Я встал с постели за минуту до звонка будильника. Настолько организм привык уже просыпаться в шесть утра. Выглянул во двор. На улице серело. Бледные звёздочки чуть заметно мерцали. Асфальт был сухим. Это хорошо, значит сегодня листва не будет прилипать к асфальту, и я уберусь быстрее.
Я оделся, – надел фуфайку, потому что утром уже прохладно, и вышел на улицу.
Пока шёл на работу, намётанным глазом оценивал положение дел на участках других дворников. Кое-кто из них уже подметал тротуар. Я находил, что мой участок один из самых тяжёлых. Слишком много листвы на моём участке. Это потому, что он находится среди сплошь стоящих высоких деревьев. Ещё я подумал о следующем. Есть у меня один тротуар, в ширину едва ли три метра, но тянущийся в длину метров на двести пятьдесят-триста. Каждое утро трактор, который моет тротуары в нашей округе, проходит по моему участку, смывая листву упругой струёй воды на проезжую часть, и мне не остаётся больше особой работы на этом участке. Однако в последние дни трактор перестал появляться, и мне приходится самому подметать эту часть моей территории. Вот я и думал, приедет ли сегодня трактор или нет? Так хотелось, чтоб он приехал. Ещё я думал, уберут ли сегодня из трёх контейнеров мусор. Это так важно! Если не уберут, то жильцы станут сбрасывать свой хлам возле контейнеров, так как те уже переполнены. А мне придётся в следующий раз, когда контейнеры освободятся, собирать то, что они набросают вокруг, а это – самая пакостная повинность. И, главное, незаслуженная. Ведь водитель виноват, а не я.
Я зашёл в подвал высотного дома, где у меня хранятся ведро, метла, лопата, лом. В подвале было темно, лампочку выбили подростки, которые собираются здесь с утра покурить перед тем, как отправиться на уроки в школу. Журчала вода, бегущая по трубам. Я на ощупь нашёл метлу, ведро, лопату и вылез из подвала.
7.
Мусор из контейнеров ещё не забрали. Правда, ещё рано. Некоторые прохожие здоровались со мной, дворником, это меня забавляло. Я стал подметать асфальтированный пятачок в глубине двора, где жители дома ставят свои автомашины. Пятачок, весь заставленный машинами, было неудобно мести, но, с другой стороны, значительно меньше была площадь, которую мне приходилось подметать. Вот часа через два, когда почти все машины разъедутся, откроется придирчивому глазу, что на местах, где они стояли, не выметено. Начальница мне уже дважды делала из-за этого замечание. Но я ей каждый раз отвечал, что не буду же я залазить под каждую машину и выметать из-под неё. А прийти позже, когда машины разъедутся, я тоже не могу, ведь мне надо на занятия в институт. Я врал, конечно, насчёт института, как вы понимаете.
Я стал подметать асфальт у первого подъезда. Сейчас должна выйти симпатичная девушка, каждое утро выгуливающая чёрную собаку. Мне доставляет удовольствие смотреть на девушку. Она, кажется, тоже обратила на меня внимание. Я также подумал о том, что трактор, моющий асфальт, сегодня уже не приедет, ведь уже около семи, а он появлялся обычно в половине седьмого. Но тут вдалеке послышался шум работающего двигателя трактора, и я несказанно обрадовался ему. Правда, у меня тут же тревожно забилось сердце: вдруг это не тот трактор? Я бросил метлу и выбежал на проезжую часть. В это самое мгновение в трёхстах метрах от меня, из-за угла дома, выскочил трактор рыжего цвета, лихо развернулся и поехал по тротуару, моему участку, смывая листву сильной водяной струёй. Ура, ура! Сегодня мне не подметать треть моего участка. Я бросился опять к своей метле, чтобы водитель не подумал, будто я радуюсь его приезду. Нет. Он занят своей работой, я своей.
Вышла девушка с собакой. Мы обменялись с девушкой взглядами. Сегодня, как мне показалось, она успела накрасить губки и слегка подвести реснички.
8.
Из первого подъезда появился старик. Ему лет восемьдесят, если не девяносто, и он с трудом передвигает ноги, но каждое утро с ошеломляющим упорством семенит от своего подъезда до четвёртого, от четвёртого до своего, потом опять до четвёртого… Я не знаю, как долго он ходит, потому что в восемь заканчиваю уборку и ухожу, а он всё ходит… Иногда старичок останавливается, отдыхает, смотрит на меня, и тогда мне кажется, я понимаю, о чём он думает…
Моё томительное беспокойство относительно того, приедет мусоровоз, или не приедет, счастливо кончилось. Мусоровоз приехал, и я помог водителю подкатить контейнеры к машине.
– Листвы нет? – спросил водитель, придирчиво осматривая содержимое каждого контейнера.
– Нет, нет! – заверил я, зная, что с листвой он не возьмёт мусор.
Мусоровоз уехал. В общем, всё сложилось в это утро удачно. Я присыпал листву, которую собрал с участка и перенёс в палисадник, землёй, как и положено по инструкции. Потом собрал инструмент и отнёс его в подвал. В подвале уже собрались подростки, которые курили, ругались и не обращали на меня внимания.
Я отправился домой.
Итак, сегодня я пойду в институт узнавать насчёт диплома. Это очень важно – получить диплом. Тогда можно возвратиться на родину и устроиться куда-нибудь работать. А так, без диплома, с полууголовной записью в трудовой книжке «исключён за нарушение профессиональной этики» никто не возьмёт на приличную работу.
Глава третья
1.
Впервые я приехал в Москву лет тринадцать назад. Сейчас мне двадцать семь. Выходит, мне тогда было четырнадцать. Ехали мы тогда группкой на соревнования по классической борьбе в город Киров (не знаю, как он сейчас называется) и проездом были в Москве. Переезжали с одного вокзала на другой. Во главе нашей группы из трёх человек – тренер. Тогда-то я и разглядел Москву впервые вблизи и, надо сказать, сильно разочаровался. О, это не в обиду москвичам сказано: Москва не плохой город, а, скажем так, обычный. Просто едва я попал в столицу, даже едва поезд, в котором мы ехали, стал въезжать в пригород, как миф, созданный усилиями учителей в школе, деятелей литературы и искусства, дикторов телевидения из программы «Время» и так далее, рухнул при виде обычной, суровой действительности натуральной жизни. О, это было сильное потрясение для четырнадцатилетнего подростка, чьё сердце стремилось к идеалу! Во второй раз я попал в Москву спустя года три, после окончания школы, когда собрался неожиданно для родителей поступать в театральный институт. Тогда я не поступил, но вот спустя ещё пять лет меня приняли в ГИТИС. Может быть, эти мои записки – история про молодого человека, который, попав в Москву, с огромными душевными, духовными, нравственными потерями достигает… нет, не славы, не денег и даже не права говорить своим голосом, а достигает покоя. Того покоя, в котором есть знание жизни, пусть с привкусом горечи, но уравновешенное молодостью и силой телесной.
2.
Я подошёл к жёлтому зданию. Это и есть театральный институт, где я проучился четыре года. Открыл тяжёлую дверь. Меня чуть не сбил с ног какой-то мальчик, видимо, студент-первокурсник. «Извините!» – радостно воскликнул он. Я поморщился. «Как противна эта бессмысленная радость, эти розовые щёчки», – думал я, мимоходом оглядывая своё угрюмое, с жёсткими складками у губ, лицо в огромном прямоугольном зеркале, висящем в фойе у лестницы. «Однако и сам я недавно был таким», – подумалось мне.
Снизу, из буфета, куда я, поднимаясь по лестнице, мельком глянул, доносился густой шум и поднимались сизые клубы табачного дыма. Ни за что на свете я не хотел бы вновь оказаться среди сидящих там парней и девиц! Нет, нет! Так бессмысленно тратить свою жизнь!..
Однако ж на что её тратить?..
Я поднялся на третий этаж. То, что открылось моему взору, дало мне возможность почувствовать, как шевельнулась злая радость на дне моей души. Институт никогда на моей памяти не отличался благоустроенностью, но тут предо мною открылась настоящая разруха: в фойе валялись на грязном, заплёванном паркете оторванные батареи, поломанные пыльные кресла стояли в беспорядке, две двери напротив через фойе были вырваны вместе с рамами. «Идёт ремонт», – догадался я. Впрочем, все пять лет, что я помню институт, где-нибудь в здании или вокруг него идёт ремонт…
Я прошёл по коридору в следующее фойе поменьше и заглянул в деканат. Сам Анатолий Маркович Порожний, мой мастер, в шикарном костюме и при галстуке, сидел на стуле за столом у окна. На диванчике, что помещался у стены, сидел мой педагог по актёрскому мастерству Николай Пафнутьич, а за другим столом, справа от меня, Ольга Арнольдовна, тоже педагог. Вообще в деканате, должен заметить, было чисто, а также скопилось много мебели, видимо, собранной со всего этажа, таким образом, деканат представлял собой островок комфорта, хотя и с чрезмерным нагромождением мебели.
Все трое посмотрели на меня и, как мне показалось, с досадой отвернулись.
3.
«Можно войти?» – спросил я. Николай Пафнутьич тревожно заёрзал задом по дивану и посмотрел на Анатолия Марковича.
Надо сказать, их отношения напоминали мне отношения крепостного и барина. Впрочем, Николая Пафнутьича подчинённое положение, похоже, вполне устраивало, и он даже подражал Порожнему. Но не внешне, а манерой вести репетиции. Словечками, профессиональным сленгом. Но его повадки всё-таки отличались уже определённой потерей породы. Ещё и поэтому он мне напоминал крепостного. Вообще же он был своеобразен: зимой, например, мог сидеть на репетициях в енотовой шапке, хотя в помещении хорошо топили, сбрасывал пепел сигарет (он курил без фильтра) на пол, потирал ляжки, когда был увлечён, и говорил такие пошлости и глупости, что я, репетируя с ним, приходил в ярость, в молчаливое, но стойкое отвращение. В такие минуты он казался мне каким-то плотоядным животным. Но я испытывал к нему негативные чувства только, когда вынужден был сообща делать искусство, к которому у меня были самые серьёзные требования. В жизни же к моему педагогу я испытывал снисхождение или ничего.
«Входите», – сказал, наконец, Николай Пафнутьич. У меня ослабели ноги. «Я по поводу диплома». Нависла пауза. В чём дело? Я не находил причин для подобной неприязни, ведь в последний раз, месяц тому назад, мы расстались с мастером вполне дружелюбно, да и накануне я разговаривал с Николаем Пафнутьичем по телефону, и он был любезен… Наконец, я разозлился на своё малодушие, а также на надменную физиономию Порожнего, поэтому, преодолев робость, сделал несколько шагов вперёд и сел на диван. Все трое, как мне показалось, слегка отпрянули от меня. «Вот Анатолий Маркович, – заёрзал ещё более по дивану Николай Пафнутьич. – Гм… Поговорите». Я посмотрел на Порожнего. Он откинулся на спинку стула, скрестил руки у себя на груди и вызывающе посмотрел на меня. Я отметил зловещий металлический блеск в его глазах. Далее он заговорил.
Это были откровенные оскорбления. Он сказал, что не даст своего согласия на то, чтобы мне выдали диплом, назвал меня паршивой овцой и с ядовитой иронией посоветовал взять справку у врача, тогда, мол, если будет справка о какой-нибудь моей болезни, мне могут выдать диплом единственно из сострадания. С холодной яростью он разделался со мной. Но странное дело. Едва Порожний начал свой обличительный монолог, нет, даже раньше, едва я встретился с ним взглядом и понял, что он меня ненавидит, как стеснение оставило меня, я стал совершенно внутренне пуст и покоен. Я даже нечаянно стал наблюдать, как скапливается ярость в его зрачках.
Когда он закончил, я встал и, не зная, как поступают в подобных случаях, вежливо попрощался и вышел.
В фойе меня догнал Николай Пафнутьич. «Что ж ты не умеешь себя вести?» – воскликнул он. «А что такое?» – изумился я. «Что ты говорил Валентине Вадимовне неделю назад, когда вы столкнулись с ней в Учебном театре?» «А что я ей говорил?»
Тут я вспомнил.
4.
Неделю назад я смотрел спектакль одного молодого и талантливого режиссёра. В антракте, взволнованный тем, что увидел, я ходил взад и вперёд по фойе, высоко размышляя об искусстве. Кстати сказать, меня трудно чем-либо удивить или взволновать в искусстве, особенно в последний год. Но если уж кто-либо достигает высот или известного мастерства, то я внутренне всегда это признаю и радуюсь, будто обрёл брата. Тут-то я и столкнулся, к своему несчастию, с Валентиной Вадимовной.
Она, по своему обыкновению, чуть жеманно положила свою ладонь на мою и со смешным тактом стала доискиваться причин моего отказа участвовать в дипломном спектакле. Я не смог ей ответить вразумительно, материя была слишком эфемерной. Это дало ей ощущение своей правоты, и она стала упрекать меня тем, что я «подвёл коллектив». Я сказал на это, что есть вещи поважнее, чем коллектив. Она, естественно, ничего не поняла и ещё настойчивее стала отчитывать меня за неэтичное поведение и, наконец, поучать, как нужно себя вести.
Мне не однажды в течении всей моей жизни приходилось выслушивать подобные поучения и советы исправиться. Не буду рассказывать, как я реагировал на подобную критику в детстве и юности, скажу лишь, что в последний год, глубоко смирившись с сознанием своего одиночества, я лишь улыбался и, чтобы остаться с поучающим в приятельских отношениях, а также, чтобы быстрее закрыть больную для себя тему, соглашался с поучениями и обещал исправиться. Таким образом я приспосабливался (или совершенствовался, как хотите). Но на этот раз я поступил опрометчиво. А всё воздействие высокого искусства! Я, кажется, назвал наш дипломный спектакль в постановке Порожнего бездарным и дилетантским. Валентина Вадимовна остолбенела от моего заявления.
Теперь выходит, что она рассказала мастеру о моём дурном отзыве. Так вот откуда эта ненависть! Я смотрел в глаза Николаю Пафнутьевичу, слушал его пересказ того происшествия, немного его не узнавая, и глупая улыбка забродила на моём лице. «Ах, ты ещё и смеёшься!» – обиделся педагог и убежал в деканат. Хотя я улыбался от смущения.
5.
Я спустился по лестнице вниз.
На улице был солнечный полдень. В скверике напротив, за зелёной решёткой, на скамейках сидели студенты и весело переговаривались.
Я свернул направо.
Наверное я преувеличил, когда сказал, что абсолютно хладнокровно выслушал отказ моего мастера в помощи и его обвинительную речь. Всё-таки это было неожиданно. Кроме того, я облучился такой дозой ненависти, что это не могло не сказаться со временем. Поэтому я хотя и направился сразу домой, однако шёл мимо троллейбусных остановок, чувствуя, что мне было бы тесно сейчас даже в пустом троллейбусе, что и остановиться-то я не могу, будто чья-то рука или сильный ветер толкают меня в спину… Не скажу, однако, что это было неприятное ощущение. Я даже чувствовал прилив энергии, похожей на злую бодрость.
Так я добрался пешком до своей квартиры. Однако дома, глядя на постылые мне стены, я почувствовал невыразимую тоску, отчего у меня тут же разболелась голова. Я лёг на диван, который у меня без ножек и стоит на ящиках, с единственным желанием освободиться от навязчивых мыслей и головной боли.
«Как хорошо было б сейчас умереть», – думал я, чувствуя себя в тупике, единственным выходом из которого была бы смерть.
6.
Я проснулся от шума: за стеной кто-то стучал молотком. Посмотрел на будильник: половина седьмого вечера. Можно ещё поспать. Я спрятал голову под подушку, чтобы не так громко слышались удары, но бесполезно: уснуть невозможно. Мне ничего не оставалось, как встать с постели. Сегодня вечером на работу. Я подрабатываю ночным сторожем в театре. Вдвоём с Матвеем: ночь он, ночь я. Сегодня моя очередь. Дворником я устроился ещё и потому, что в театре мало платят. И, главное, из-за жилища.
Я подошёл к окну, услышав звонкие тревожные детские голоса. Посередине двора стоял мужчина, жестикулировал и что-то выговаривал стайке детей, вспорхнувшей в разные стороны. Мужчина был пьян. Дети испуганно и с простодушным недоумением смотрели на него. Я хотел прогнать пьяного, но окна у меня забиты наглухо. Тогда я хотел поговорить через форточку, но в форточке у меня марля против комаров, так что головы не просунуть. Тогда я прошёл в комнату Кирилла, который уехал на свои альпинистские сборы в горы, чтобы крикнуть из его окна, но тут вышел из подъезда какой-то мужчина, видимо, отец кого-то из детей, и стал кричать на пьяного. Тот побежал, отец кого-то из детей погнался за ним. Возле арки, где проход на улицу, отец догнал его и стал бить. Это уже лишнее. Не стоит при детях делать подобные вещи.
Рядом с окном у меня письменный стол. Я сел за него и открыл толстую тетрадь, куда время от времени заношу собственные мысли или описываю что-нибудь. Я удивился, открыв страницу, где у меня рассуждения о детстве, ведь только что мне об этом думалось.