что он кругом прав. И, наконец, последний удар мне сегодня нанесла
б.В. По шестым числам ей приносят пенсию, значит, должны были
принести сегодня, и когда я потребовала у нее деньги, она
заявила с лукавой улыбкой, что их у нее нет. Соседка
слева подтвердила, что почтальон приходил. Я два часа
обыскивала всю квартиру, перевернула вверх дном бабкину
комнату – и ничего! Конечно, девяносто рублей – небольшая
сумма, но как я без них обойдусь этот месяц, не
представляю. Б.В. отчаялась достать меня своими обычными
методами, но нашла-таки способ вывести меня из себя. И
очень чувствительный! В конце концов, я заперлась в ванной и
расплакалась. Но что-то во мне явно изменилось: мне не
захотелось не только покончить счеты с жизнью, но даже и
бросить все и уехать на край света. Будем барахтаться."
Так вот откуда смятые десятки за обшивкой софы – я случайно наткнулась на тайник бабушки Вари, который тщетно искала Аля. Но как, интересно, туда попала Алина тетрадь? Кто ее туда положил? Скорее всего, сама прабабка. Но дневник кончался осенью 1985 года, причем тетрадь исписана была целиком, вплоть до последней страницы обложки. Совершенно очевидно было, что Аля собиралась вести его и дальше – так где же, в таком случае, его продолжение? После смерти Али родители привезли в Питер чемодан и коробку с ее вещами и тут же забросили их на полати – подальше от глаз. Собираясь повторить Алин путь, я в один из наездов в родительскую квартиру наведалась туда и раскрыла заветную коробку – и ничего, совершенно ничего интересного там не обнаружила, даже писем там никаких не было.
Прочитав первую часть Алиного дневника, я не сомневалась теперь, что существует и вторая – и, может, именно в этой второй части и лежит ключ к разгадке тайны ее гибели. Но в одном я уже не сомневалась: Аля была принципиальной противницей самоубийства – а она была не из тех, кто может поступиться принципами, и толкнуть ее на этот отчаянный поступок могло только что-то очень-очень серьезное, скорее даже чрезвычайное.
Конечно, душевнобольные кончают с собой гораздо чаще, чем психически здоровые люди, несмотря на все принципы – их душевную организацию, и без того хрупкую, очень легко сломать. Боюсь, мои родители в глубине души были убеждены, что Аля не выдержала напряжения – и свихнулась, а в состоянии даже временного умопомешатекльства до раскрытого окна только один шаг… Но, пока мне не докажут обратное, я не поверю, что моя сестра могла сойти с ума. Это было чисто инстинктивное убеждение – но я привыкла доверять своим инстинктам. Значит, до самоубийства ее должны были ДОВЕСТИ. И я собиралась найти того, кто это сделал.
4
На следующий день я пришла на работу с весьма странным ощущением. Мне казалось, что я смотрю на все не только своими глазами, но еще и Алиными. Вот я захожу в сад, на территорию больницы – не через калитку, а через дырку в заборе, это сокращает путь на целых три минуты. Интересно, это та самая дырка, которой пользовалась Аля, или уже новая? Я вхожу в корпус и прохожу мимо санитарок-привратниц, не обращающих на меня никакого внимания: обе они погружены в чтение, причем одна уткнулась в газету "Завтра", а другая – в "Московский комсомолец". Это, впрочем, абсолютно не мешает им по-дружески общаться между собой. Может, эти самые старушки, тогда на десяток лет моложе, работали и при Але – но уж тогда они точно читали что-нибудь другое. Прилавок Союзпечати – сейчас это книжный киоск – был и при моей сестре, а вот ларька с соками, печеньем и шоколадками тогда еще не существовало в природе.
Пассажирский лифт не работает, как и двенадцать, и десять лет назад, и я поднимаюсь вверх по лестнице. Третий этаж весь блистает свежими красками – здесь недавно был ремонт. А вот обитатели третьего этажа, в принципе, остались такими же, как и прежде – несчастные люди, но не в пижамах и застиранных халатах, а в своей собственной одежде. Они не больные – они просто не знают, как жить дальше, и эти чистые веселенькие стены защищают их не от жары или непогоды – нет, они укрывают их от всего враждебного им мира. Алю больше всего интересовал вопрос – как дать им силы жить дальше вне этих стен, как их этому научить? Но я – не Аля, меня больше волнует другое: почему они попали сюда, что в их в остальном здоровых мозгах, умах, рассудках – называйте как хотите – не в порядке, раз они не справляются с жизнью за окном? Это же, кстати, будет темой моей диссертации ("Нарушение механизмов адаптации у практически здоровых личностей в стрессовых условиях" – брр! Какое наукообразное название! Наконец запомнила!). В отличие от старшей сестры, я не верю, что могу чем-то существенно помочь своим пациентам. Такая уж у них планида, что им на роду написано пасовать перед жизнью: чуть что – и они уже поднимают лапки кверху. Я не могу не передать им часть своей энергии, не прожить за них жизнь. Только Аля, отъявленная идеалистка, могла верить в то, что может сама вдохнуть в них желание и умение жить.
Если третий этаж в принципе сохранился таким же, каким был при сестре, то пятый этаж перестроили полностью. В Алины времена тут находилось психосоматическое отделение – сюда поступали душевнобольные, у которых страдала не только душа, но и тело, и лечили здесь в основном последнее. В психосоматику переводили тяжело заболевших пациентов из психиатрических клиник, но в основном здесь лежали порезанные и поломанные алкоголики с белой горячкой, которых привозили на скорых со всей Москвы. Условия на пятом этаже были значительно более суровыми, нежели на привилегированном третьем: хорошо просматриваемые палаты без излишеств, мебель только в виде металлических коек, двери без ручек – они открывались при помощи специального психиатрического ключа, "гранки", который у каждого сотрудника дурдома всегда при себе, – словом, все как в обычной психушке. Психосоматическое и стрессовое отделения составляли тогда единое целое, и заведовал этим целым тот самый пресловутый Сучков. По договоренности с Богоявленской ординаторов-психотерапевтов с третьего этажа на пятый забирали только "по служебной необходимости", но при желании такую необходимость всегда можно было выдумать.
Но новые веяния победили, и после капитального ремонта психосоматическое отделение ликвидировали, вместе с ним исчез и Сучков. На пятом этаже теперь тоже расположился Центр неврозов и стрессовых состояний, только по привычке кладут туда самых тяжелых пациентов. А заведует теперь всем этим тот самый Алексей Константинович Косолапов, что когда-то был наставником Али. Первое мое впечатление от него было – очень усталый и пожилой человек. Я с удивлением узнала, что ему всего-навсего сорок шесть лет, и решила, что его состарили постоянные напряжение и ответственность. Впоследствии я узнала, что ошибалась: несколько лет назад он остался вдовцом с тремя детьми. Его обожаемая жена, сама терапевт-кардиолог, умерла от болезни сердца, которую современная медицина не лечит. Полгода Косолапов пил, а потом протрезвел и принялся зарабатывать деньги, чтобы тянуть детей – но таким, как прежде, он так и не стал. Вот и мой с ним первый разговор состоялся на бегу – он мчался куда-то к частному пациенту.
– Лениградская школа – это хорошо, – сказал он. – До вас у нас была одна врач из Ленинграда, Саша Белова; больные на нее просто молились. Правда, в диагностике она была не столь сильна, да и характер у нее был не то что б очень… Ну, да что о ней говорить, – тяжело вздохнул он, видимо, не желая пускаться в неинтересные молоденькой ординаторше воспоминания. Знал бы он, кем приходится эта Белова его новой сотруднице!
Алексей Константинович за десять минут ввел меня в курс моих новых обязанностей, а затем спросил:
– Сейчас у нас время отпускное, а пациенты все поступают; если я вами дам двадцать больных, справитесь?
– Не знаю… – я действительно растерялась; я чувствовала себя как щенок, которого схватили за шиворот и бросили на середину реки: плыви, Лида! Ты, кажется, хотела самостоятельности – и ты ее получила. Из рассказов сестры я знала, что пятнадцать пациентов – это тот предел, при котором еще как-то можно реально уделять внимание каждому больному.
И я справилась. Косолапов все-таки пожалел меня, и я входила в курс дела постепенно, а так как по природе своей я человек собранный и не слишком ленивый, то мне удалось не ударить лицом в грязь. Но, принимая пациентов, разговаривая с ними по душам, назначая лечение, я испытывала двойственное чувство: как будто компьютер в моей голове во время беседы щелкает, отыскивая нужные варианты, и ставит диагноз, а мой голос звучит ласково и сочувственно, почти как голос старшей сестры, и я стараюсь действительно вникнуть в проблемы моего визави, чего я никогда не делала на родной кафедре.
Но, конечно, я при этом не забывала про Алю. Однако расспрашивать о ней в лоб я не хотела – тем более, что никто из персонала не знал, что мы с ней сестры. Как-то раз мне удалось отловить Косолапова между заседанием комиссии и лекцией для слушателей платных психологических курсов и разговорить на интересующую меня тему. К моему разочарованию, выяснилось, что он работал вместе с Алей (коллеги звали ее Сашей) только один год – а потом ушел в Институт Склифосовского и только недавно вернулся сюда, уже в ранге заведующего. Увы, очень мало осталось сотрудников, которые помнили бы Александру, и еще меньше тех, кто находился рядом с ней в ее последние дни. Многие в перестроечные времена уехали в Израиль. Светловолосая психологиня основала свою фирму в Америке. Оставалась Алина Сергеевна Сенина, седовласая красавица, старший научный сотрудник Центра, которой Аля восхищалась – в ней было все, чего не хватало Але: стать, внешность, уверенность в себе, умение поставить на место кого угодно. В дневнике о Сениной не упоминалось – значит, Аля познакомилась с ней позже. Но, увы, Алина Сергеевна ушла в отпуск, и я рассчитывала познакомиться с ней поближе уже осенью.
Все врачи с пятого этажа во время ремонта разбежались кто куда, и теперь там, как и на третьем, работали новые сотрудники – молодые честолюбивые психиатры, со многими несомненными достоинствами; но в моих глазах у них у всех был один существенный недостаток: они не знали Алю.
Из сестер на третьем этаже работала Ира Милославская – та самая Ирина М. из Алиного дневника. Лет тридцати шести, с круглым улыбчивым лицом, она была очень привлекательна, и, несмотря на хрупкую фигуру и маленький рост, больные ее слушались с полуслова; чувствовалось, что она справится не только с бьющейся а припадке истеричкой, но и с настоящим возбужденным сумасшедшим – такая в ней ощущалась внутренняя сила. Мне трудно было себе представить, что она могла плакать, нарвавшись на домогательства шефа, но ведь это было двенадцать лет назад…
Ирина могла бы считаться лучшей сестрой отделения, если бы не было Клавы – высокой большой женщины с гривой темных, не поддающихся седине и возрасту волос и внимательным взглядом из-за стекол очков. Я легко могла бы представить себе Клавдию Петровну в военном госпитале – но она была бы там не ангелом милосердия, скрашивающей своим присутствием последние часы обреченных и приносящей утешение, нет – она бы до последнего тормошила умирающих, стараясь удержать их на этом свете. Я никогда, ни у кого не видела такого сочетания доброты и энергии. Поэтому я совершенно не удивилась, когда как-то во время ночного дежурства она рассказала мне, что была мобилизована в свое время на борьбу с чумой и год провела в Средней Азии на казарменном положении – просто не могла ее миновать война, а чума – это враг под стать афганским моджахедам…
Остальные сестры были почти все совсем молодые и никак не могли застать Алю, за исключением пожилой Нюси, полной женщины с вечно поджатыми губами и родинкой на подбородке. Ее не любили ни врачи, ни больные, хотя никаких претензий ей предъявить было нельзя – ну как можно придраться к брошенному на тебя оценивающе-осуждающему взгляду и ехидному замечанию, невзначай оброненному за твоей спиной? Она была мне неприятна, но я понимала, что именно от нее я могла бы получить самые ценные сведения – такие женщины обычно являются просто кладезем разных сплетен и слухов (взять хотя бы тетю Сашу). Но как мне ее расспросить, не вызвав у нее подозрений – иначе сплетни пойдут уже обо мне? И вообще, что именно я хочу узнать и какие мне задавать вопросы, чтобы получить те крупицы информации, которые могут помочь мне в моих поисках?
Чтобы понять это и уложить как следует в голове, мне просто необходимо было с кем-то посоветоваться. Само собой разумеется, этим кем-то мог быть только мой двоюродный брат – ближе него у меня в Москве никого не было – и разумнее тоже.
* * *
В ближайшую субботу прямо с утра я отправилась к тете Лене. Я была уверена, что Вахтанг окажется дома: сборы к отъезду в Америку шли полным ходом. Уже в прихожей их старой квартиры в самом центре, на Тверской, я споткнулась о какой-то тюк и чуть не полетела. Впрочем, я так и не поняла, споткнулась ли я сама или под ноги мне бросился Гришка, их доберман, в приветственном раже. Во всяком случае, к тому моменту, как я выпрямилась, я была уже облизана с головы до ног. Вахтанг смеялся, оттаскивая от меня пса за ошейник. Почему-то Гриша, которого я помнила еще щеночком в огромном веерном воротнике и с заклеенными пластырем ушками, считал меня членом семьи, хоть я и жила в другом городе.
С трудом отделавшись от нахального Григория (на самом деле он был граф Грей фон Молино-и-Медина – и еще много-много разных других имен, свидетельствовавших о знатности и древности его рода), я наконец смогла утащить Вахтанга в дальнюю комнату и серьезно с ним поговорить. Я поделилась с ним своими предположениями, но он предпочел превратить мои подозрения в шутку – или мне так сначала показалось:
– Значит, маленькая сестричка решила сыграть роль Великого Детектива?
– Вато, я не шучу. Если бы ты сам прочитал ее дневник, ты понял бы, что на самоубийство ее могли толкнуть только чрезвычайные обстоятельства.
– Какие такие чрезвычайные обстоятельства?
– Не знаю… Например, если бы она смертельно влюбилась и ее не просто бы бросили, но предали… Или если бы на нее возложили вину за гибель больного, а она не смогла бы оправдаться. Этот Сучков, заведующий отделением, кажется мне очень подозрительным типом – судя и по Алиным записям, и по впечатлениям моих родителей. Он ее терпеть не мог и вполне был способен ее подставить.
– Ты меня удивляешь – какой начальник мог ее любить… Так, значит, ты не веришь, что это был несчастный случай?
– Понимаешь, Вахтанг, Аля никогда не мыла у нас в доме окна, сколько я себя помню… Сначала этим занималась мама, потом, когда я подросла – я. Аля боялась высоты и, когда она взбиралась на подоконник, у нее кружилась голова. Ординаторская на пятом этаже осталась почти точно такой, как и до ремонта, мне об этом сообщила санитарка, мывшая полы. Можешь мне поверить, я очень внимательно осмотрела окно в этой комнате. Это единственное окно на этаже, в котором стекла обычные, а не бронированные. Чтобы его закрыть, вовсе не нужно становиться на подоконник. А вот если заест фрамугу, тогда до нее действительно трудно добраться… Насколько я знала свою сестру, она никогда бы не полезла закрывать фрамугу при открытых рамах. По-моему, несчастный случай исключается целиком и полностью.
– Что ж, может, ты и права, – ответил Вахтанг и молча протянул руку ладонью вверх. Я вытащила из своей сумочки заветную Алину тетрадку и ушла на кухню помогать тете Лене, оставив его изучать дневник в одиночестве.
Ему хватило на это двух часов. Перед обедом он позвал меня и бесцеремонно выставил из комнаты Юльку, как малого ребенка ("Шла бы ты помогать маме!"). Юля не обиделась (на Вахтанга никто никогда не обижался) и ушла, а тон его, когда он снова завел со мной разговор, стал намного серьезнее:
– Все это очень интересно, но где продолжение?
– Это я и сама хотела бы знать, – и я рассказала ему, как я обнаружила тетрадку. – А у вас случайно не осталось Алиных бумаг?
Конечно же, у них ничего не сохранилось. Но мой двоюродный брат согласился со мной, что все это выглядит загадочно.
– Что ты теперь намерена делать?
– Искать дальше… и не только дневник. Есть ведь люди, с которыми Аля встречалась перед самой смертью. Есть коллеги, вместе с которыми она работала. Есть пациенты, с которыми она общалась по много часов каждый день. Кто-то из них может что-то знать – просто должен что-то знать. Конечно, Александра была очень замкнута, но даже тетя Саша, которая видела ее совсем редко, заметила, что с ней что-то не в порядке. Ты, правда, ничего не можешь вспомнить…
– Знаешь, Лида, кое-что я все же вспомнил. На самом деле я не хотел тебе об этом рассказывать, но ведь от тебя так просто не отделаешься… Аля очень любила приходить ко мне и обсуждать со мной своих пациентов – она говорила со мной, как с коллегой, хотя я тогда специалист был еще совсем сопливый. Мы часто с ней ругались – по делу, разумеется. У нее был чисто западный взгляд на многие вещи – по-моему, она вообще не признавала понятие душевной болезни, как таковой, и считала, что все можно разрешить при помощи психотерапии – и любви. Она любила своих больных; на мой взгляд, эта ее привязанность к "несчастненьким" была просто болезненной, достоевщина какая-то. Пациенты висели на ней гроздьями, тянули из нее все соки, заставляли решать за себя свои проблемы. У нее всегда были любимчики, которых она не оставляла заботой и после выписки из стационара; они все время приходили к ней – поговорить, взвалить на нее очередной груз своих неурядиц, и она их слушала, вмешивалась, помогала… Я знаю, что ваши родители были против такого стиля работы, но, взбунтовавшись против них, она отвергала и все, во что они верили. Единственным человеком, которого она хоть как-то слушала, был я – я не хвастаюсь, это было действительно так. Меня очень раздражало это ее полнейшее растворение в работе. Я считал, что это неестественно, что невозможно любить только убогих, что они не могут заменить дом, семью… В конце концов, у Александры был такой возраст, когда девушке необходим возлюбленный – и для души, и для тела. Аля сердилась на меня, но мы всегда расставались друзьями.