Выпил и Емельян, рукавом занюхал, подумал, сейчас сгинет видение. А командор явно сидит напротив и на свою загробную долю жалуется:
– Не довольна мной, грешным, государыня. Столько денег потратила на экспедицию, а толку мало. Из-за того здесь, на острове, нет мне покоя, караулю казенное добро, что на мне числится…
Ночь на островах недолгая. Петухов там нет – нечисть распугать некому. Напоил покойный командор Емельяна Басова допьяна и подсунул ему контракт, по которому сам обязывался гнать зверя на стрелков, хранить их суда в море, а взамен потребовал, чтобы сержант берег оставленное на острове казенное добро и за все бы отвечал жизнью.
Товарищи прождали Емельяна всю ночь, утром пошли искать и нашли мертвецки пьяным в каюте старого пакетбота. В руке его будто была зажата бумага, писанная не по-русски, а под столом валялась изодранная песцами треуголка. В тот год промышленные не раз видели на острове тени покойных немцев, доносили Емеле, а он только отмахивался: пусть, дескать, ходят, от них вреда нет.
Вернулись они в Петропавловскую бухту с богатой добычей, а там народу уже вдвое против прежнего: кто торгует, кто скупает, кто к морским промыслам готовится. Беринговский матрос и плотник Михайла Неводчиков в паях с иркутским купцом Чупровым в устье реки Камчатки спускал на воду шитик «Святая Евдокия». Селенгинский купец Андриян Толстых в паях с иркутским купцом Никифором Трапезниковым строил шитик «Иоан». Емельян продал свой пай и поскорей вернулся на остров стеречь казну по контракту с покойным командором.
На другой год он опять пришел с богатой добычей: бобров полторы тысячи, котов – две, песца – не считано. Снова продал свой пай, оставил шитик «Капитон» и выпросил «Святого Петра», того, что беринговцы сделали на острове из досок пакетбота. На нем, казенном, вернулся, чтобы задобрить покойного командора. На том судне и я первый раз ходил к острову. А у Басова тот вояж был последний. – Старый казак опять обернулся к тоболякам, слушавшим тихо и внимательно. – Таким же, как вы, был тогда!.. – кивнул им. – Пошли мы, с молитвами, вдоль берега, а от Кроноцкого мыса повернули встреч солнца и вскоре увидели белые горы под снегом. Входим в Басовскую бухту, а на песке, что кули, лежат люди без рук, без ног в лохмотьях кафтанов и зипунов. Возле них вороны и песцы за поживу дерутся. Незадолго до нас тела тех несчастных выкинуло на берег волнами. Пока мы их хоронили – до сотни песцов забили палками.
Места там чудные. Кругом одни камни, на скалах у воды – саженей на тридцать над морем, – террасы, набитые плавучим лесом и костями. На сухом месте у басовских промышленных было поставлено зимовье по камчадальски, но покрыто костями, как у анадырских чукчей. Когда там дуют ветра – на ногах не устоять. А песца столько, что по большой нужде в одиночку не ходили: садились спина к спине и отбивались палками, чтобы не оскопили. Добыть зверя там было легко, сохранить трудно. Бобры, бывало, на свет костра выходили. Ударишь палкой по башке, он лапами глаза закроет и помрет. Одного, другого забьешь, тогда только остальные уползут. А если добывали зверя в темноте, вдали от зимовья, и не могли унести, то к рассвету песцы его сжирали. Бывало, если кто добывал бобра ночью, то ложился на тушу, чтобы сохранить до рассвета. Так песцы и под человеком из зверя кишки выгрызали.
Перезимовали мы, август промышляли, добыли много всего. А Емельян Басов по островам разъезжал, карты рисовал, руды искал, видать, хотел перед старым командором выслужиться, знал, что рано или поздно приплывут без него промышленные люди, замок с пакгауза собьют, казенное добро по нужде заберут. Верой и правдой служил Емельян покойному командору, но немец он и есть немец: ни на слово, ни на букву от контракта не отступился…
Стал передовщик отговариваться, чтобы на Камчатку ему с нами не возвращаться. Но мы собрали сход и приговорили, чтобы плыл: слыханное ли дело – вернуться без передовщика, да еще служилого? Затаскают по сыскам. В то самое время великоустюжский купец Афанасий Бахов с иркутским купцом Жилкиным на устье Анадыря построили бот «Перкун» и пошли на нем к востоку, искать матерую Калифорнию, но попали в шторм. Только мы с острова ушли – их волнами выкинуло неподалеку от нашего зимовья и в щепки разбило о камни. Ватага спаслась и зимовала на острове, когда мы были на Камчатке. А Басов вдруг занемог и говорит: «Видать, кто-то казенное добро расхитил».
Начал он просить у коменданта приказ на охрану склада и пакетбота на Командоровом острове. Но пока тянулась писарская волокита, к лету ему стало еще хуже, а как утихли шторма он и плыть-то на промыслы не смог – отправил на остров ватагу с наказом и остался дома, на Камчатке. Ватажка без него зимовала трудно: двое убились, упав со скал, и бобров в тот год на острове не было. Вернулись промышленные только с песцовыми шкурами и рассказали Басову, что жилкинские люди разобрали командоров пакетбот до самой каюты, из его досок построили бот и уплыли, прихватив кое-что из казенного добра.
Тут Емельян и вовсе слег. Вскоре по всей Камчатке случилось большое землетрясение. Сказывали старики, будто в те дни видели возле Петропавловской бухты старого Беринга. А Емелю Басова нашли дома мертвым с истлевшей бумагой. Писана она была языком чужим и так зажата в руке покойного, что разжать ее не смогли: с ней обмыли, обрядили и в гроб положили.
– Так-то все было! – закончил старый казак, отодвигаясь от костра и укрываясь меховым одеялом.
Люди молчали. Кто-то уже спал, иные думали о сказанном. Поговорив еще, бодрствовавшие положили на угли несколько сухостоин со срубленными сучьями и затихли. В сером небе едва поблескивали тусклые звезды. Один бок грел костер, другой студила стекавшая с гор прохлада. Сысой закрыл глаза, а когда открыл их, то принял тлевшие угли за звезды, повел взгляд в сторону, увидел удалявшиеся ноги в чулках и башмаках. Вздрогнув, приподнялся на локте, перекрестился. Никого не было. Привиделось. Курилось кострище, светлело небо, близился рассвет.
Утром тоболяки пожевали вареной рыбы, подогретой на углях, напились холодной наваристой ухи и по холодку ушли на седловину. Спускались они по разбитой конной тропе, то каменистой, то вязкой от таявшего снега, залегавшего по тенистым падям. День был ясный. К полудню путники остановились отдохнуть и перекусить возле ручейка, выбегавшего из-под каменистой осыпи. На вид она была пологой и вполне безобидной, но Сысою вспомнились слова инока, он обшарил ее пытливым взглядом, опасности не увидел, но боязливо поежился.
– А ну его, этот ручей! Наберем воды и отдохнем вон там! – указал на зеленевшую лощинку.
– Там болото! На кочках сидеть, что ли? – воспротивился было Васька и рассмеялся: – Монах напугал? Ну ладно! – Зачерпнул воды походным котелком, сунул за кушак брошенный топор.
Сысой вскинул на плечо фузею. Они еще не дошли до места, которое он высмотрел, за спиной ухнуло. Оглянулись. Часть склона обвалилась и бугром вздыбилась на месте бывшего ручейка.
– Спаси и помилуй! – перекрестились тоболяки, добрым словом вспомнив Германа.
К вечеру они догнали обоз. Он не успел уйти далеко. Конь таракановской чуницы по самую холку увяз в болоте. Его уже разгрузили и пытались вытащить, подводя жерди под брюхо. Стучали топоры, ругался Агеев, которого загнали по пояс в болотную жижу. Куськин с Таракановым таскали и стелили гать. А неподалеку по сочной траве бродили мохнатые, как медведи, якутские кони, горели костры, дрались ссыльные мужики и визжали их жены. Обоз затаборился на ночлег.
– …Р-р-разом! Взяли! Таракан, лагу подводи!.. Еще раз! Не идет, зараза!
Увязшая в болоте лошадка прядала ушами, шевелила ноздрями, но не дергалась, чтобы высвободиться из трясины. Не успев отдохнуть, Сысой с Васькой принялись за обычное дело и вскоре были в такой же грязи и поту, как их связчики, хлестали себя по щекам, спасаясь от мошки.
На дальнейшем пути тропы и вовсе не было. Река привольно гуляла по равнине, заросшей топольником в обхват и папоротником в рост человека, оставляя по берегам просторные отмели, острова из крупного и мелкого окатыша. На нем лежали завалы вынесенного с верховий плавника. За два-три дня хода по таким камням новые сапоги становились старыми, кони в кровь сбивали копыта.
Казак Попов, ехавший верхом впереди обоза, закрутил лошадку на месте, склонился к земле и поднял подкову. С радостным видом обернулся к обозным, показал находку, сунул ее в седельную сумку. В тот же вечер он чертыхался, обнаружив, что его лошадь потеряла две подковы, и жаловался:
– Редко какой конь приходит в Охотск со сбитыми, но здоровыми копытами.
С помощью тоболяков казак накрепко привязал свою лошадку к деревьям и перековал. Для Сысоя с Василием такое дело было знакомым и обыденным, в слободе ковали коней сами.
Выпущенный на выпас табун вел себя беспокойно. Вместо того, чтобы щипать траву, голодные кони настороженно задирали головы, ржали, рыли землю сбитыми копытами. Ветерок доносил из леса запах медведя, трава пахла лисами. Рыжие и длиннохвостые, они безбоязненно подходили к кострам, высматривая, чем поживиться. В них бросали камни, они отскакивали, но не убегали.
Ночью, до половины ссыльных и контрактных мужчин не спали, отгоняя от табуна медведей. Утром десятник решил вести обоз лесом, долго выискивал прошлогоднюю дорогу, но так и не нашел ее.
– Смыло! – пожаловался и направил коня в высокий и густой папоротник.
Снова смрадно запахло лисами. Защищенная от ветра мошка со всей яростью накинулась на людей, лошадей и оленей. В духоте густого леса путь приходилось расчищать топорами. Намучавшись больше прежнего, задолго до полудня Попов опять вывел обоз к реке, на камни и завалы плавника.
Наконец стали встречаться селения с учрежденными станциями. Вскоре в полдень прошли мимо небольшой безлюдной деревни, местами появлялась прорубленная дорога или конная тропа, густо присыпанная старыми конскими и медвежьими катыхами. Краснел шиповник, вызревала жимолость. Вода в реке пахла рыбой. На песке встречались следы волков и лис, которые в других местах вместе не живут. Позже появились разжиревшие местные собаки. Они лежали у песчаных перекатов с выбросившейся заморной горбушей. Саму рыбу уже не ели – не спеша отгрызали только головы. Ярче и острей стал дневной свет, посвежел воздух. Поспешно, неуклюже и часто махая крыльями, навстречу обозу летела ворона. Вокруг нее легко носились две чайки, почти по-человечьи резко вскрикивали: «Уйди! Уйди отсюда!» И наконец открылось море.
Заворачиваясь белой трубой, на гладкий береговой склон набегала волна прибоя. Напряженно выглядывая линию, где соединяются небо и море, на окатыше бесшумно и неподвижно сидели чайки. По мокрой полосе песка, на которую накатывалась волна, деловито бегали трясогузки, выщипывая выброшенный морем корм. Гнус пропал, не было даже мух. Дышалось легко и привольно.
– Дошли, слава богу! – скинул шапку и перекрестился на далекий купол церкви десятник Попов. За ним стали креститься другие казаки. Набегавшей волной слетели шапки с голов обозных мужчин.
Между морем и рекой на несколько верст тянулась дамба из намытого камня, по местному она называлась кошкой. По ней от самого леса тянулись, срубленные в одну линию улицами добротные дома с огородами, казармы, склады, заведения.
– Это и есть город? – удивленно спросил Попова Сысой.
– Охотск! – с радостью в лице ответил казак. – Недавно царским указом прислали герб. – Спохватившись, добавил: – Немного обветшал: кошку прорвало возле «икспидичной» слободы. С реки кошку подмывает, с моря – намывает. При мне три улицы снесло, но правление вашей Компании много строит. Прошлый год были два кабака на откупе, трактир и питейный подвал в «икспидичной» слободе, теперь, может быть, больше. Везут и везут товар, хоть путь сам видел какой…
Встречать обоз вышли казаки, служилые морского ведомства, чиновные, отставные, купцы, промышленные, ссыльные поселенцы, другой разночинный люд. Увидев среди прибывших бредущих женщин: оборванных, пропыленных, изъеденных гнусом, здешние люди заволновались:
– Откуда, красавицы? – участливо спрашивали. – Откуда, милые? Неужели к нам?
У каторжанок просветлели обожженные солнцем лица, засверкали глаза. Среди встречавших невзрачно смотрелись полдесятка чернявых баб с мешаной сибирской кровью да столько же черноглазых инородок с прутьями, продетыми в ноздри наподобие солдатских усов. Это были эскимоски, вывезенные промышленными людьми из-за моря.
Тридцать семейных пар каторжан, царской милостью выдворяемых на поселение вместо рудников, шли с обозом от самого Иркутска. По слухам, перед высылкой вдовых мужчин выстроили против стольких же вдов и девок, и обвенчали, невзирая на рост и возраст. Добрая половина этих женщин была осуждена за убийство мужей, другая за воровство и убийство тайнорожденных детей. Всю дорогу ссыльные грызлись между собой, дрались, призывая казаков и работных судьями в свои семейные дрязги, надоели всем так, что обозные контрактные и служилые смотрели на них, как на казенный скот, который нужно доставить к месту в целости и сдать по реестру. И вдруг эти самые каторжанки обрели толпы восторженных поклонников, толкавшихся, чтобы коснуться их руки или рукава, заглянуть в глаза, перекинуться словом.
Сысой, глядя на морской берег, тряхнул отросшими волосами, глубоко втянул в себя запах морских трав, выброшенных прибоем, и всем телом ощутил, что с неба льется ясный свет, а ветер приятно студит изъеденное гнусом лицо. И почудилось ему, будто все это он уже когда-то видел. Вспомнился дядька Семен с его рассказами об Охотском остроге, Камчатке, островах. Сысой еще раз перекрестился на далекую церковь. Звуки города и толпы показались ему чистыми, как песня, и снова почудилось, что настоящая новая жизнь только начинается, а прежде был всего лишь путь к ней.
В сопровождении толпы обоз въехал во двор компанейской казармы со складами, рядом располагалось правление.
Затем была сумеречная и сырая приморская ночь, лунная и обманная, готовая каждый час поменять свой покой на неистовство бури. С алевшими щеками и непросохшей после бани головой Сысой шел по прямой улице к крепости, хранившей название командоровой, или икспидичной слободы. Зипун был накинут на плечи поверх чистой рубахи, от него прогоркло воняло потом и кострами. Вспоминались рассказы, слышанные не только от дядьки, но и те, к которым он жадно прислушивался по ямам и станциям чуть не от самого Тобольска. И снова при свете мерцающей луны над колышущимся морем он ощутил дух города, накопленный со времен первопроходцев якутского казака Семена Шелковникова. Наперекор лютым ветрам над церковью темнел восьмиконечный крест, благословлявший многие дерзкие начинания. Почерневшие дома отбрасывали мутные тени на пустынные улицы, по которым ходил сродник Семен, бродили остатки многих вояжей и экспедиций.
Где-то завыла собака, и сотни глоток собратьев дружно ответили ей протяжным хором: нежалобным и незлым. Сысой с удивлением отметил, что не слышал здесь лая – только вой. Полная луна выше и выше поднималась над блещущей водой. Прелый дух тайги и тухлой рыбы струился по улочке. Где-то рядом устало и сонно набегала на берег волна. Сысой повернул ей навстречу в первый попавшийся переулок, спустился к морю, и лунная дорожка выправила курс к его стоптанным бродням.
Где-то рядом отрывисто звенело лезвие топора от ударов обушка по дереву. Сысой обернулся и разглядел толстого длиннобородого мужика, вбивавшего кол, по краю пенистого прибоя, цеплявшего его ноги. Человек тоже заметил прохожего, скомандовал сиплым голосом:
– Стой!
Сысой остановился, нашарив рукоять ножа за голяшкой. Мужик бросил топор, приблизился, обдав запахом водки и рыбы, сунул Сысою спутанный ком пеньковой веревки.
– Пособи! – приказал. – Одному мерить не с руки. – И поволок за собой конец, забредая в волну по колени, долго плескался там, что-то нащупывая пятками, наконец натужно просипел:
– Тяни!
Сысой выбрал веревку так, что ее линия обозначилась на блещущей лунной дорожке.
– А теперь приложи к колу и держи! – Мужик стал выходить из воды, наматывая ее на локоть. – Семь саженей ровно! – пробормотал, отбирая сухой конец. – И отсель до кабака саженей сорок… Ты не штурман? – спросил строго.