– И все же, – я чувствовал, что должен сказать, слушая эти странные продукты контр-Реформационного психоза, применявшегося к художественной форме Позднего Средневековья, – и все же не важно, что он весь раздроблен на куски. Целое дезорганизовано. Но каждый индивидуальный фрагмент – упорядочен, он представляет Высший Порядок. Высший Порядок превалирует даже в распаде. Тотальность представлена даже в сломанных частях. И даже, может быть, более явно, чем в полностью осмысленной работе. По крайней мере вас не убаюкивает чувство ложной безопасности от какого-то просто человеческого, просто сфабрикованного порядка. Вам нужно полагаться на свое непосредственное восприятие окончательного порядка. Поэтому в некотором смысле распад может обладать своими преимуществами. Но конечно, это опасно, страшно опасно. Предположим, вы не сможете вернуться, выбраться из хаоса…
От мадригалов Джезуальдо мы перепрыгнули через трехвековую пропасть к Альбану Бергу[30 - Альбан Берг (1885–1935) – австрийский композитор, ученик Шёнберга.] и его «Лирической сюите».
– А это, – объявил я заранее, – будет адом.
Но оказалось, что я не прав. На самом деле музыка звучала довольно смешно. Вычерпанная из личного подсознательного, одна двенадцатитоновая агония сменяла другую; но поразило меня только внутреннее несоответствие между психологической дезинтеграцией, более полной, чем даже у Джезуальдо, и громадными ресурсами таланта и мастерства в ее выражении.
– Неужели ему не жалко себя? – прокомментировал я с ироничным отсутствием сострадания. И затем: – Katzenmusik – ученая Katzenmusik[31 - Кошачья музыка (нем.).]. – И наконец, еще несколько мучительных минут спустя: – Кому какое дело до того, что он чувствует? Почему он не обратит внимание на что-нибудь другое?
В порядке критики того, что, без сомнения, является замечательной работой, это было несправедливо и неадекватно, – но, я думаю, небеспристрастно. Я привожу это здесь так, как оно было, и поскольку именно так я реагировал на «Лирическую сюиту» в состоянии чистого созерцания.
Когда она закончилась, исследователь предложил пройтись по саду. Я желал этого; и хотя мое тело, казалось, было полностью отсоединено от разума – или, если точнее, хотя мое осознание преображенного внешнего мира более не сопровождалось осознанием моего физического организма, – я обнаружил, что способен подняться, открыть стеклянную дверь в сад и выйти наружу почти без колебаний. Конечно, странно было ощущать, что «Я» не является тем же самым, что эти руки и ноги «там, снаружи», что и целиком объективные шея, туловище и даже голова. Это было странно; но к этому вскоре привыкаешь. И в любом случае тело, казалось, идеально могло само о себе позаботиться. На самом деле, конечно, оно всегда и так само о себе заботится. Сознательное эго может лишь формулировать желания, которые затем выполняются силами, слабо контролируемыми им и совершенно им не понимаемыми. Когда оно делает что-либо сверх этого – слишком сильно старается, например, беспокоится, переживает насчет будущего, – оно снижает эффективность тех сил и может даже повлечь болезнь девитализованного тела. В моем нынешнем состоянии осознанность не относилась к эго; она была, так сказать, сама по себе. Это означало, что физиологическая разумность, контролирующая тело, также существует сама по себе. На какое-то мгновение тот постоянно вмешивающийся невротик, что в часы бодрствования пытается взять управление в свои руки, слава богу, не стоял на пути.
Из стеклянной двери я шагнул под что-то вроде перголы, частично увитой розами, частично – покрытой рейками в дюйм шириной с просветами по полдюйма. Сияло солнце, и тени от реек образовывали зеброподобный рисунок на земле, на сиденье и спинке садового стула, стоявшего в конце перголы. Этот стул – забуду ли я его когда-нибудь? Там, где тени падали на полотняную обшивку, полосы глубокого, но сияющего цвета индиго чередовались со сверканием столь интенсивно ярким, что трудно было поверить, будто эти полосы не сделаны из чистого голубого огня. В течение, казалось, невообразимо долгого времени я глядел, не зная и даже не желая знать, с чем это я встретился. В любое другое время я бы увидел стул, исполосованный попеременно светом и тенью. Сегодня же перцепция поглотила концепцию. Меня это зрелище поглотило так полно и поразило настолько, что я не мог более ничего воспринимать. Садовая мебель, рейки, солнечный свет, тень – все они были не больше, чем имена и понятия, простые вербализации в утилитарных или научных целях уже после события. Самим же событием было это чередование лазурных печных топок, разделенных зарослями невообразимой горечавки. Это было несказанно чудесно, чудесно до такой степени, что почти ужасало. И внезапно у меня возникло ощущение, что я могу понять, каково быть безумным. У шизофрении есть свои небеса так же, как и свои преисподние и чистилища; я помню, что мне рассказывал один мой старый друг, уже много лет покойный, о своей безумной жене. Однажды, на ранней стадии заболевания, когда у нее еще были интервалы ясности, он приехал к ней в больницу поговорить о детях. Она немного послушала его, а затем прервала. Как мог он тратить свое время на пару отсутствующих детей, когда здесь и сейчас имеет значение лишь невыразимая красота узоров, которые он производит своим коричневым твидовым пиджаком, всякий раз двигая руками? Увы, этот рай очищенного восприятия, чистого, одностороннего созерцания, был не вечен. Блаженные паузы становились все реже, короче, пока наконец их вовсе не осталось – только ужас.
Большинство тех, кто принимает мескалин, испытывает лишь небесную часть шизофрении. Наркотик приносит ад и чистилище только тем, у кого незадолго до этого была желтуха, кто страдает от периодических депрессий или хронического беспокойства. Если бы – подобно другим наркотикам приблизительно сравнимой мощности – мескалин был знаменит своей токсичностью, сам по себе прием его был бы источником беспокойства. Но приемлемо здоровый человек знает заранее, что для него мескалин совершенно безвреден, воздействие средства прекратится через восемь – десять часов, не оставив ни похмелья, ни, следовательно, желания возобновить прием. Укрепленный этим знанием, он пускается в эксперимент без страха – иными словами, без предрасположенности к преображению беспрецедентно странного и нечеловеческого опыта в нечто отвратительное, нечто поистине дьявольское.
Встретившись со стулом, который походил на Страшный Суд, – или, если точнее, со Страшным Судом, в котором я после длительной паузы и со значительными трудностями признал стул, – я сразу оказался на кромке паники. Все это, внезапно почувствовал я, зашло слишком далеко. Слишком далеко, несмотря даже на то, что уходило во все более интенсивную красоту, в более глубокое значение. Страх, каким я анализирую его в ретроспекции, возник перед ошеломлением, перед распадом под давлением реальности, большей, нежели способен перенести разум, привыкший почти всегда жить в уютном мирке символов. Литература религиозного опыта изобилует ссылками на боли и ужасы, ошеломляющие тех, кто слишком внезапно лицом к лицу столкнулся с каким-то проявлением Mysterium tremendum[32 - Великая тайна (лат.).]. Говоря языком теологии, этот страх возникает из несопоставимости человеческого эготизма и божественной чистоты, человеческой самоусугубленной отдельности и бесконечности Бога. Вслед за Бёме[33 - Якоб Бёме (1575–1624) – немецкий теософ и мистик.] и Уильямом Лоу мы можем сказать, что невозрожденными душами божественный Свет во всем его сиянии может восприниматься лишь как пылающий огнь очищения. Почти идентичную доктрину можно найти в «Тибетской Книге мертвых», где отошедшая душа описывается усыхающей в агонии от Ясного Света Пустоты и даже от меньших, пригашенных Огней, – чтобы стремительно броситься в успокаивающую тьму самости уже как перерожденное человеческое существо или же зверь, несчастный призрак, обитатель преисподней. Все что угодно, только не обжигающая яркость ничем не смягченной Реальности – все что угодно!
Шизофреник – это душа не только невозрожденная, но в придачу еще и безнадежно больная. Его болезнь состоит в неспособности бежать от внутренней и внешней реальности (что привычным образом совершает человек в здравом уме) в самодельную вселенную здравого смысла, в строго человеческий мир полезных представлений, разделяемых символов и социально приемлемых условностей. Шизофреник подобен человеку, постоянно находящемуся под действием мескалина и, следовательно, неспособному отторгнуть опыт реальности, для сосуществования с которой он недостаточно свят, которую он не может раз и навсегда объяснить, ибо она – самый упрямый из первичных фактов, и которая, поскольку никогда не позволяет такому человеку взглянуть на мир просто человеческими глазами, пугает его до такой степени, что он интерпретирует ее неослабную странность, ее пылающую интенсивность значения как проявления человеческой или даже космической злой воли, зовущие его принимать отчаяннейшие контрмеры – от насилия убийцы на одном конце шкалы до кататонии (или психологического самоубийства) на другом. И раз отправившись по инфернальной дороге вниз, он никогда не сможет остановиться. Теперь подобное стало слишком уж очевидным.
– Если начать неверно, – сказал я в ответ на вопросы исследователя, – все, что случилось, будет доказательством заговора против вас. Все будет служить самооправданием. Вы не сможете набрать в грудь воздуха, не сознавая, что это – часть заговора.
– Значит, вы думаете, что знаете, в чем корень безумия?
Мой ответ был убежденным и шел из души:
– Да.
– И вы не могли бы его контролировать?
– Нет, не мог бы. Если начинать со страха и ненависти как основной предпосылки, придется подходить и к заключениям.
– Мог бы ты, – спросила меня жена, – задержать внимание на том, что «Тибетская Книга мертвых» называет Чистым Светом?
Я сомневался.
– Может, это не впустит зло, если ты сможешь удержать внимание? Или все-таки не сможешь?
Некоторое время я раздумывал над вопросом.
– Возможно, – наконец ответил я, – возможно, смог бы, если бы кто-то рассказал мне о Чистом Свете. Одному это сделать невозможно. Полагаю, именно в этом – смысл тибетского ритуала: кто-то сидит все время и рассказывает тебе, что есть что.
Прослушав запись этой части эксперимента, я взял свое издание «Тибетской Книги мертвых» Эванса-Вентца[34 - Уолтер Илинг Эванс-Вентц (1878–1965) – американский антрополог и культуролог, опубликовал свой перевод тибетских религиозных текстов, получивших название «Тибетской Книги мертвых», в 1927?г.] и раскрыл наугад. «О, благороднорожденный, пусть не отвлечется твой ум». Вот в чем была проблема – оставаться неотвлеченным. Не отвлеченным памятью о прошлых грехах, воображаемым удовольствием, горьким осадком старых обид и унижений, всеми страхами, ненавистями и страстями, которые обычно затмевают Свет. То, что делали буддистские монахи для умирающих и мертвых, не может ли и современный психиатр совершить для безумных? Пусть будет голос, который успокоит их днем, и даже когда они спят, расскажет им, что, несмотря на весь ужас, на все ошеломление и смятение, окончательная Реальность непоколебимо остается сама собой и состоит из той же самой субстанции, что и внутренний свет даже наиболее жестоко мучимого ума. Посредством таких приспособлений, как записывающие устройства, переключатели, контролируемые часами, системы публичного вещания и подушечные динамики, должно быть совсем несложно постоянно напоминать об этом первородном факте пациентам заведения даже с самой большой нехваткой персонала. Возможно, нескольким заблудшим душам и удастся помочь таким образом завоевать некоторую долю контроля над вселенной – одновременно прекрасной и отталкивающей, но всегда иной, нечеловеческой, всегда абсолютно непостижимой – в которой, как выясняется, они обречены жить.
Наконец меня увели от тревожных великолепий моего садового стула. Спускаясь с изгороди зелеными параболами, ветви плюща испускали какое-то стеклянное, нефритовое сияние. В следующее мгновение в поле моего зрения ворвался куст огненно-красных цветов. Настолько страстно живые, что, казалось, вот-вот заговорят, цветы тянулись вверх, в синеву. Подобно стулу в тени реек, они чересчур много укрывали. Я взглянул на листья и обнаружил пещеристый лабиринт нежнейших цветов и оттенков зеленого, пульсирующий непостижимой загадкой.
Розы:
Цветы легко нарисовать —
Листья трудно.
Хайку Сики[35 - Масаока Сики (1867–1902) – японский поэт, реформатор форм хайку и танка.] выражает (не называя прямо) как раз то, что я тогда почувствовал – чрезмерное, слишком очевидное торжество цветов, контрастирующее с более нежным чудом их листвы.
Мы вышли на улицу. У обочины стоял большой голубой автомобиль. При виде его меня внезапно охватило всепоглощающее веселье. Каким самодовольством, какой абсурдной самоудовлетворенностью сверкали те выпирающие наружу поверхности лоснящейся эмали! Человек создал эту вещь по своему подобию – или, скорее, по подобию своего любимого литературного персонажа. Я смеялся, пока по щекам у меня не покатились слезы.
Мы снова вошли в дом. Была приготовлена еда. Кто-то, кто еще не был идентичен мне, набросился на нее с волчьим аппетитом. Я смотрел на это со значительного расстояния и без особого интереса.
Когда все было съедено, мы сели в автомобиль и отправились на прогулку. Воздействие мескалина уже клонилось к упадку; но цветы в садах по-прежнему трепетали на кромке сверхъестественного, перечные и рожковые деревья вдоль боковых улиц по-прежнему явно принадлежали какой-то священной роще. Рай чередовался с Додоной, Иггдрасиль – с мистической Розой. А потом мы внезапно оказались на перекрестке – в ожидании возможности пересечь бульвар Сансет. Перед нами непрерывным потоком катились машины – тысячи машин, ярких и сверкающих, как мечта рекламодателя, и каждая – нелепее предыдущей. Я снова забился в пароксизмах хохота.
Наконец Красное море дорожного движения расступилось, и мы пересекли его и въехали в еще один оазис деревьев, лужаек и роз. Через несколько минут поднялись на обзорную площадку в холмах, и под нами раскинулся город. Я был довольно-таки разочарован – он выглядел совершенно как город, который я видел всегда. По мне, преображение было пропорционально расстоянию: чем оно ближе, тем более божественно иное. Эта огромная туманная панорама едва ли отличалась от себя самой.
Мы двинулись дальше, и, пока оставались среди холмов и один дальний вид сменял другой, значимость присутствовала на своем повседневном уровне, намного ниже точки преображения. Магия снова начала работать, когда мы свернули в новый пригород и заскользили между двумя рядами домов. Здесь, несмотря на отвратительную причудливость архитектуры, возобновилась трансцендентная инаковость, появились намеки на утренние небеса. Кирпичные трубы и зеленые латунные крыши пылали в свете солнца как осколки Нового Иерусалима. И внезапно я увидел то, что видел Гуарди[36 - Франческо Гуарди (1712–1793) – итальянский художник.] и что (с таким несравненным мастерством!) так часто выражалось в его картинах: оштукатуренную стену с пересекающей ее тенью, голую, но незабываемо прекрасную, пустую, заряженную всем значением и всей загадкой существования. Откровение приблизилось и вновь исчезло за какую-то долю секунды. Автомобиль проехал дальше; время приоткрывало еще одно явление вечной Таковости. «Внутри одинаковости есть различие. Но в намерение всех Будд никак не входит то, чтобы это различие отличалось от одинаковости. Их намерение – и общность, и различие». Вот эта клумба красной и белой герани, например, – она совершенно отличалась от этой оштукатуренной стены в сотне ярдов вверх по дороге. Но «есть-ность» обеих была одной и той же, вечное свойство их мимолетности – одним и тем же.
Час спустя, после еще десятка миль и посещения «Самой Большой В Мире Аптеки», мы наконец были дома, и я вернулся к этому успокаивающему, но глубоко неудовлетворительному состоянию, известному как «пребывание в своем уме».
Маловероятно, что человечество вообще сможет когда-либо избавиться от Искусственных Раев. Большинство людей ведет жизнь, в своем худшем виде настолько мучительную, а в лучшем – настолько монотонную, бедную и ограниченную, что позыв бежать ее, стремление превзойти себя хотя бы на несколько мгновений есть один из основных аппетитов души и всегда им было. Искусство и религия, карнавалы и сатурналии, танцы и слушание ораторов – все это служило, по выражению Г. Дж. Уэллса, Дверями В Стене. А для частного, повседневного пользования всегда существовали химические интоксиканты. Все успокоительные средства и наркотики, низводящие человека до состояния овоща, все эйфорики, произрастающие на деревьях, галлюциногены, созревающие в ягодах или выжимаемые из корней, – все без исключения были известны и систематически использовались человеческими существами с незапамятных времен. И к этим естественным преобразователям сознания наука прибавила свою долю синтетических веществ – хлорал, например, бензедрин, бромиды и барбитураты.
Большинство этих преобразователей сознания сейчас не могут применяться кроме как по предписанию врача или же нелегально и со значительным риском. Для неограниченного употребления Запад позволил только алкоголь и табак. Все остальные Двери В Стене обозваны Наркотой, а те, кто неавторизованно их употребляет, – наркоманами. Мы сейчас гораздо больше тратим на напитки и табак, чем на образование. Это, конечно, неудивительно. Стремление бежать своей самости и окружения присутствует почти в каждом почти постоянно. Позыв сделать что-то для молодых силен только в родителях, да и у них – лишь те несколько лет, пока дети ходят в школу. В равной степени неудивительно сегодняшнее отношение к спиртному и табаку. Несмотря на растущую армию безнадежных алкоголиков, несмотря на сотни тысяч людей, которых ежегодно увечат или убивают пьяные водители, популярные комики по-прежнему острят по поводу алкоголя и ему приверженных. И несмотря на свидетельства, связывающие сигареты с раком легких, практически все расценивают курение табака как явление едва ли менее нормальное и естественное, чем прием пищи. Рациональному утилитаристу это может показаться странным. Историку же именно этого и следовало ожидать. Твердое убеждение в материальной реальности Ада никогда не отвращало средневековых христиан от того, к чему побуждали их амбиции, похоть или алчность. Рак легких, дорожные происшествия и миллионы несчастных и плодящих несчастье алкоголиков – факты, еще более бесспорные, нежели факт существования Инферно во времена Данте. Но все эти факты далеки и несущественны по сравнению с близким, ощущаемым фактом стремления – здесь и сейчас – к освобождению или успокоению, к тому, чтобы выпить и покурить.
Наш век – это век, среди прочего, автомобиля и стремительно растущего населения. Алкоголь несовместим с безопасностью на дорогах, а его производство, как и производство табака, обрекает на практически полную стерильность многие миллионы акров самой плодородной земли. Проблемы, поднимаемые алкоголем и табаком, само собой, не могут быть решены запретом. Универсальное и постоянно присутствующее стремление к самотрансценденции не должно быть упразднено захлопыванием ныне популярных Дверей В Стене. Единственная разумная политика – это открыть другие, лучшие двери в надежде склонить людей сменить свои старые плохие привычки на новые и менее вредоносные. Некоторые из этих других, лучших дверей будут по природе своей общественными, технологическими, другие – религиозными или психологическими, еще какие-то – диетическими, образовательными, атлетическими. Но нужда в частых химических каникулах, дающих отдых от невыносимой самости и отвратительной среды окружения, совершенно бесспорно, останется прежней. Необходим прежде всего новый наркотик, который облегчит и утешит наш страдающий биологический вид без нанесения вреда, в конечном итоге большего, чем то добро, которое он принесет сразу. Такой наркотик должен обладать эффективным действием в минимальных дозах и производиться синтетически. Если он не будет обладать этими свойствами, его производство, подобно производству вина, пива, спирта и табака, будет мешать выработке пищи и тканей – продуктов первой необходимости. Он должен быть менее токсичным, чем опиум или кокаин, менее вероятно производить нежелательные социальные последствия, чем алкоголь или барбитураты, быть менее неблагоприятным для сердца и легких, чем смолы и никотин. А с положительной стороны он должен вызывать изменения в сознании более интересные, более ценные по сути, чем просто успокоение или навевание сна, просто иллюзии всемогущества или освобождение от подавления.
Для большинства людей мескалин почти совершенно безвреден. В отличие от алкоголя он не ведет принимающего его ни к каким неконтролируемым действиям, которые оканчиваются драками, насилием и дорожными происшествиями. Человек под воздействием мескалина тихо занимается своим делом. Более того, это «его дело» – опыт наиболее просветляющего вида, за который не нужно платить (и это, конечно же, важно) компенсацию в виде похмелья. О долговременных последствиях регулярного употребления мескалина мы знаем очень мало, индейцы, которые потребляют бутоны пейота, не кажутся физически или морально деградировавшими вследствие этой привычки. Тем не менее имеющиеся свидетельства по-прежнему редки и отрывочны[37 - В своей монографии «Пейотизм Меномини», опубликованной в декабре 1952?г. в Протоколах Американского Философского Общества, профессор Дж. С.?Слоткин писал, что «постоянное употребление пейота, по-видимому, не приводит ни к какому возрастанию толерантности или зависимости. Я знаю многих людей, которые были пейотистами по сорок – пятьдесят лет. Количество пейота, употребляемое ими, зависит от торжественности случая; в общем и целом они сейчас употребляют пейота не больше, чем много лет назад. К тому же между ритуалами бывают иногда интервалы по месяцу и более, и в эти периоды они обходятся без пейота, не чувствуя никакого стремления к нему. Лично я, даже после серии ритуалов, имевших место четыре уик-энда один за другим, не увеличил количество принимаемого пейота, не почувствовал никакой продолжающейся нужды принимать его». Очевидно, что имелись веские причины, чтобы «легально объявить пейот наркотиком или запретить его использование решением федерального правительства». Но тем не менее «в течение долгой истории контакта индейцев с белыми бюрократы последних обычно пытались подавить употребление пейота, поскольку он представлял собой нарушение их собственных нравов. Но такие попытки обычно проваливались». В примечании д-р Слоткин добавляет, что «удивительно слышать фантастические истории о воздействии пейота и о природе ритуала, которые рассказывают официальные лица из белых или индейцев-католиков в Резервации Меномини. Ни у одного из них не было непосредственного опыта, касающегося этого растения или религии, но все же некоторые считают себя авторитетами и пишут об этом официальные доклады». – Примеч. авт.].
Очевидно превосходя кокаин, опиум, алкоголь и табак, мескалин все же не идеальный наркотик. Рядом со счастливо преобразованным большинством принимающих его есть еще и меньшинство, которое находит наркотик этот лишь адом или чистилищем. Более того, для наркотика, который следует запускать подобно алкоголю в массовое употребление, его воздействие длится неудобно длительное время. Но химия и физиология сегодня способны совершить практически все. Если физиологи и социологи определят идеал, можно будет надеяться, что неврологи и фармакологи откроют средства, которыми этот идеал может быть реализован или по меньшей мере (ибо, возможно, именно такой вид идеала не может быть полностью реализован никогда по самой природе вещей) больше приближен, чем в винно-пьяном прошлом и пьющем виски, курящем марихуану и глотающем барбитураты настоящем.
Позыв превзойти самосознающую самость – это, как я уже сказал, основной аппетит души. Когда по какой бы то ни было причине у людей не получается превзойти себя посредством религиозного поклонения, хорошей работы и духовных упражнений, они склонны обращаться к химическим суррогатам религии – к «колесам» на Западе, к алкоголю и опиуму на Востоке, к гашишу в мусульманском мире, к алкоголю и марихуане в Центральной Америке, к алкоголю и коке в Андах, к алкоголю и барбитуратам в более современных районах Южной Америки. В «Poisons Sacrеs, Ivresses Divines»[38 - Святые яды, божественные опьянения (фр.).] Филипп де Фелис пространно и документально обоснованно писал о незапамятной связи религии с приемом наркотиков. Вот его заключения в кратком изложении или в непосредственных цитатах. Применение токсичных веществ в религиозных целях «чрезвычайно широко распространено… Практики, исследуемые в этом томе, могут наблюдаться в любом регионе земли в не меньшей степени среди первобытных народов, чем среди тех, кто достиг высокого уровня цивилизации. Мы, следовательно, имеем дело не с исключительными фактами, которыми оправданно можно пренебречь, но с общим и, в самом широком смысле этого слова, человеческим явлением, которое не может быть отброшено в сторону кем бы то ни было, кто пытается обнаружить, что такое религия и каковы те глубинные нужды, которые она призвана удовлетворить».
В идеале каждый должен быть способен достичь самотрансценденции в какой-либо форме чистой или прикладной религии. На практике представляется весьма маловероятным, что этот желаемый конец будет когда-либо достигнут. Есть – и, без сомнения, всегда будут – хорошие прихожане и прихожанки, для которых, к сожалению, одного благочестия недостаточно. Покойный Г. К. Честертон, который писал по крайней мере так же лирично о напитках, как и о преданности Богу, может служить их красноречивым рупором.
Современные Церкви, за некоторыми исключениями в среде протестантских вероисповеданий, терпимы к алкоголю; но даже самые терпимые не совершали никаких попыток обратить наркотик в христианство или сакрализовать его употребление. Благочестивый пьяница вынужден помещать свою религию в одно отделение, а заменитель религии – в другое. И вероятно, это неизбежно. Питие не может быть освящено, если не считать тех религий, которые не придавали большого значения благопристойности. Поклонение Дионису или кельтскому богу пива было делом громким и безобразным. Обряды христианства несовместимы даже с религиозным опьянением. Это не приносит вреда производителям крепких напитков, но очень плохо для христианства. Несть числа тем личностям, которые желают самотрансценденции и желали бы обрести ее в церкви. Но увы – «голодная паства глядит вверх и некормлена». Они принимают участие в обрядах, они слушают проповеди, они повторяют молитвы; но их жажда остается неутоленной. Разочарованные, они обращаются к бутылке. По крайней мере ненадолго это каким-то образом срабатывает. Церковь по-прежнему может посещаться; но это – не больше, чем Музыкальный Банк из батлеровского «Егдина»[39 - Сэмюэл Батлер (1835–1902) – английский писатель. Его утопический роман «Егдин» опубликован в 1872?г.]. Бог по-прежнему может признаваться; но Он – Бог только на вербальном уровне, только в строго пиквиковском смысле. Действительный объект поклонения – бутылка, а единственный религиозный опыт – то состояние ничем не сдерживаемой и воинственной эйфории, которое следует за потреблением третьего коктейля.
Мы, следовательно, видим, что христианство и алкоголь не смешиваются и не могут смешиваться. Христианство и мескалин представляются более совместимыми. Это было продемонстрировано многими индейскими племенами от Техаса на север до самого Висконсина. Среди этих племен есть группы, связанные с Чистой Американской Церковью – сектой, чьим основным обрядом является что-то вроде Вечери Любви ранних христиан, где ломтики пейота заменяют святые хлеб и вино. Эти «чистые американцы» считают кактус особым даром Бога индейцам и приравнивают его действие к воздействию божественного Духа.
Профессор Дж. С. Слоткин – один из очень немногих белых людей, когда-либо участвовавших в конгрегации пейотистов, – говорит о своих собратьях по вере, что они «определенно не одурманены и не пьяны… Они никогда не выходят из ритма и не путают слов, как это делал бы пьяный или одурманенный человек… Они все спокойны, вежливы и предупредительны друг к другу. Я никогда не был ни в одном культовом здании белого человека, где наблюдалось бы столько религиозного чувства или благопристойности». А что, можем спросить мы, эти ревностные и примерные пейотисты испытывают? Не мягкое ощущение добродетели, которое поддерживает среднего прихожанина в течение девяноста минут скуки. Ни даже те высокие чувства, вдохновленные мыслями о Создателе и Искупителе, Судье и Утешителе, которые воодушевляют набожного. Для этих «чистых американцев» религиозный опыт – нечто более непосредственное и просветляющее, более спонтанное, в меньшей степени самодельный продукт поверхностного, застенчивого ума. Иногда (согласно свидетельствам, собранным д-ром Слоткиным) их посещают видения, которые могут быть видениями Самого Христа. Иногда они слышат голос Великого Духа. Иногда ощущают присутствие Бога и тех личных недостатков, которые должны быть исправлены, если они хотят выполнить Его волю. Практические последствия этих химических открываний дверей в Иной Мир представляются целиком полезными. Д-р Слоткин сообщает, что пейотисты в целом трудолюбивее, сдержаннее (многие из них вообще воздерживаются от алкоголя), миролюбивее не-пейотистов. Дерево с такими удовлетворительными плодами нельзя сразу отвергать как дурное.
В освящении употребления пейота индейцы Чистой Американской Церкви сделали то, что одновременно является психологически здравым и исторически заслуживающим уважения. В ранние века христианства многие языческие обряды и празднества были, так сказать, окрещены и поставлены на службу Церкви. Эти увеселения не были особенно назидательными; но они утоляли определенный психологический голод, и вместо того чтобы пытаться их подавлять, первые миссионеры были достаточно разумны, чтобы принять их такими, какими они были, – удовлетворяющими душу выражениями фундаментальных стремлений, – и ввести их в ткань новой религии. «Чистые американцы» совершили, в сущности, то же самое. Взяли языческий обычай (обычай, по случайности, более возвышающий и просветляющий, чем большая часть довольно грубых попоек и спектаклей, воспринятых от европейского язычества) и придали ему христианскую значимость.
Хоть и недавно введенные в практику северных Соединенных Штатов, пейотоедение и религия, основанная на нем, стали важными символами права краснокожих на духовную независимость. Некоторые индейцы реагировали на господство белых, американизируясь сами, другие – отступая в традиционный индеизм. Но некоторые попытались взять лучшее от обоих миров – лучшее от индеизма, лучшее от христианства и лучшее от тех Иных Миров трансцендентного опыта, где душа познает себя не скованной условиями – она обладает природой, сходной с божественной. Отсюда и Чистая Американская Церковь. В ней два великих аппетита души – стремление к независимости и самоопределению и стремление к самотрансценденции – сплавились воедино и были интерпретированы в свете третьего – стремления к поклонению, к оправданию действия Бога перед человеком, к объяснению вселенной посредством внятной теологии.
Вот бедный индеец, чей девственный разум
Перёд прикрывает, а зад брошен наземь.
На самом же деле это мы, богатые и высокообразованные белые, брошены задами наземь. Мы прикрываем нашу переднюю наготу какой-то философией – христианской, марксистской, фрейдо-физикалистской, – но сзади остаемся неприкрытыми и брошенными на милость всех ветров обстоятельств. Бедный индеец, с другой стороны, обладал достаточной смекалкой, чтобы прикрыть свою заднюю часть, добавив к фиговому листку теологии набедренную повязку трансцендентного опыта.
Я не настолько глуп, чтобы приравнивать то, что происходит под воздействием мескалина или любого другого наркотика, приготовленного уже или возможного в будущем, к реализации конца и конечной цели человеческой жизни: Просветлению, Прекраснейшему Видению. Я лишь предполагаю, что мескалиновый опыт есть то, что католические теологи называли «безвозмездной милостью», не обязательно ведущей к спасению, но способной потенциально помочь, и ее, если она возможна, следует благодарно принимать. Чтобы стряхнуть рутину привычного восприятия, чтобы узреть на несколько безвременных часов внешний и внутренний миры не такими, какими они кажутся животному, одержимому выживанием, или человеку, одержимому словами и понятиями, а какими они постигаются непосредственно и безусловно Всем Разумом, – этот опыт неоценимо драгоценен для всех и в особенности – для интеллектуалов. Ибо интеллектуал есть человек, для которого, по словам Гёте, «слово в сущности приносит плоды». Это человек, который чувствует: «то, что мы воспринимаем глазом, чуждо нам как таковое и не должно глубоко впечатлять нас». И все же, сам будучи интеллектуалом и одним из величайших мастеров языка, Гёте не всегда соглашался со своей собственной оценкой слова. «Мы говорим, – писал он в середине жизни, – чересчур много. Мы должны говорить меньше, а рисовать – больше. Лично я хотел бы вовсе отказаться от речи и, подобно органической Природе, сообщать все, что мне нужно сказать, набросками. Вон то фиговое дерево, эта маленькая змейка, кокон на моем подоконнике, тихо ожидающий своего будущего, – все это моментальные росчерки. Человек, способный расшифровать их значение так, как нужно, вскоре сможет вовсе обходиться без написанного или произнесенного слова. Чем больше я думаю об этом, тем больше мне кажется: в речи есть что-то тщетное, посредственное, даже (я поддаюсь соблазну сказать) фатоватое. Напротив, суровость Природы и ее молчание поражают вас, когда вы стоите лицом к лицу с ней, не отвлекаясь, перед нагим хребтом или среди запустения древних холмов». Мы никогда не обойдемся без языка и других знаковых систем; ибо именно посредством их, и только посредством их, мы подняли себя над дикарями до уровня человеческих существ. Мы легко можем стать жертвами, а равно и бенефициариями этих систем. Мы должны научиться эффективно обращаться со словами; но в то же время мы должны сохранять и, если необходимо, развивать свою способность смотреть на мир непосредственно, а не сквозь эту полупрозрачную среду представлений, которая искажает каждый данный факт, превращая его в слишком уж хорошо знакомое подобие какой-то родовой этикетки или объяснительной абстракции.
Литературное или научное, либеральное или специальное, все наше образование преимущественно вербально и, следовательно, не может выполнить то, что от него ожидается. Вместо преобразования детей в полностью развитых взрослых, оно выпускает студентов-естественников, которые совершенно не сознают Природу как первоначальный факт опыта, а миру навязывает студентов-гуманитариев, которые ничего не знают о гуманности, своей ли собственной или чьей-либо еще.