А зачем ему, Кортэ, нужна свобода?
Привитая Ноттэ привычка играть в вопросы стала частью натуры. Она вынуждала смотреть на мир и искать в нем новое, интересное, а в себе – отклик и отношение к найденному. Жить так занятнее, чем собирать золото, тратя все силы на поиск его и преумножение. Потому что теперь Кортэ знал: для золота можно подыскать работу, способную развлечь надолго. Обладание мешком кругляков с обрезанными краями – для выравнивания их веса – даёт лишь краткое удовольствие утоления жадности. Иное дело – сработанная за золото крыша обители. Когда она была готова, душу согрело ни с чем не сравнимое удовлетворение от принятого решения и зримости его плодов. Именно крыша стала первой работой золота, которая дала Кортэ долгосрочную радость, не угасшую и поныне. Крыша красива, ею гордятся все багряные. Она полезна: в зиму ни разу не протекали потолки, не подмокали книги, не ржавело оружие. Не болел и не кашлял даже чахлый сэрвэд Паоло, ценимый братией за свое портняжное умение. Да и сам Кортэ под крышей обители нашел куда больше, чем ожидал: ненависть, постепенно перекроенную в осторожное уважение. Холодную неприязнь, общими усилиями отогретую до трений и склок, неизбежных в общении. Даже глухое отторжение к чужаку, не человеку, постепенно удалось победить, и изнанкой его оказалась почти настоящая, а может, и совсем настоящая приязнь и даже дружба…
Без малого два года назад Кортэ желал вернуть сгинувшего Ноттэ главным образом из упрямства. Толком он тогда не понял собственного внезапного несогласия пойти в ученики к самому Оллэ, куда более опытному, чем даже сын заката. Не нашлось и внятного объяснения гадливому презрению к выбору Виона. Было стыдно за детей ветра из-за этого… слабака. Как он смел забыть вмиг все обязательства перед людьми? И всего-то во имя встречи со старейшим нэрриха, который, по слухам, подыскивал себе ученика.
Время прошло, и многое для Кортэ изменилось незаметно, исподволь. Возникло ощущение, что сам он – Кортэ – едва ли не целиком состоит именно из принятых по доброй воле обязательств, явных и неявных привязанностей, долгов. Что окружение – в том числе враги – создает его куда более, чем приметная внешность, привычки или прочитанные в книгах мертвые слова. Тьма же, страшившая набожного настоятеля – это именно отказ от себя, обрыв нитей, измена данному слову. А свет…
Кортэ споткнулся. Устало рассмеялся своей неловкости, сбился на шаг и принялся озираться. Что есть свет, он до сих пор и не думал, оказывается. Зачем? Ему и без того живется неплохо, пока солнце разумно делит яблоки времени на две половинки: румяный день и блеклую ночь.
Лес вокруг был клочковат и неряшлив, как шерсть овцы, неостриженной в срок. Большая дорога осталась далеко в стороне, со всеми изгибами по горбам холмов, с похожими на запруды воротами городов, с омутами поселков и гостерий, с притоками тропок. Пешком – теперь Кортэ не сомневался – до обители добираться куда быстрее и удобнее! Нэрриха, не обремененный имуществом, способен бежать резво. Он умеет безукоризненно выдерживать направление и уточнять его, советуясь с родным ветром. Сейчас ветер Кортэ, штормовой северо-западный – гуляет далеко в море, сталкивает лбами волны, стращает моряков и подгоняет к берегу стадо синих туч, дородных, брюхатых, готовых разродиться ливнями. Лиловость гроз воспримут виноградные гроздья, урожай вызреет куда обильнее. Знатоки укроются от непогоды и поморщатся, глядя за окно: водянистый виноград не так хорош, как суховатый, ведь именно он впитывает лишь солнце и сок земли. Но эти умники не голодают зимой в темных промерзших домах и не взирают с болью на ростки, так и не ставшие хлебом…
Кортэ одолел очередной завал из стволов и веток, перевел дух и без остановки побрел дальше, позволяя себе отдых от бега и слушая шепот листвы. Невесть с чего припомнились слова Зоэ о пустоте, прозвучавшие тогда, в столице, непонятно.
Разве может ветер быть пуст, безголос? Он весь – дыхание мира, в нем звучит хотя бы слабое, но эхо жизни, важно лишь уметь слушать. Теперь нэрриха слушал – и хмурился. Далекий родной северо-западный буянил на море шумно и весело, пена текла и взбухала, пляска волн полнилась хмельным азартом. У невидимых из-за древесных крон восточных гор играл на каменной свирели ущелий ветер-южанин, смуглый суховей, он забрался весьма далеко от родных пустынь. Знакомый, для внутреннего взора он казался неотличимым от своего сына, гибкого и чуть надменного, много лет назад встреченного в порту Алькема. Тот нэрриха прожил куда дольше Кортэ и накопил опыт, возводящий его в четвертый, а то и в пятый круг. При встрече взгляд южанина скользнул по лицу родича без неприязни, но и без теплоты. Просто отметил, коснулся едва заметным дыханием родного ветра, выверяя круг опыта, запоминая впрок дыхание… Южанин улыбнулся уголками губ, кивнул сопровождающему его носильщику, зашагал далее по своим делам, покосился в сторону моря – и добыл из складок одежды свирель. Заиграл, не ускоряя и не замедляя шага, точно зная: рыжий мальчишка второго круга смотрит в спину и завидует всей душой. Потому что еще слишком глуп и не научился иначе выражать восхищение.
Кортэ, с тех пор повзрослевший на два круга опыта и на сотню лет, стер со лба пот, остановился и еще немного послушал свирель, вспоминая давнюю встречу и улыбаясь. Более его путь не пересекался с тропами смуглого нэрриха, но ветер с юга навсегда сохранил эхо звучания, очаровавшего однажды… И сейчас прелесть свирели не угасла. Увы, звук и сам ветер – далеко.
Лес, словно губка, впитал, связал звуки и дыхания. Наполнился ими и отяжелел, провалился в мягкую складку равнины у предгорий, спрятался от больших ветров. Лес казался глухим. В нем даже листья шуршали пресно – то есть именно пусто, указанное определение подходило к звуку как нельзя лучше. Кортэ повторно стер пот со лба и шеи, недоуменно потянул рубаху от горла. Он прежде не уставал, совершив пустяковую пробежку. Он никогда не ощущал тревоги, вслушиваясь в сварливый скрип сухих веток, трущихся друг о дружку.
Безветрие казалось удушающим, неестественным. Нечто – Кортэ осторожно назвал это внутренним голосом – удерживало от самого, вроде бы, очевидного для нэрриха решения: встать лицом к родному ветру и позвать его, и вместе, хотя бы коротким порывом, прочесать зеленую шерсть зарослей, чтобы выловить кусачую блоху тревоги. Не зря в сказках людей, испробовав все способы поиска, в крайнем отчаянии кланяются ветру: он зряч в ночи, ему посильно ощупать самое узкое ущелье, самый укромный тайник…
Сейчас Кортэ не смел обратиться к родному ветру. Он кожей ощущал неправильность простого решения и удивлялся своей чуткости, но не оспаривал её: стоит окликнуть ветер, как эхо сообщит о проявленном любопытстве тем, кто умеет слушать. Если вязкая тишина – ловушка, то обращение к старшему, исходящее от сына тумана, куда больше расскажет ловкому слухачу, чем обычному соглядатаю – приметный конь и звон золота в кошеле. А если здесь расставлена ловушка на нэрриха, что само по себе редкость, значит, Зоэ воистину толковая плясунья. Разглядела заранее беду, угрожающую не ей одной.
Кортэ споткнулся, выругался и устало завалился вперед. Падая, он упёрся руками в ствол, отдавший последние соки ржавым древесным грибам. Трухлявое дерево охнуло и подломилось… Сын тумана сел, подпирая спиной пенёк, на ощупь выдрал травинку, пожевал и сплюнул. Послеполуденное солнце даже сквозь листву отчаянно припекало нежную кожу макушки. Птицы осторожно посвистывали, отмечая присутствие шумного чужака. Лес вздыхал – словно принюхивался, норовя взять след… Кортэ мысленно отругал себя за склонность к суевериям. Снова огляделся, деловито и без прежней настороженности. В полдень тьмы не опасаются даже слабаки.
– Тебе, о Мастер, первого камня трудник, основания положитель… – негромко начал Кортэ, прикрыв глаза и ощущая на веках тепло солнечного света.
Молился он в последние годы каждый день. Иногда по привычке, а порой по внутреннему убеждению, требующему уделять время не одним лишь загулам и ссорам. Старинный текст отдания почести Мастеру нравился Кортэ более иных молитв: никаких мелочных просьб и фальшивых обязательств, только уважение младшего к опыту и дару старшего, только благодарность за право жить и значит, быть учеником. Иногда Кортэ полагал, что Мастером он имеет право звать свой родной ветер, порой обращался к Ноттэ, а временами и не задумывался, для кого нанизывает шелестящее ожерелье слов.
Молитва не разрушила безголосости леса, но и не породила эха, выдающего присутствие нэрриха. Зато сознание обрело покой, очистилось от сомнений и непривычной, тусклой нерешительности. Кортэ втянул ноздрями запах леса и усмехнулся. Кто тут охотник, а кто дичь – еще надо разобраться. Он именно теперь займется этим. Тишина особенно плотно кутает лощинку справа. Значит, туда и надо направиться, ведь даже малышка Зоэ в своем сне не побежала от страха и нашла силы взглянуть ему в лицо.
Освободив из свертка оружие, Кортэ застегнул перевязь и проверил клинок. Погладил рукоять, снова усмехнулся, скользнул вперед уверенно и тихо. Если лес затеял молчанку, почему бы не поддержать игру?
Азарт настоящего дела изгнал усталость куда надежнее, чем отдых. Кортэ сполна ощутил себя нэрриха – ловким, сильным, внимательным. Он двигался, удивляясь: Зоэ не раз ругала, отмечая умение ловить ритм боя, досадно иссякающее при первых же звуках музыки. Воистину, прямая насмешка богов эта совершенная в своей полноте бесталанность к танцу и пению… Взбежать по склону, прильнуть к траве, перенося вес с ноги на ногу, осмотреться, сместиться правее и позволить себе встать в рост. Шаг, еще шаг – прыжок через поваленный ствол, приземление на пальцы, снова ныряющее движение к самой траве, опора на руку – и рывок вперед… Все так похоже на танец. Но лес – единственный партнер на сегодня – лишь неодобрительно молчит и смотрит, ощущение направленного внимания щекочет кожу на спине и вынуждает двигаться все осторожнее, ожидая подвоха. Подозрительность раздражает: нет подвоха, есть лишь пустота – да лысый нэрриха, запутавшийся в своих страхах и подозрениях.
По дну лощины бежала тропка, хоронилась в курчавых сборках зарослей, юркая, узкая – но вполне проходимая для конного. Кортэ надолго замер, вслушиваясь и всматриваясь: никого. Однако же дернина вытоптана, а низкие поперечные ветки кое-где ловко срезаны. Если допустить, что тропка не петляет и не протоптана только в одной лощине загадочными местными разбойниками, повадившимися гулять туда-сюда безлюдной чащей, – то направление вполне отчетливо указывает в одну сторону на обитель Десницы, а в другую… Кортэ задумчиво почесал зудящий исцарапанный череп. Потянулся ощупать ус – и едва слышно выругался. Вот так тишина…
В двух десятках лиг отсюда, в горах Пикарда, протыкает небесную синь высочайший на всю Эндэру шпиль, увенчанный знаком веры. Там оседлал скалу один из старейших в стране храмов – выстроенный над священными камнями первый оплот ордена Зорких, чаще именуемых самим Кортэ чернорясниками. Неприступный замок возвели, не жалея сил, вгрызаясь в скалы и таская из низин неподъемные валуны. Он – крепость, и строили его братья, как боевой орден, а не пещерное поселение отшельников. Именно воины вытесали основание эндэрийской Башни истиной веры в те времена, когда горы принадлежали ныне сгинувшему эмирату Иль-науз. Возвели обитель на крутом склоне у горного пика, намереваясь отстаивать не признаваемую южанами веру до последнего воина.
В столице говорят: старинная обитель давно не нужна ордену, нет рядом ни виноградников, ни полей, ни поселков. Значит, нет золота, верующих и славы… Замок пребывает в запустении, его не покинули лишь два или три выживших из ума старика. Кортэ с сомнением хмыкнул: если верить состоянию тропы, безумные старики то и дело носятся туда-сюда галопом, на ходу срубая широкими клинками ближние к тропе ветки. Лошади отшельников весьма резвы, поскольку накормлены отборным зерном… Нэрриха внимательнее изучил пахучее, вполне свежее конское «яблоко». Вытер руку о край рубахи и задумался крепче прежнего: то ли продолжить путь в обитель Десницы, то ли навестить буйных старцев в горах. Второе казалось занятным, но сын тумана не привык менять принятых однажды решений, и потому из лощинки двинулся все же на северо-восток, почти точно следуя направлению, избранному при расставании с вороным Сефе.
До самого заката нэрриха тихо и по возможности быстро шел, не удаляясь от тайной тропы и не выходя на неё, пренебрегая удобством движения – ради скрытности.
Солнце кануло в ночь резко, одним махом, тишина насупилась тенями и помрачнела. Близ тропы по-прежнему не опознавался ни один дозорный. Вечер томился под гнетом древесных теней задушенный, лишенный росы и тумана. Дважды Кортэ примечал звериные следы, вздыхал, на миг допуская мечтания об охоте и добыче – но сразу отворачивался и брел дальше. Он сутулился и высматривал годную палку для опоры, нехотя признавая все более явную победу усталости над выносливостью. Подобный исход противостояния очевидно требовал передышки – ужина и сна. Когда сумерки третий раз подсунули колючую ветку в самый глаз, намекая на излишнее упрямство, Кортэ безразлично к месту рухнул у ближнего дерева, сбросил со спины мешок и изучил скудный походный запас. Поужинал сын тумана в считанные мгновения – прожевал лепешку, проглотил сыр, запил разбавленным вином – и лег, устроив затылок на мягкой травяной кочке.
Черные деревья заслоняли ночное небо, как шторы. Но Кортэ все смотрел и смотрел вверх, пока не приметил первую лампаду звезды, зажженную самым усердным из святых. Башня утверждает: днем люди возносят моления, а ночью им дано право видеть, как творят службу высшие, отмаливая грехи мира и очищая скверну, затопившую тьмою все пространство. Когда труды святых оказывают спасительное действие, свершается главное чудо – рассвет… Кортэ зевнул, кивнул Трехсвечию затворника Пабло так, словно одобрял своевременное начало небесной молитвы. В помощь святым Кортэ неразборчиво прошептал то же, однажды избранное на все случаи жизни, «отдание почести». Усталость и голод помешали ощутить хоть малый покой после молитвы. Тьма леса все густела, першила в горле затхлой трухой. Ощущение чужого взгляда с уплотнением сумерек поутихло, но натянутость сторожевой нити в пустоте – осталась, и изрядно портила отдых. Кортэ ворочался, сердился на себя – суеверного нэрриха, празднующего труса посреди безлюдья, при полном отсутствии врагов и угроз. Но, стоило прикрыть глаза, как напряжение сковывало шею: темнота всякий раз оборачивалась для разыгравшегося воображения той самой первозданной тьмой, уготованной грешникам в посмертии и невесть почему проступившей из небытия, пронизавшей нынешнюю ночь, норовя изловить жертву и прибрать до срока.
Измаявшись окончательно, Кортэ сел, уронил влажное от пота лицо в ладони и нехотя признал очевидное: отдыха не получилось. Рука сама нащупала тощий мешок, подтянула ближе перевязь с оружием – и безвольно замерла. Поморщившись, Кортэ все же согласился с доводами рассудка относительно нелогичности движения по лесу в кромешной темноте, присущей поре народившегося месяца, тонкого, как волос… Нэрриха снова откинулся на спину, глядя на тусклые, словно бы тлеющие в сухой духоте искорки звезд и не находя в зрелище утешения. Лежать без сна становилось мучительно, желание позвать родной ветер делалось навязчивым, как мечта о глотке воды в пекле пустыни. Кортэ упрямо покачал головой, отказывая себе в заветном. Прикрыл воспаленные веки – и стал слушать лес, облизывая сухие губы и взвешивая на ладони флягу с жалкими остатками влаги. Безголосая беда казалась теперь близкой, значит, она обязана себя проявить. А явная, пусть и опасная, – кому она страшна? Только не сыну тумана.
Когда в ушах уже зазвенело от упрямого внимания к тишине, когда хотелось сдаться и признать себя глухим, а тьму – неодолимо ловкой, нечто шевельнулось и на миг показало себя. Кортэ почудился шелест голосов далеко впереди, вроде бы на тропе или возле неё. Нэрриха проверил оружие и двинулся на звук, то и дело щупая траву и стараясь ненароком не скрипнуть веткой и не выдать свое присутствие как-то еще. Тропа часто изгибалась и ползла змеёй, сторонясь возвышений. Кортэ шел и шел, мысленно ругая ночь, усердных грешников и ленивых небесных святых, не способных вымолить рассвет раньше природного срока. Затея с поиском причины страха вот так – на ощупь – казалась все более нелепой. Кортэ брел дальше исключительно от неизбывного своего упрямства. Практичность же требовала сократить путь, все дальше уводила от тропы, спрямляла её изгибы, загоняя сына тумана выше и выше на темные бока лощин. Взобравшись на самую гривку, Кортэ вздрогнул и замер, настороженно озираясь.
Вязкая тишина текла внизу, ветер с моря гнал её и уминал в складки долинок. На холме дышалось легко, свежесть холодила спину под влажной от пота рубахой. Но, увы, звуки не радовали слух, утомленный молчанием леса. Невнятный шепот плыл над темной тишиной, как пена: то проявлялся, то угасал. Голосов различалось два, причем один из них был до озноба холоден и странен. Зато именно он звучал отчетливее, воспринимался не ушами даже, а чутьем нэрриха…
– … не отказываются, – вполне внятно вещал голос. – Иные идут к вершинам долго и устают в пути…
Кортэ, снова ощущая себя охотником, азартно усмехнулся и нырнул в душную, мертвую черноту лесных зарослей, поймав точное направление. Голос сделался тише, а затем вовсе угас, знакомая усталость глухого леса попробовала было всем весом налечь на спину, но нэрриха встряхнулся и упрямо заторопился, обдумывая: в чем именно он ощутил странность голоса? Тот, вроде бы, говорил на вдохе, горловым булькающим басом. Лишь однажды, странствуя далеко на востоке, в диких степях, Кортэ доводилось слышать сходное звучание. Шаманы равнинных племен пели, вдыхая дым дурманных трав – и звали своих богов, не менее диких, чем вся их степь, рыжая и пыльная, недобрая к чужакам.
– … ошибка, известно от надежных людей: именно сюда, – на новом холме голос зазвучал еще внятнее. – Главное решится сразу…
Кортэ заколебался, одновременно и желая дослушать фразу, и опасаясь, что голос тогда смолкнет окончательно, и найти его источник сделается невозможно. Выбрав не подслушивание, а все же поиск, нэрриха нырнул в очередную лощину, двигаясь едва ли не на четвереньках, ощупывая траву, ветки, камни и убеждая себя: шуметь нельзя. Спешить излишне – нельзя. Он только что наткнулся на нечто важное, и любая глупость запросто развеет даже след тайны, добытой у ночи случайно и готовой ускользнуть, раствориться во тьме. Вот и гривка, и опять тишина схлынула, как отлив.
– Коннерди весьма надежны, – сообщил все тот же голос. – Месть всегда была лучшей наживкой. Месть в сочетании с властью – неотразима.
Кортэ зашипел от злости, споткнулся о сказанное, как о преграду, и с размаху сел, не миновав вершину холма, не решившись нырнуть в тишину, так упустив существенное и даже быть может – главное. Коннерди – знакомый род, северяне, дальняя родня королевы. Еще недавно враги, а теперь – присягнувшие на верность вассалы, которые обменяли свою чуть ущемленную гордость на изъятые у вольных баронов лучшие пахотные земли и иные столь же выгодные и значительные дары Изабеллы Атэррийской.
– Патору придется принять неизбежное или отойти в тень, – закончил голос и смолк…
Кортэ смачно сплюнул, впечатал кулак в шершавую кору и нырнул в болото тишины, более не нарушаемой ни единым вздохом. Хуже того: пустота распадалась, впитывалась в ночь, как влага в сухую жадную почву. Духота гасла, ветерок проникал в лощины, ночные птицы сплетничали о своем, мелочном. Чутье нэрриха все полнее понимало ночь, и позволяло не спотыкаться в темноте, непосильной зрению. Ветер теперь спустился под кроны деревьев и трогал всякую веточку, самый тонкий листок, малый камень на тропе. Именно через ветер Кортэ уверенно опознавал впереди, не так и далеко, людей. Их трое и увы – у каждого конь. Выводят из укрытия, мнут траву… Уже все в седлах. Если повезет, двинутся навстречу, давая возможность преградить дорогу и взглянуть в лицо.
Более не таясь и не заботясь о возможных соглядатаях, Кортэ мчался по тропе, неутомимый и быстрый, как и подобает нэрриха. Мчался – и все же отставал от сытых резвых коней: два удалялись в сторону обители Десницы, третий скакал на запад. Весьма скоро Кортэ вывалился из зарослей на тесную полянку, зажатую древесными стволами, как дно бочки. Огляделся.
Тщательно залитый очаг испускал влажный, задушенный дымок. Собранный из веток сарай днем светился бы насквозь, и даже в ночи не казался надежной постройкой. Тропа, ведущая к обители Десницы, взбиралась на каменный склон: отсюда зримо начинались предгорья, скалы обнажались, показывая покрытые лишайником и мхом язвы старых осыпей и гладкие бока каменных склонов.
На запад, в низину, проворно убегал ручей, по самому его берегу теснилась тропка: в ладонь шириной, конному по такой двигаться – сплошная морока. Не унимая голоса, Кортэ выругался, пнул и снес собранную из жердей дверь сарая. Вошел, принюхиваясь и морщась. Пахло травами, конским потом, дымом. Ничего необычного… Нэрриха нащупал в углу горку сухих веток, бросил несколько в каменный очаг. Подул, оживляя жар. Отхватил край рубахи, сунул к последнему слабому зернышку алости на влажных углях. Быстро настрогал щепы и накормил едва проклюнувшийся огонек. При синевато-рыжем дрожащем свете осмотрел сарай. Следы подков – обычные, на сухой земле подробнее и не разобрать. Вещи не забыты, явных признаков, позволяющих сказать хоть что-то о людях, недавно сидевших у очага – нет… Разве что ветерок трогает несколько волосков из конских хвостов, все – темные.
– Кортэ, ты дурак, ты упустил болтунов и не подслушал разговор, – сообщил самому себе нэрриха и добавил, криво ухмыляясь, в качестве небольшого утешения: – Но эти умные олухи понятия не имеют, какой же ты упертый дурак!
Залив очаг остатками разбавленного вина из фляги и для надежности еще раз – родниковой водой, Кортэ тяжело вздохнул, признавая ночь отвратительной, провальной. Он покинул сарай, сердито растирая впалый бурчащий живот. Осмотрелся, подмигнул светлеющему востоку и побежал все по той же, ведущей к обители, тропе – не таясь, не вслушиваясь в шорохи, не запрещая себе ругаться в голос.
Когда синяя вода дня залила угли рассвета и расплескалась во все небо, просторное и лишенное самой малой соринки облачка, Кортэ выбрался на опушку. Тут он позволил себе отдых на обочине дороги – неширокой, но все же проезжей для телег. Тропка так ловко выныривала из очередного лесистого оврага, что вливалась в луговину неприметно для взгляда. Лохматые кусты и льнущие к камням можжевельники всякий раз смыкались, пропустив конного или пешего – и берегли секрет загадочных путников.
Отдохнув и внимательно изучив окрестности, Кортэ окончательно убедил себя: по лесной прогалине изгибается та самая дорога к обители, подробно описанная настоятелем Серафино. До места осталось всего ничего, лиг пять-семь. От столицы даже верхом на неутомимом Сефе удалось бы в самом лучшем случае добраться сюда к полудню: дороги изрядно извилисты. Впереди, в полутора лигах – деревенька. Наверняка чужаков там немного, на богомолье в обитель паломники обычно бредут к празднику Закладки камня, а до этого святого для почитателей Башни дня – еще полный месяц.
Предоставив врагам право на передышку, Кортэ бодрым шагом направился на поиски пищи, вина и сведений. Все перечисленное он полагал возможным добыть в любой гостерии, ведь людное место неизбежно кишит блохами, клопами и – слухами. Последние множатся быстрее кусачих тварей, даже самых отвратительных и плодовитых.
Перед гостерией сыто дремал у коновязи роскошный, статью не уступающий Сефе, вороной тагезский скакун. На краткий миг Кортэ задумался: волоски в сарае были темными… Но – нет, тот конь, чтобы оказаться здесь, проделал бы галопом долгий путь, а вороной выглядит отдохнувшим в стойле. Он ожидает ленивого хозяина, заспавшегося чуть не до полудня. Утратив интерес к лошади, Кортэ прошел во двор через тесную калитку и сунулся прямиком на кухню. Тощий работник нехотя поворотил к двери свой унылый, постный до отвращения, лик праведника, изможденного святостью. Немного подумал, тяжело облокотился о стол, прекращая выхаживать тесто. Кортэ вежливо поклонился и начал разговор. Работник кротко моргал белесыми, запорошенными мукой ресницами, молча слушая небогатого гостя.
Нэрриха вежливо и многословно поздоровался, рассказал о дороге и спросил о видах на урожай, старательно подлаживаясь под неторопливый деревенский строй общения. Поклонился еще раз, перешел к делу: назвался паломником, посетовал на скудость средств и голод, попросил снабдить хоть какой пищей, позвенел для убедительности медяками.
– Все вы за божьим именем прячете грехи, – укорил тестомес, внимательно и неодобрительно осмотрел массивного паломника, снова поморгал и кивнул в сторону дальнего угла кухни. – Там вон денежку оставь и бери с подноса все, что сочтешь вкусным. Постоялец нашу пищу объявил негодной. Им столичное подавай, гордые они. Все, ишь ты, гордые пошли, а ведь это – грех…
– Как верно подмечено! И я гордым был, – сокрушенно признал Кортэ, ссыпав медь на стол и жадно вцепившись в бледную, непропеченную лепешку. Утолив первый голод и отхлебнув уксусно-кислого вина, сын тумана добавил более степенно. – Вот, одумался. Одежду отдал нищему, коня оставил, желаю приобщиться к смирению. Для такого дела надо уйти от людных мест куда подалее.
– Вот уж да, вот уж верно, – вроде бы смягчился работник, снова принимаясь за дело. – Только у нас-то как сменился в зиму настоятель, так и иссякла святость. Не ходи ты в обитель, там оружие звенит и брань сыплется, молитвенного же слова, кроткого и мирного, даже в постный день не разобрать среди хулы. Шастают, все конные, все спешат, рожи таковы – разбойников в пору пугать, многие и ряс не носят, хуже: замковому камню в своде врат не кланяются…
Обретя слушателя и начав жаловаться, ретивый праведник взялся со вкусом и детально перечислять беды обители. Кортэ вздыхал, возмущенно охал, качал головой, ужасался – а сам, не брезгуя и надкушенным, исправно подъедал с подноса все, что оставил привередливый гость.
Из слов тестомеса сделалось очевидно: в обители действительно накопились перемены, и столь значительные, что счесть их пустыми сплетнями невозможно. Было в длинном перечислении чужих грехов немало обычных жалоб, присущих, как полагал Кортэ, всем святошам. Сам нэрриха не забывал поддакивать тощему и охотно вторил о повсеместном упадке нравов и полнейшем неуважении младших к старикам – эту жалобу он помнил с первых дней пребывания в мире! За два века она не устарела и не приелась людям… Вдвоем тестомес и фальшивый паломник в мелкую мучную пыль перетерли зерно бестолковых слухов. Нашлись среди пустяков, как и бывает при внимательном переборе, и интересные сведения, их нэрриха выслушал с удвоенным вниманием: тестомес, радуясь неперечливому собеседнику, подробно пожаловался на плохой сон, невнятные голоса в ночи, упомянул и огни, время от времени горящие в темноте там, где нет ни селений, ни дорог.