– Воло аутем вос, я хочу тебя, мой Гай, мой Цезарь, мой Юлий… – она уже не стонала, она хрипела, захлебываясь от желания.
Ну не стерпел он… И разве сможет хоть кто-то такое стерпеть? Молоденькая совсем, красивая словно нераскрывшийся бутон, и запах от нее такой… И кожа под губами нежная…
Он припал к ее груди, лицом в нее зарылся, наткнулся губами на сосок, легко коснулся его и впился, словно хотел высосать ее без остатка…
– Яша, Яшенька… Ту нихт азой, балд вет маме кумэн, не делай так, скоро мама придет, – вдруг простонала она. – О-о-о, мой Юлий…
И его ладонь уже заскользила по ее упругому животу, а сам он, путаясь в меховых полах проклятой шубы, пытался поудобней устроится меж ее ног, как внезапно его словно молнией прошибло:
– Как?! Как ты меня назвала?
– Что, Яшенька, помнишь Розочку? – она вдруг скривилась презрительно и отпихнула его ногой.
Он потерял равновесие, завалился набок, но тут же вскочил как ошпаренный. А ее передернуло, выгнуло дугой так, что стул под ней заскрипел, и она прошипела змеей подколодной:
– А хорош-ш-ша была девочка… помниш-ш-шь, все Юлием тебя называла… Цезарем… Сла-а-аденькая… просила тебя больно ей не делать, а ты ее… Асар цукер нихт гезунт… Много сахара, это вредно. Удавилась Розочка. Из-за тебя, Яш-ш-ша, повесилась. А какая девочка была, круглая отличница…
– Заткнись! – взревел чекист.
Подскочил к сумасшедшей, замахнулся… И вдруг почуял запах кирпича. Да-да, несомненно, это был запах отсыревшего кирпича – заплесневелого, покрытого каплями влаги… А потом он увидел этот кирпич. И стену, в которой это кирпич лежал в одном ряду с другими такими же кирпичами. Стену из кирпичей увидел… Стену кирпичную… Холодно было у этой стены. Зябко. Не так, как на улице нынче… Совсем не так. По-особому… Так зябко в подвалах бывает.
– А ву тут дир вэй? Где у тебя болит? – словно издалека, слышался голос девушки.
И рука, занесенная для удара, опустилась и прижалась ладонью к груди. Туда, где сердце…
– Тут болит… – прошептал он.
И повернулся. И увидел, что на него наставлены дула винтовок… И увидел глаза, что безразлично смотрят на него сквозь прицелы этих винтовок…
И стало ему страшно. Так страшно, что он понял – этот страх ему не одолеть, не задавить, не зажать в пятерне и никак не справиться с ним… И тогда он понял, что может его только заглушить, и запел первое, что пришло ему в голову. «Вставай, проклятьем заклейменный… Весь мир голодных и рабов…»
И тут полыхнуло.
И страх кончился.
И боль ушла…
Он осознал себя в своем кабинете…
Он почувствовал, что голова его покоится на коленях девушки. Она почему-то больше не была привязана к стулу, а нежно гладила маленькими теплыми ладошками по его волосам. При этом задумчиво смотрела куда-то, словно не серая стена была перед ней, а неведомые дальние дали…
Он с трудом оторвал взгляд от ее лица, повернул голову и увидел, что в дверях кабинета стоит Феликс Дзержинский и с интересом наблюдает за немыслимой в стенах всероссийской чрезвычайной комиссии сценой. А из-за его плеча выглядывает перепуганный часовой.
*****
– Так эта история и началась. Наверное, кому-то она покажется невероятной. Оно и понятно. Обывателю часто нет никакого дела до того, что происходит вне его уютного мирка. Что-то, что не вписывается в привычные рамки размеренной, но серой и скучной жизни, сразу же объявляется вздором и выдумкой. Так мозгу проще держать нас в узде. Но могу вас заверить, что все было так, как я рассказала. Да и впредь постараюсь говорить только правду и ничего кроме правды… Ну или почти ничего…
А теперь давайте немного о вас… Что вы так улыбаетесь? О нет… Я не собираюсь вас о жизни расспрашивать: где родился, когда женился, почему развелся… Это для отдела кадров. А вот, скажем, прошедший тысяча девятьсот сороковой год…
глава 2
Стулья в этой приемной были крайне неудобными. Вроде и добротные, вроде бы и сиденья у них, обшитые кожей, мягкие. Вот только спинки у этих стульев слишком прямые и высокие. Да и если признаться, в такую жару да в этих новых галифе, да на кожаном сиденье, да еще так долго – это просто ох! Спарился… Неловко чувствует себя Данилов. Неуютно. Ерзает тихонько, да изредка касается рукой кармана, в котором между партийным билетом и удостоверением лежит древний медный ножичек – талисман на удачу. А удача ему сейчас очень нужна.
А тут еще сапоги в подъеме жмут – разносить не успел. Да и как тут успеть? Его же нежданно вызвали. Он только на обед собрался, как в кабинет влетел Ерохин.
– Ты чего? – уставился на него сквозь стекла очков Данилов. – Видок у тебя, Гриша, словно ты с дуба рухнул.
– Николай Архипыч, тут телефонограмма пришла. Тебя в Москву вызывают. Срочно. Горыныч перетрухнул малость, когда телефонограмму принимал, аж во фрунт вытянулся, – гыгыкнул Гриша, и Данилов живо представил своего начальника, прозванного Горынычем за «страшный зрак и великий рык», стоящим по стойке смирно перед стареньким телефонным аппаратом.
– Короче, собирайся – вечером выезжаешь…
Переполох и впрямь случился нешуточный. Командировочные, проездные документы, суточные талоны, купон на проживание – вся эта бумажная волокита отняла часа три. Так и остался Данилов без обеда. А когда уже на вокзал собрался, Горыныч его просто добил:
– Приказ о переходе на новую форму месяц как вышел, а нам ее только третьего дня прислали. Нельзя тебе в старой туда являться, стыдно… Так что, – и бахнул на стол Данилову вот эти самые сапоги да еще объемный пакет из серой мятой бумаги. Потом достал из кармана маленький холщевый мешочек и примостил сверху:
– Это шевроны, петлицы… По дороге подошьешь.
А Гришка Ерохин еще и фуражкой все это прикрыл – выходной.
И пришлось Данилову всю ночь в тамбуре петлицы и шевроны подшивать. Уже под утро проводница его пожалела:
– Что же вы тут-то?
– Да со мной в купе семья с девочкой. Она при свете спать не может.
– Пойдемте ко мне, у меня хоть лампа поярче, да и удобней вам будет сидя-то.
– Зато тут курить можно, – попытался отшутиться Данилов.
– С вашими петлицами, – сказала она серьезно, – и в купейке у начальника состава курить не запретят…
Так и получилось, что вечером Данилов вошел в поезд в старой форме, а утром в Москве вышел в новенькой. Зато не выспался совершенно. И если не считать кренделя да четырех стаканов чаю, вот уже сутки Николай ничего не ел. Думал у вокзала столовку найти, про нее Горыныч после своей командировки рассказывал, мол, дешево да сердито. Только с перрона вышел, а его за рукав хвать:
– Товарищ Данилов, мы вас ждем. Машина у бокового выхода…
И лица у ребят такие, что не спросишь, а где тут у вас пожрать можно?
И вот уже два с четвертью часа Данилов парился в этой приемной, то и дело протирал очки, пытался тихонько шевелить затекшими пальцами ног, ерзал украдкой на проклятом стуле и прислушивался к урчанию пустого живота.
Одним словом, боялся.
А вы бы не испугались?
Сорвали бы вас с места, посадили в поезд, привезли в столицу, промчали бы на всех газах по столичным улицам в черном паккарде, да так, что остальные машины в стороны от вас шарахались, а постовые-ОРУДовцы при этом еще и честь отдавали. А провожатые ваши – ребята, по всему видно, суровые – не проронили бы ни слова. И с таким видом ехали, словно сослуживца встретили да сразу и похоронили.
И вот домчали вас до известной на всю страну площади, завели в не менее известное здание, сдали под расписку, словно дитятю, с рук на руки сержантику молоденькому, а он возьми и ляпни:
– Товарищ нарком сейчас занят, но непременно встретится с вами. Просил обождать в приемной. Пройдемте, я покажу…