– На фига нам ее сиськи? – съязвил Митяйкин.
– Ты что? Императрица! Присвоила погосту статус города! Так бы и остались гнилым Мухосранском…
– За деньги свои ставь, в туалете своем…
– Митрофан! Потомок крепостных!
– А ты из графьев? Бред с бодуна!
Тут косой писатель с Митяйкиным уж вилки похватали.
– А ну! – рявкнула Митрошина. – Не в кабаке!
– Давайте прочтем по строке Абасова, – вмешался Кумов.
– Вспомнил! – обрадовался Позлузин. – «Спасибо, собутыльник – век, за то, что до конца не спился…»
– Изрек… – поморщилась Митрошина. – Это лучше: «Хочу как свечи и сосна прожить в строю прямых и честных…»
Ей шутя зааплодировали.
– Прочту целый абзац, – неожиданно заговорил Худовей. Он вытащил из внутреннего кармана газетный листок.
Пару слов о новом персонаже. Худовей представлял поэтов молодых и презирал стариков. Он был поэтом – демоном. Писал стихи в духе дьяволизма – оккультизма. Все у него было черное, вампирское и смертельное.
Сейчас он стоял, небрежно прислонившись к стене и скрестив руки на груди. Черные волосы ниспадали на плечи, черные глаза сверкали инфернальным огнем. На лице – ироничная, презрительная излучина губ. Стал читать статью Абасова.
«У нас сплошь маленькие люди, не ставшие личностями, разбираются в своих мелких сексуальных чувствах. И думают, что это – лирика! Или пишут о соловьях… Считают, что это о Родине.
Но можно через стихотворение, порой, репортажное, быть лириком и гражданином. Мне уже много лет. Быть старым литературным импотентом и насиловать издательства бездарными стихами, как это делают многие в нашем городе, я не могу. На самом деле писателей у нас один – два. А из поэтов, не знаю, кого и назвать…»
Наступила тишина. Даже жевать перестали.
– Эй! – раздался из угла могильный голос. – Сашок – мой кореш!
Это проснулся фартовый Паша Гомон. Он еще дремал.
– Что же… Статья честная, – заметил я.
– Что? – набросился на меня Митяйкин. – Ты кто такой?
– Вообще – плотник, – говорю. – А ты – Митяйкин! Конъюнктурный мазила… Но Митяйкин уже подскочил к Худовею. Они сцепились. Худовей держал руки Митяйкина. Тот – орал. Кумов полез примирять дерущихся и нечаянно получил локтем в глаз. Митрошина чего-то басила. Гомон кричал из угла:– Дай ему! Писатель с косым глазом повизгивал от удовольствия, а Подлузин – квакал…
Я возвращался на первом утреннем автобусе. Трещала башка, – видно надышался прокуренным воздухом. Последние минуты в обществе поэтов казались невыносимыми. И автобус, сейчас, был сладчайшим спасением. Вспоминать ничего не хотелось. С наслаждением вдыхал я запах автобусного салона, запах утренней зимы, жизни… Ехать, с остановками, нужно было минут сорок. В автобусе сидели на разных сидениях несколько человек. Кто возвращался в город после ночной смены, кто – на работу в город.
Постепенно я успокоился и даже расположился к людям в салоне. Уже начинало светлеть и за окном виднелись снеговые леса, поля и чернеющие черточки столбов… Меня не оставляло ощущение, что наших поэтов слишком заботило собственное устройство в поэзии. Оттуда и тянулись все эти ухищрения, поиск выгодных тем, красивых рифм, эпатажных образов. В такой поэзии можно было заметить все, кроме людей, горожан…
Я рассматривал спины и затылки пассажиров. Мне казалось, что между нами есть что-то общее. Вот летит автобус жизни вдаль, навстречу надеждам. Кто-то из нас сильная личность, кто – послабей. И у каждого своя последняя остановка, до которой еще далеко. Откуда-то, из глубины, во мне зародился ветерок, такой легкий и тревожный. Я понял, это – начальный образ стихотворения. И он, как малый ребенок, отныне будет мучить, просить внимания. Стали складываться строки:
Вперед, по – прежнему, вперед —
безостановочный автобус —
летит задумчивый народ,
колесами толкает глобус
туда, где даль смиряют далью,
где счастье пополам с печалью.
Бегут царапины по спинкам,
кривые даты, имена,
красотка на стекле кабины,
маршрутный номер у окна, —
летит, не возвращаясь, взгляд,
как черные столбы в полях.
Все те же острова – деревни,
где долго жить – сойдешь с ума
под телевизорные бредни.
…Минуя серые дома,
кондуктор, сосчитав рубли,
увозит нас на край земли…
Конечно, я знал, – складывается только черновик. Но оттого была сладость особенная. Я знал, что с черновиком придется работать долго, воспитывать, растить… Но ощущение, что стих получается, – преполняло. Черновик давал ни с чем не сравнимое наслаждение радости, неуверенности и восторга. Чувство, какое уже не получаешь, доработав стих.
…Не видно лиц. Устремлены
навстречу свету пассажиры,
ближайший силуэт спины
дремотною частицей мира
в лучах загадочно молчит
и, растворяясь, вдаль летит.