И потом, когда девчонки решали, кому отдать свой первый раз, подарить себя, так сказать, я по этому поводу не парилась. Дарить-то нечего было уже.
И снова замолчала. Глаза совсем замерли. А потом вдруг встрепенулась, увидела, наверное, меня, наконец; что-то такое в моем лице разглядела – и прорвало: руки ходуном заходили, зубы стиснула, а в глазах слезы наливаются. Аня, девочка моя хорошая, ты только не плачь, не мучайся так, прости меня, дурака, убей, матом обложи – но только не надо держать в себе всю эту гадость.
Снова по глазам все поняла, вскочила, уселась на стул к подоконнику, отвернулась.
– Дай сигареты, Дим. – Протянул ей всю пачку. А она скрутилась вся: ноги узлом заплела, руки вообще в непонятных местах перевились (гибкая, мать твою), зубы сжала. Руки протянул, чтобы прижать – отодвинулась. – Только не жалей меня. Не надо. Не переношу этого. Пока никто не жалеет, я держусь. А если кто-то пытается пожалеть – все, ломаюсь. Реветь тут буду у тебя до утра.
И молча, на моих глазах, выкурила три сигареты подряд. Прикуривая одну от другой. Такого я еще не видел. Здесь уже терпение лопнуло. Хреново – да, согласен. Но вот так травиться – смысл?
Присел перед ней на колени, вынул сигарету из рук, затушил, начал согревать ледяные ладошки – дышать, растирать; целовать не рискнул сейчас.
– Анют, а куда родители смотрели? Они о чем вообще думали?
Страшная какая ухмылка, жестокая:
– Да им похрен было, что со мной происходит. Живая, здоровая, сыта, обута-одета – и ладно. Какие там душевные терзания? Мала еще для них. Я пару раз пыталась с матерью по душам поговорить – она отмахивалась. Рано, мол, думать об этом. Ага. Поздно уже было.
– А потом, Дим, знаешь, что началось? Меня ж ничто не сдерживало – барьер давно отсутствовал, и я начала спать со всеми, кто хотя бы делал попытку. Все понять хотела, о чем там в книгах пишут – там же все так здорово, сладко, красиво. Ты хочешь знать, сколько у меня было мужчин?
И так в глаза посмотрела, что я понял: нет, не хочу. Не надо, малыш, не говори об этом. Раньше – да, задумывался, любопытно было. А теперь – вообще неважно.
Но ответ ей был не нужен. Так, для формы, поинтересовалась.
– Я сама точно не знаю. Всех не помню по именам. Не как перчатки меняла. У меня за всю жизнь столько перчаток не было. Как платки носовые. Я все путала секс и любовь. Думала, что это всегда вместе бывает. Надеялась, что после того урода смогу встретить принца, и он заставит меня обо всем забыть. А еще фригидности боялась – ни с кем не было ни трепета, ни возбуждения – вообще ничего. Физкультура. Потом уже поняла, что мною пользуются – на пару раз, и забыть. А я каждый раз почти в любви признавалась.
А потом задвигала новую ошибку куда-то поглубже, не хотела переживать, затыкала все пробки, чтобы ничего не вылезло, улыбалась и шла дальше. В принципе, нескольких раз хватило, чтобы понять – любви тут нет и быть не может. Чистые животные потребности.
И вот тут я разошлась. Я стебалась над мужиками, как могла – дразнила, флиртовала, посылала, измывалась изо всех сил. И поняла, что они шелковыми становятся, если их держать на коротком поводке. Но кайфа от этого все равно не получала. Моральное удовлетворение – да. За что я им мстила? Наверное, за свою обиду на мужской пол. За семью, в которой мне забыли объяснить, что любить и трахаться – не одно и то же. За то, что не могу наслаждаться тем, что может подарить мужчина женщине – за это особенно.
А вот здесь – не поверю. Моя Анька, которая загорается от легчайшей ласки, которая пылает так, что у меня крышу срывает? Моя сладкая девочка, которая по много раз умирала подо мной, выбивая дыхание, и снова воскресала, и требовала продолжения банкета? Эта невозможная женщина, которая заводилась только от моих намеков по телефону, хотя и прикидывалась пай-девочкой? И она – фригидная?
– Анют, посмотри на меня: я путаю понятия, или ты реально считаешь себя бесчувственной? Фригидные женщины так по ночам не орут и не будят соседей. Если ты скажешь, что притворялась – я тебя убью, а потом сам выкинусь из окошка.
Слабая такая улыбка затеплилась:
– А у меня только с тобой так и бывает. Никогда такого раньше не было. Можешь считать себя первым. – И по волосам погладила. И сразу легче стало.
– Ты прости, но я реально класть хотел на всех придурков, которые не поняли, что им в руки попало. А может быть, и спасибо им. Если б кто-то из них разобрался раньше меня – фиг бы тебя выпустил. Я не выпущу, не мечтай даже. Буду единственным и неповторимым.
– Дим, ведь вся эта грязь так во мне и осталась. То, что я вспоминать не хочу – не значит, что забыла. Я мужскому полу вообще не верю, как в целом, так и в частности. Все время боюсь, что сейчас опять наиграются и выбросят. Ведь все равно надоем когда-нибудь.
Ну, вот что тут сказать, чтобы поверила? Что никогда не надоест, что только один страх – потерять ее, и шок от услышанного – не от грязи и стыда, а от той боли, что в ее глазах плещется? Что готов сам разрыдаться, а лучше – зарыть того ублюдка, что испортил девчонке всю жизнь. Что вместо отвращения, которое она пыталась вызвать, только уважение выросло: ведь не сломалась, не пошла по притонам, не стала дешевой шлюшкой, и от людей не прячется, и с мужиками нормально общается, что бы ни говорила. Такая маленькая, и такая большая девочка, сильная перед миром, и беззащитная сама перед собой.
– Анют, давай сейчас договоримся: первое – мне совсем не важно, что, где и с кем ты делала до меня. Любопытно было – да, хотя спросил не поэтому, но в целом фиолетово. Второе: важно – что ты делаешь сейчас. А я хочу, чтобы сейчас , и завтра, и потом – всё, что тебе захочется сделать, ты вытворяла со мной. Я только рад буду любой твоей фантазии. И третье, самое главное: можешь забыть, можешь каждый день вспоминать свое прошлое, мое отношение к тебе не изменится. Жалеть не буду, как ты просишь, но обвинять тоже ни в чем не собираюсь. Ань, просто выдохни и отпусти. И иди ко мне.
И вот что теперь делать с ней, с такой глупенькой?
Глава 14
С этой бесконечной сворой… нет, конечно же, не сворой, а толпой друзей мужского пола необходимо было что-то делать.
Подозрительно легко она стала не просто своей в их небольшой мужской компании, а превратилась в её неотъемлемую часть: если вдруг Дмитрий появлялся один, без спутницы, его засыпали вопросами: "Где Анька? А она будет сегодня? А когда придет?", иногда обидно становилось, что ему самому уже не рады.
Что заставило друзей принять ее в свой сплоченный коллектив, который на женщин смотрел свысока и с легким презрением? Может быть, полное отсутствие попыток обаять-охмурить? Нет, она их всех, конечно, обаяла, но другими способами: ей было откровенно наплевать, кто и сколько зарабатывает, на каких машинах ездит и сколько имеет в собственности квартир. Не спрашивала и не слушала. Не строила глазки, не выпячивала губки трубочкой, вообще не делала ничего, чтобы понравиться. Но нравилась всем дико: неуемным хохотом, язвительными шутками, неожиданными познаниями в вопросах, о которых женщина и слышать не должна. Однажды до крика доспорилась с Алексеем по поводу отопительных систем, доказывая, что он не прав, а потом, выслушав его самую громкую и длинную тираду , подняла вверх руки и сообщила:
– Да ради Бога, Леш, ты прав, а я лохушка. Честно говоря, ничего в этом не смыслю, но поорать на тебя было интересно. Ты же говорил, что никому не позволишь повысить на себя голос. А вот. Позволил же?
Леха хлопал глазами, молча открывал рот, а потом расхохотался.
– Наглая ты, Анька, хотя и умная. Ты откуда взялась такая?
Пауза. А потом:
– Тебе подробно рассказать, как детей делают, или ты сам в курсе? Мои родители ничего нового не придумали. – И с чопорным видом, всячески демонстрируя, как она "оскорблена", отвернулась.
Наверное, главное, чем брала – детской непосредственностью. Сообщала, не стесняясь, все, что имела на данный момент сказать. Редко ошибаясь в характеристиках и оценках. Шутила язвительно и на грани фола, но никогда не опускаясь до пошлостей. С каждым днем все больше становясь "своей в доску".
Но при этом все мужчины в радиусе ста метров остро ощущали ее женственность: что в ней было такого, заставляющего мужиков разворачиваться вслед, замирать , глядя на ее улыбку, почему крышу сносило от пары легких прикосновений? Да, она иногда брала кого-нибудь под руку, или прикасалась, забывшись в увлекательном разговоре, к плечу; тянулась для поцелуя в щеку при встрече… Но никогда и никому не позволялось даже слегка дотронуться, если это не была ее инициатива. Нет, она не скандалила, не демонстрировала неприязнь: просто легко поводила плечом, или выпрямляла спину, или наклоняла иначе голову – и наглая рука просто пролетала мимо. Наверное, это и спасало Дмитрия много раз от попыток врезать смельчаку со всей дури, а кулаки чесались почти постоянно.
Что с ним происходило, он, в принципе, понимал, но ничего поделать с собой не мог: бесился, что улыбается не только ему, что хохочет не только над его шутками, что наклоняет свое ушко, пытаясь расслышать слова в грохоте дискотеки, не только к его губам. Всем доставалось ровное количество ее внимания, и невнимания – тоже. Тоскливыми казались вечера, когда она сматывалась на какие-нибудь встречи с подругами, или с головой уходила в работу. И "мужские" разговоры, которые невозможно вести в присутствии женщин, уже не радовали. И уже не так вдохновляла возможность бесстыдно клеить телочек, чего парни никогда не делали в ее присутствии. Скучно становилось. Начинались бесконечные звонки с идеями прислать в помощь бухгалтера, аналитика, айтишника, Супермена, в конце концов, чтобы быстрее закончить дела. На что всегда получали "идите в баню. Это коммерческие данные, и никому постороннему их видеть нельзя". И все. А потом просто не брала трубку. Обязательно возникала идея, что ее работа носит какое-нибудь мужское имя, и вообще девчонке пора замуж, а не с ними, балбесами, время терять… После этого еще больше хотелось заехать кому-нибудь в глаз.
Радовало одно – несомненное и бесспорное право Дмитрия на перевозку драгоценного тела: только он забирал ее с работы, или отвозил домой, или доставлял на лыжную базу, да неважно куда. Это право закрепилось за ним однажды и навсегда, и ни один смелый не решился на него посягнуть.
И он пользовался своей привилегией без зазрения совести: помогал садиться и выходить из высокой машины, застегивал и расстегивал ремень, который неожиданно начал клинить. Почему этот ремень не был приведен в чувство в первый же раз, когда обнаружили неполадку? В этом Дима не признался бы никогда и никому: у него всегда был лишний повод наклониться в сторону девушки, почти прижаться к ее телу (хотя мог бы и просто руку протянуть), коснуться ее бедра и коленки. А когда помогал сойти с подножки (никогда не позволял спрыгнуть самостоятельно), задерживал дыхание, ощущая, как маленькое тело скользит по его большому. И не важно, что на дворе уже стояла зима, и верхняя одежда не позволяла чувствовать ничего; казалось, что в этот момент он голым стоит на ледяном снегу: настолько будоражила даже такая ненастоящая близость.
Напряжение копилось и нарастало как снежный ком, превращая спокойного и адекватного, уверенного в себе мужчину в подростка, ведомого гормонами, делая его нервным и злым. Несколько раз, психанув ("да сколько можно париться из-за какой-то неадекватной дурочки, у которой и подержаться-то не за что? Вокруг куча баб, только свистни – прискачут"), пытался забыться с другими – старыми знакомыми, которые понимали, что от них хотят, и что нужно им самим. Но ничего хорошего из этого не вышло: либо он уезжал домой, даже не приступив к делу, и оставляя женщину в недоумении ("чего хотел-то? Зачем приехал?"), либо наутро ощущал такую досаду и брезгливость, что становился противен сам себе. И стыдно было смотреть на Аню, и все равно хотелось смотреть, ощущая себя при этом предателем. А она, как чувствовала, пропадала на время из виду – не звонила, не появлялась, заставляя проходить новые круги ада: вечно крутилась мысль, что если он не удержался, то ей-то уж точно ничто не помешает завести себе нового ухажера.
Из-за вечного недовольства начал срываться на девушке, цепляя ее по делу и без, находя какое-то извращенное удовольствие в том, как она злится и язвит в ответ на все придирки. Зачем портил ей настроение? Наверное, за то, что ни разу не показала, что он ей интересен, ничем не выделила из остальных друзей, даже за то, что не обижалась и не ревновала, когда, назло ей, приглашал в компанию других девушек и всячески уделял им внимание. Чувствовал себя идиотом? Да, чувствовал, иногда начинал вообще сомневаться в своей адекватности, но ничего поделать с собой не мог. А что-то менять – не рисковал. Видел, как она уходит от любых намеков на более тесные, чем дружба, отношения, как делает вид, что не поняла, или переводит все в шутку. И снова боялся показаться дураком: лезть к ней со своими чувствами, чтобы быть отвергнутым – не хотелось. Да и не верил в то, что это чувства: блажь, желание, очень сильное желание – да. Что-то большее? Однозначно, нет. Слишком далека она была от его идеала женщины. По всем параметрам. Точно не знал, каков он – этот идеал, но был уверен, что Анна, как ни посмотри – не то, что ему нужно по жизни.
В тот день он, все-таки, довел ее до белого каления. Много времени потратил, чтобы растрясти, вечно невозмутимую. Долго выслушивал язвительные ответы, потом наблюдал, как она просто игнорирует гадости и отворачивается к другим собеседникам.
Глядя на то, как парнишка-официант млеет и балдеет от ее улыбок и шуток (всего-то уточнила, какого цвета у них есть хлеб и хватит ли на всех полбуханки) не удержался:
– Ань, прекрати уже всех подряд кобелей обхаживать. Пацан совсем молодой еще, не ломай ему психику. Теперь же ни на одну бабу не посмотрит, будет только о тебе мечтать. А ты уйдешь и забудешь. И все, исковеркала парню жизнь. – Так грубо он еще никогда не разговаривал, вроде как комплимент сделал, но и оскорбил тут же. Парни изумленно уставились и затихли. Таких финтов от Дмитрия еще никто не видел. Он же вдруг расслабился : "Ну, давай, ответь, скажи мне что -нибудь едкое, поори на меня". Но крика не услышал. В гробовой тишине она прожевала тот самый несчастный кусок хлеба, запила его извечным томатным соком и спокойно, чересчур спокойно, ответила:
– Ты знаешь, Дима, открою тебе страшную тайну. Официанты – они тоже люди. И им гораздо легче живется, когда с ними разговаривают по-человечески, а не как с быдлом. Я тоже когда-то работала, как этот мальчик, по пятнадцать часов в сутки, и искренне не понимала, за что меня так презирают эти господа. Ведь я изо всех сил старалась сделать так, чтобы они поели и попили с максимальным комфортом, и даже не претендовала на их несчастные бабки, которые так жгут карман. Я тоже честно зарабатывала. Так чем я так провинилась перед этими хозяевами жизни? И когда мне совали чаевые, как подачку нищему, хотелось затолкать их обратно в эту богатую задницу.
Я, наверное, так и осталась на уровне этих презренных мальчиков и девочек, поэтому и улыбаюсь им. А до Вашего уровня, уважаемый Дмитрий Евгеньевич, не дорасту никогда. Не хочется мне, знаете ли, становиться заносчивой свиньей. – На последних фразах ее голос уже звенел от злости, глаза сверкали, но лицо застыло мертвой маской. Даже слова цедила сквозь стиснутые зубы. Такого презрения Дмитрий на себе никогда не испытывал.
Сделала еще глоток сока:
– Что ж, товарищи, вечер перестал быть томным. Пойду-ка я домой. – И , не дожидаясь реакции ошарашенных слушателей, спокойно поднялась, забрала с вешалки пальто и направилась к выходу.
Дима молча наблюдал, как уверенно, с расправленными плечами и высоко поднятой головой уходит женщина, которую только что прогнал. И крепла уверенность, что обратно она сама не вернется. Нервно сглотнул, перевел глаза на друзей. Даже вечно невозмутимый Славка смотрел на него с брезгливой жалостью. Серега просто рассматривал, как неизвестное насекомое:
– Дим, тебе сейчас какая моча в голову ударила? Если сейчас не догонишь и не извинишься – я это сделаю за тебя. Но как потом тебе руку подавать – не знаю. Не уверен.
Что-то подтолкнуло и выкинуло с удобного сиденья, подорвался, забыв про куртку и про все на свете, выскочил на улицу с замирающим сердцем: нет, не уехала. Стояла, зябко перетаптываясь на морозе, и куда-то звонила.