– Эй, пустоголовая, – Коно прокашлялся и зашумел, пока сын налаживал масляный фонарь. – Эй! Стыда в тебе нет, до зари баламутишь, люд на ноги подымаешь.
– Дитя уморили! – оборвав похоронный вой, внятно сказала лучшая на всю Заводь плакальщица. – Погоди-ка, а твой-то сыночек небось расстарался, на утро батюшке молока припас? А тебе молоко-то во вред, во вред.
– Эй, крикуха, тебя послушать, так и дрова во вред, и добротные стены душат, и тугой кошель к земле гнет. Хотя молоко… Ладно же, молоко. Эй, иди найди, ты… – Коно оживился и захромал по мосткам, делая вид, что гоняет мух: – хэш-хэш…
Наследнику не первый раз намекали, что он настолько напоминает назойливую муху, что гордое звание стало прозвищем, а сдвоенное – и дразнилкой, известной всякому пацану в Заводи. Очередной раз выслушав «хэш-хэш» и снова подобострастно поклонившись на окрик без имени – «ты» – второй сын поставил фонарь и удалился, пыхтя от усердия.
Коно добрел до края мостков и сел, поджав больную ногу. С удаления в два коротких шага он хорошо видел находку Улы и все ж не становился ни соучастником, ни собеседником. Знал по опыту: сейчас самое то отделаться малой платой за любопытство – молоком. Иначе Ула не постыдится и попросит рыбку, чтоб следом пробормотать уж без передышки и прочее, о хворосте, дырявой крыше и даже разбитом корыте. Только кто виноват, что живёт одна? Сама травница и виновата! Заводь знает: Улу звали в дом лодочного мастера по смерти его первой жены. Вот тогда и надо было отвечать, как следует, проглотив глупую гордость. Мало ли, кто удумал, что она утопила соперницу? Не важно и то, что в доме лодочника кое-кто сгоряча поверил в сплетни, даже от себя разного добавил. Было да сплыло, пора сто раз забыть.
Кто гнёт спину и просит, тот и есть виноватый. Таков надёжный закон жизни. Вот и Коно не уклонился от него: раз позвал упрямую, а после приглашения не повторил.
– Голос не даёт, – отметил Коно, наблюдая возню старухи с тугими, странной выделки, пелёнками. – Сдох. Эй, своего уморила и этот в един миг сдох. Тоже мне, лекарка. По щекам отлупи, вдруг да завизжит?
– Сдох, завизжит… О детях так не говорят, – всхлипнула Ула. – Тем более…
Она оборвала себя на полуслове и снова завыла, оповещая берег о событии и надеясь разжиться если не хворостом, то уж слушателями. Или заглушая несказанное?
Неловкие пальцы щупали сверток, искали способ его разворошить. Наконец, Ула поймала тонкий шнур и дёрнула, и пелёнка подалась…
Ула пискнула и смолкла. Коно сказал своё обычное «эх», помянул великого сома, донного владыку… и тоже осёкся, творя охранные знаки и отодвигаясь, щупая фонарь и не смея отвести взгляда.
– Эх, голова огромная, я сразу подумал. Уродец, – залепетал Коно, голос сошёл в шепот. – Да-аа… дела.
Младенец, стоило ослабить узел шнура, превратился в ребенка, а то и подростка: раскинул во все стороны тонкие, как соломины, ручки и ножки, прежде безжалостно притиснутые к телу. От вида окончательной, безнадежной худобы, лодочнику сделалось дурно, он поморщился и отвернулся.
Лет семь назад в Заводи приключился мор. Приметы еще с осени копились наихудшие. Снег не ложился, вымораживая озимь, шатуны ревели и оставляли косолапый след по опушке диколесья. Кринки с молоком трескались, бабам снилась пустая посуда, а дети даже днем боялись теней в подполе. По общему решению послали за бродячим гадателем, тот разложил карты судьбы и выпали наихудшие – палач, перевернутый рог изобилия. А еще и мудрец косо лег на левую, бедовую, сторону. Гадатель чуть язык не проглотил, глядючи на расклад. Собрал карты, смахнул в шапку – и сгинул, не испросив плату и не высказав толкования. Да и зачем, все яснее ясного!
Следом за бродяжкой с картами по смерзшейся бесснежной дороге бежали куда подалее из Заводи местные богатеи. Коно тоже погрузил домашних в лодки, успел до ледостава. Сам встал у рулевого весла и правил вниз по течению, покуда страх не отпустил его душу. Вернулся лодочник весной, по свежей зелени. Застал тихую, выстуженную бедой деревню. Тогда и узнал: мор не помиловал, нагрянул в полную силу. И уж выкосил без устали…
К роду Коно и лично к старому лодочнику в Заводи не зря особенное отношение. Именно он, один из всех состоятельных людей деревни, не смотрел на чужое горе бесстрастно. Коно привез зерно, выгрузил на берег купленный южнее скот и разделил по нищим домам с опустевшими сараями. Не думал о выгоде – и к лету смог узнавать в лицо уцелевших соседей. Хотя сперва пережившие мор на людей походили мало. Синюшные, со следами обморожений, с вспухшими животами и безобразными, тощими прутьями рук и ног. Но даже те люди были еще – люди.
Ребенок, лежащий сейчас на краю мостков, казался призраком, едва различимой тенью оголодавших. На костях не осталось ни крохи мяса, под ссохшейся желтоватой кожей проступали жилы, мослы. Череп от мертвецкого отличался лишь наполненностью глазниц, зубы все обрисовались под натянутыми – того и гляди прорвутся – щеками.
– Эй, никому не снилось пустое? – проскрипел Коно, отвернувшись от жуткой находки. – Нет, я знал бы. Весна дружная, озимь прет, опорос удачный, да такой, цену в осень за мясо не взять, повезу в Тосэн копченое.
– Ты это о чем? Ты… – насторожилась Ула.
– Ты-ты-ты… Эй, дура по молодости была, дурой и помрешь! Без толку причитать. Сунь его в корзину да отпихни подалее. Так и так ясно: люди явятся на твой крик, хором порешат вернуть уродца реке. От греха, – приговорил Коно и кряхтя поднялся. Неловко стащил кофту с больного плеча. – Эй, слышала? Не можешь утопить, хоть прикрой. Но лучше пристукнуть и забыть, эй? Не жилец, так и сяк – не жилец.
Ула бессознательно нащупала кофту, укутала невесомое тело ребенка, сунула в корзину. Оскалилась затравленно, подхватила ношу и умчалась, будто вспомнив, как следует бегать молодым.
В самую пору управилась: к мосткам брели любопытные, спотыкались, сонно почесывались. Заметили Коно и принялись кланяться. Старый лодочник, человек важный, молча выслушивал пожелания здоровья. Кивал в ответ на поясные поклоны… и, наконец, заговорил. Сразу дал понять, что старуху прогнал, и поделом ей. Ну, всякое кричала, а только она шумит, что ни день! Вроде, нашла в реке то ли сверток, то ли прям живого ребенка. Эй, что с того? Ума не надо, чтобы углядеть настоящую причину переполоха: в лачуге травницы прохудилась крыша, да и дрова кончились еще третьего дня.
Припомнив знакомые беды, любопытствующие затоптались и стали искать способ поскорее покинуть берег. Ула умела заговаривать боль и ловко лечила травами. Ей были порой благодарны… но чтобы чинить крышу, да еще весной, когда своих дел невпроворот? О таком и просить бессовестно.
Наследник Коно явился с кринкой молока и свертком творога, когда ушли последние сплетники. Старик долго рассматривал пухлощекое лицо сына, налитое, как гноем, неискренней внимательностью. Покривился, помолчал со значением… Велел отнести съестное Уле, проследил, как пыхтит и изображает спешку тот, кто не желает спешить и не готов даром отдать и кроху творога, упавшую со стола. Когда наследник скрылся, Коно заглянул в сарай, выбрал добротную рыбацкую куртку, надел. Снова покосился вслед второму сыну, готовому не то что сидеть у отцовой кровати, но и лечь поперек порога, лишь бы батюшка не вышел да не глянул влево, в сторону рыбацких лачуг. Как раз туда, куда он теперь и направился по мосткам, вдоль своих и взятых в починку чужих торговых лодок, вдоль рыбачьих скорлупок, годных лишь для одного гребца. Мостки кончились, и старик споткнулся, замер в задумчивости… Покряхтел, помянул сома – и решительно свернул в кривой, нагло лезущий в гору, проулок, сплошь составленный из земляных ступеней, укрепленных гниловатыми досками и плетёным ивовым прутом.
Чиркая плечами по оградкам и бокам сараев, кое-где протискиваясь боком, Коно добрался до ветхой калитки в две жердины. Пнул ничтожную преграду. Снова вроде бы споткнулся и снова помянул сома. Постоял…
– Эй… – шепнул Коно.
Даже ветерок затаил дыхание, ожидая дальнейшего. И вот старый лодочник решился, миновал калитку и прямиком прошагал в дом, состоящий из одной комнаты. Пнул дверь, бесцеремонно растолкал спящих.
– Эй, лодырь, – глядя мимо лиц, выговорил лодочник. – Возьми в большом доме, что следует, скажи: я велел. Почини ей крышу. Вот же голос… Так и пилит, так и скребёт! От нытья жизни нету! Дрова проверь. Отсыпь крупы, какая годна для детской каши. Я знаю, твоя глупая баба и так носит ей со стола, хотя сама тоща до неприличия.
– Сото, вот, положи, – шепотом попросила хозяйка дома, подсовывая мужу под руку собранную из лоскутов подушку, способную сделать табурет чуть удобнее.
– Вы переступили порог, – напомнил Сото, хозяин убогого жилища, двигая старому Коно единственный в доме табурет. Сам Сото при этом задумчиво хмурился, а его жена торопливо собирала хоть что на стол, ведь гость заглянул поутру, и какой гость. Сото рыкнул от недоумения и почесал широкий затылок: – Хотя, батюшка, раз дело в травнице нашей, то… не считается?
– Дали боги радости, аж чешуся, – не глядя на угощение, огорчился Коно. Он ссыпал в ладонь серебро из кошеля, вывалил на стол крупные монеты и смахнул мелочь обратно. – Один сын дурак, второй умник. А среднего, какой мне гож, верно, владыка сом уволок. Считается, не считается… Эй, всё б тебе считаться! Нет, чтобы старших выслушать. Уважительно, понял, эй? Да язык прикусить хоть раз! Крышу, сказано тебе, справишь, тогда и приводи свою… тощую. Может, выгоню вас наново. Что за жизнь? Который год сплетники мне моют кости по твоей дурости, эй? Второй что ли… Не-ет, третий уже. Ула вон выудила дитя из реки, а твоя баба и так-то не расстаралась. Тьфу на вас. Выбрать жену не умел, жить не умеешь, поклониться отцу лишний раз – и то спина ноет. Бестолочь.
Коно стукнул по столу узловатым кулаком, скривился и покинул нищий дом, не оглядываясь и не слушая, что старший сын скажет вслед. Он и так не сомневался: слова вежливые и все – о порученном деле…
Ветерок вздохнул вроде бы с облегчением, сдул сумрак и затеплил лучину рассвета.
К вечеру большого дня в Сонной Заводи разгорелся большой пожар слухов и пересудов! Даже глухие старики прознали: Коно переступил порог того самого дома! Пришел, хотя прилюдно клялся – и это три года было в силе – никогда не делать подобной глупости.
Еще день спустя Заводь оторопело пронаблюдала переезд Сото с женой в богатый отцовский дом.
Это потрясение едва не лишило ума самых ярых сплетников. Год, мозоля языки и раздирая горло до хрипоты, добрые люди прочили упрямому старшему сыну Коно то наследство, то повторное отлучение, уже с запретом жить в деревне. Еще бы, жену взял против воли отца, из дому ушел, хлопнув дверью, да и кланяется так себе, не в пол. И что, получается его вот-вот станет надобно звать Сото хэш Коно?
О находке Улы изредка вспоминали, но без интереса. Год сытный, детки здоровы, надобность в лекарке никакая, а без повода сунуться к ней и слушать болтовню, покуда уши не отвалятся… зачем? На найденыша глянуть? Так мало ли их, никчемных. Год назад, по слухам, приключился мор выше по течению. По весне побирушки заполнили деревню, еле спровадили лишних, кто в работники не годен. Сумасшедшая Ула, ясное дело, как раз такого и приютила. Пусть ее, лишь бы не просила лишнего, не мозолила глаза и совесть.
Бес. Город у реки
Необычайная для здешних мест жара превратила древний каменный город Тосэн в раскалённую сковороду. Ослепительные блики солнца масляными брызгами метались в оконных стеклах, кипели на фальшивом золоте вывесок.
– Покайтесь, грешники, – монотонно гудел бас. – Покайтесь, ибо грядёт огненный вихорь последнего дня. И только те, кто верует истинно, обретут спасение. Покайтесь, грешники…
Процессия небыстро, без суеты, брела от реки Тосы к главной городской площади, часто именуемой Первой за свою древность.
Даже самые твердые в новообретенной вере паломники отчаянно косили в каждый темный зев полуподвала: из-за жары хозяева постоялых дворов и харчевен приглашали гостей прямиком в погреба, а дешёвой выпивкой торговали на крутых ступенях, ведущих в полумрак, к блаженной прохладе.
– Покайтесь…
Процессия явилась в город невесть откуда, и подоспела почти одновременно с жарой. Она казалась миражом, бредом утомленного зноем рассудка.
Смуглый сухие люди чуть покачивались, их просторные белые рубища мели мостовую, непривычные большие барабаны то рокотали, то стихали. Нудно, надтреснуто тренькал колокольчик… И всё это – из-за какого-то греха и какой-то истины.
Нельзя сказать, чтобы в высшее никто уж вовсе не верил. Но до недавнего времени, пока оставались доступны особенные «книги городов», люди утоляли жажду странного, кланяясь книгам и благоговейно всматриваясь в страницы, где для каждого видна особенная истина, близкая именно ему. Увы, три сотни лет назад багряный бес Рэкст вздумал извести книги. В точности никто и не помнит, верно ли это… но слухи еще живут, и они именно таковы.
Три сотни лет… так много и так мало! Все это время кто-то прятал уцелевшие книги, а кто-то предавал и выдавал прячущих и обретал порой золото, а порой смерть.
Здесь, в Тосэне, в древней башне на Первой площади, вроде бы хранилась последняя дивная книга. Она и теперь лежит в комнате под самой крышей – так гласит уложение чиновной палаты. Вот только никого в ту комнату не пускают, чтобы не была украдена книга. А город тёмным, невнятным наитием сплетен и слухов ведает: нет книги. Давно нет… есть лишь ловкая ложь, и она – капкан для жаждущих знания, расставленный Рэкстом.
Никто из живущих не видел книгу! Сменились поколения, быль стала сказкой, небылью. «А прочти в книге города», – говорят теперь, намекая на то, что вовсе уж нельзя выяснить.
– Покайтесь, – гудел, плавился в жарком мареве, густой бас.