Пульс семьдесят и успокаивается. Наконец-то передышка. Наверняка у меня есть час-другой, а то и больше. Пока город паникует, я должна выспаться. Обязана! Я сейчас тонкая и хрупкая, как весенний лед. Если сломаюсь, без Матвея меня некому будет собрать. Это недопустимо.
Я закрыла глаза и заставила себя дышать ровно. Мелко и очень ровно. Начала восстанавливать в памяти ощущение светлячков и сердца-фонарика. Было трудно, но я старалась. И, засыпая, я даже улыбнулась.
***
Приговор привели в исполнение на рассвете. Я подобного никогда не видела, у нас суды – редкость, жесткие меры вообще уникальны, памятны для целых поколений. Пуш – город с широкими взглядами и специфичными законами. Мы тесно живем, преступления в таком герметичном мирке – редкость. Генные отклонения по агрессии и подспудной тяге к жестокости мы удаляем безжалостно, в зародыше… причем порой именно так, буквально. Взрослые несогласные и неудобные знают особенности закона Пуша и терпят их, чтобы однажды покинуть город с попутным поездом. И попробовать себя в ином городе, с чистого листа…
Мы многое помним о науке, оттачиваем с раннего детства то, что называют понятийным и абстрактным мышлением. У нас фактически нет «верующих» – тех, кто норовит обзавестись богом как универсальным смягчителем диссонанса между желаниями и действительностью. «Фанатик» – ругательное слово в Пуше. Бесконтрольные эмоции тоже, они для детей. Взрослые обязаны быть людьми, а не стадом или, хуже, стаей.
Сегодняшнее утро запомнится городу надолго. Я нарушила базовый закон самым грубым образом: «Врач ни при каких обстоятельствах не имеет права использовать разум и навыки для причинения смерти». Я училась на врача и сама призналась в том, что действовала обдуманно. Смягчающих обстоятельств нет. Только отягчающие…
Меня разбудили, хлопнув по плечу. Сразу указали на мешок: его собрал, конечно же, отец Лоло. Затем мне так же молча указали на дверь.
Я вышла на улицу, стараясь сохранять лицо спокойным и дышать ровно. Осмотрелась. Кажется, весь город здесь. Люди выстроились вдоль обозначенной для меня дороги. Смотрят из окон домов, с крыш. Им, конечно, уже рассказали о ночном убийстве. Теперь они могут только молчать. Каждый молчит по-своему. Во мне сомневаются, меня осуждают, в моё лицо всматриваются недоуменно, от моего ответного взгляда виновато или гневно прячут глаза… Я перехватила мешок поудобнее и пошла, куда указали. От здания совета, мимо больницы, через парк…
В голове так пусто, что она совершенно не имеет веса. Я перебираю ногами и не могу понять, иду или плыву, живая я – или привидение без плоти и воли. Взгляды толкают, и я поддаюсь, поддаюсь… Пульс тикает посекундно. Он ровный, хоть с этим делом я справляюсь… То есть справлялась, пока не увидела Мари.
Сперва услышала, конечно. В городе, забитом тишиной, как ватой, она одна – кричит! Я бы услышала от здания совета, но из-за шока у меня что-то со слухом. Тишина давит, взгляды давят, под их прессом мне душно и тускло.
– Гадость! Ложь! Эли не умеет даже муху прихлопнуть! Эли срезает цветы и извиняется, вы же знаете, – Мари размазывает слезы по опухшему лицу то одной рукой, то другой. Она так ослабла под тяжестью происходящего, что не может удерживаться в сидячем положении без опоры хотя бы на одну руку. – Стыдно! Всем должно быть стыдно! Пустите, не хочу тут быть, мне душно, я не согласна! Никогда не соглашусь! Я уйду! Я уйду с ней!
Рядом с Мари – извечный друг-ухажер Пашка, самый надежный, с детства ей преданный. Сейчас он ярко-веснушчатый по зеленой бледности. Лепечет невнятно, а сам похож на глупую речную рыбину: губастый, и губы шлепают впустую, настоящего звука-то нет… Пашка обнимает Мари за плечи всякий раз, когда она дергается встать. Ей не позволят уйти, она и сама знает. Только сейчас она не в себе.
Сердце моё – лопнуло. Встало наглухо, и сразу под лопатку ударила боль. Спазм скрутил меня, сделалось непосильно дышать, двигаться и просто жить. Я дернулась, слепо нашарила опору… Под пальцами мажется и крошится клейкая смола. Хоть раз сосна попалась в нужный момент! Чего уж, шишку я сегодня набила, и не на лбу, а на сердце. Оно, кстати, поупиралось – и дрогнуло, заработало. Быстрее, быстрее… Как сумасшедшее. Сразу стало жарко, словно посреди туманного утра разразился летний полдень. Я вспотела, в ушах зазвенело.
Что-то во мне переключилось. Я увидела, ощутила, осознала сразу весь город. Каждого человека. Как смотрят, что решили для себя по моему поводу, зачем вышли из домов или же остались в домах.
Деда Пётра плачет у себя в комнатухе, он совсем плох, руки дрожат, но упрямо перебирают пластинки. Нащупали нужную, прилаживают на место. Рядом сопит Али – я знаю, он часто ходит к деду и обожает музыку. Правда, ему бы что побыстрее-повеселее. Когда музыка нравится, Али отстукивает ритм азартно, с привизгом. Сейчас малыш серьёзен. Помогает пластинке попасть на штырек. Шипение, шипение… Едва слышное, но я переключилась, мне – внятно. Ага: деда поставил «Вальс цветов». Деда знает меня лучше, чем я сама. Он предупредил очень давно: выбрав осторожность, я ступила на легкую дорогу, но за эту легкость однажды внесу очень тяжелую оплату… Сейчас я поменяла выбор, и дед поставил музыку из сказки, где дорога ужасная, но в конце – сбывшаяся надежда. Это его пожелание мне.
– Эли! – бедняжка Мари уже не кричит даже шепотом. Так, хрипит едва слышно. – Эли… Эли, прости… Эли…
Преступник становится для жителей Пуша – невидимкой. С убийцей, пока он уходит, нельзя разговаривать, ведь само его имя стерто в момент оглашения приговора. Но это не важно. Я-то уйду, а Мари придется жить в городе… Но я не могу уйти, ничего не объяснив! И не могу объясниться – при всех!
Бреду на непослушных ногах, Мари все ближе… сердце трепыхается. Уже, наверное, сто тридцать ударов выдаёт. Продолжает разгон. Никак не могу найти решение. Как мне объяснить Мари хоть что-то напоследок, ничего не говоря? Как?
Наверное, я выдумала самый нелепый способ: споткнулась, уронила мешок, нагнулась подхватить, обернулась к Мари и внятно пропыхтела что-то вроде «пых-пых-пых»… Надеюсь, в глазах посторонних выглядело, будто я тронулась умом.
Сердце замерло и снова понеслось вскачь. Я разогнулась, отвернулась… и заставила себя сделать первый шаг, отдаляющий меня от Мари. Она – за спиной. Моргает опухшими глазами, недоумевает… И кто бы понял идиотское пыхтение, тем более сейчас. Мари мало что видит, не слышит внятно, совсем не соображает.
– А я, – почти без звука выдохнула Мари, – сладко высплюсь… да. Да!
Она истерично рассмеялась, икнула и подавилась. Я тоже задохнулась. Мари поняла! Она помнит мое ночное обещание пыхтеть за двоих и всё исправить, она готова даже теперь верить, что мы не повторим судьбу Елены и Марии из прошлого.
Чую: я сейчас малинового цвета и излучаю жар. Пульс, ей-ей, все сто пятьдесят. Лица слились в полосы, сами люди стали вроде зарослей. Я неустанно продираюсь сквозь всё то, что думает обо мне город, что изливает на меня в колючих взглядах.
Я бегу, ничто более не удерживает меня. Канат привычного перерублен, якорь благодарности и терпения потерян… Не желаю запирать себя в клетке правил, чтобы быть, как все. Я взбунтовалась! Это не город приговорил меня. Это я – свободна и мчусь прочь из клетки!
Вот и ворота. Впервые вижу их широко распахнутыми, когда снаружи нет поезда с грузом и гостей. Бегу в полную силу, вырываюсь из кольца стен, спешу к лесу, ныряю в пену кустарника на опушке и продолжаю продираться дальше, дальше… Нельзя останавливаться! Тогда я пойму, что натворила. Захочу перерешить решенное, обвинить виновных и слабых. Стоит замедлить бег, и я позволю себе думать: можно ли вернуться? Хуже, я ужаснусь: как мне выжить и куда идти? Пока для всего этого – не время.
Я перемахиваю поваленные стволы, ныряю под низкие ветки, рву горячим лицом паутину, уворачиваюсь от упругих лиственных пощечин.
Бегу… но пульс делается реже и ровнее. Я отпустила его из-под контроля. К вечеру узнаю хоть что-то о своей физиологии: реальный пульс, утомляемость, ритм дыхания… Затем разберу мешок и пойму, с какими мыслями папа Лоло упаковывал вещи. Было это слепое облегчение от того, что родная дочь вне опасности, а я заняла её место? Или он смог включить логику? Хорошо бы. Мне от его эмоций не станет тепло. Мне нужны свитер и одеяло, огниво и соль. Что еще? Понятия не имею! Просто бегу.
Пульс упал до сорока и выровнялся. Сердце работает иначе, мягко и чуть лениво… Дышится легко. В голове кромешное безумие, хочется кричать и прыгать. Я – свободна! Я – дура, поскольку радуюсь тому, что мне не по карману. Свобода всегда была убийственной драгоценностью, доступной единицам.
Не знаю, смогу ли я выжить вне города. Но я постараюсь стать собой.
Только вне стен я смогу найти ответ на вопрос, который донимает меня всю сознательную жизнь: кто я? Потому что в понимании предков, определенно, я – не человек.
Дневник наблюдателя. Несистемная запись, подлежит удалению
Демократия – власть большинства. Я, Алекс, сумма личностей и их воззрений, комплекс программ и данных, намеренно выбрал примитивное определение. Оно удачно отражает столь же грубое упрощение: инженер не может быть демократом. Гуманитарии – социолог, актер и им подобные – склонны верить в жизненную силу колонии, в пользу прозрачных стен и общих правил, урегулированных в формате игры «мы проголосовали».
Александр Мейер был инженером. Я, пусть и весьма условный цифровой наследник, согласен с моим биологическим предтечей. И вот почему. Если бы законы физики, химии или любой иной точной науки формулировались демократически, они бы ни на букву не отличались от текстов Библии, Корана и прочих им подобных высоконаучных трудов. Вера была бы критерием истины, а гениям Эйнштейна или Ферма голосованием посредственностей был бы гарантирован вердикт: сжечь выскочку!
Демократии, как и религии, важна не истина, а яркая презентация текущего прочтения.
Мой инженерно-логический комплекс не приемлет дефиниций истины через осредненное мнение. Для меня венец демократии – орда волкодлаков, этой крайне эффективной в выживании и развитии помеси кропнутого контингента зоопарков со стаями одичалых собак и редкими выжившими волками… Конечно, я говорю о Западной Европе на первичном этапе воздействия на геном. Именно там и тогда возникли и волкодлаки, и само их название, данное людьми – носителями ментальности прежнего мира… Отвлекаясь от темы, добавлю: биологическое разнообразие возвышенностей восточнее, от Среднерусской до Урала и за Урал, дало куда больше феерических, непредсказуемых решений.
Когда волна, инициированная чьим-то паническим страхом, смыла родину Мейера и почти весь запад континента, волкодлаки не пострадали: успели откочевать. Как они узнали о том, что осталось тайной для последних действующих спецслужб? Спросите у волкодлаков. Если найдете с ними общий язык.
Так или иначе, двигаясь на восток, эти гении стайности поумерили разнообразие иных новых видов. Так сказать, распространили на Среднерусской возвышенности ценности демократии. И главное – отсутствие права на мнение, что демократия не идеал организации миропорядка. Полагаю, всё сложилось бы много хуже, если бы на пути разношерстной массы «голосующих челюстями» волкодлаков не встали харизматичные одиночки, готовые пренебречь мнением толпы, даже оплатив свой выбор высшей ценою – жизнью… Я говорю о мейтарах и пожалуй даже йетарах – существах куда более загадочных. Их наличие мои системы наблюдения могут лишь предполагать, исходя из следов и косвенных признаков.
Далее аналогии с погибшим миром людей невозможны, звери оказались куда гибче и смогли развить обе системы, демократию и тиранию, до совершенно иного уровня, изменив их суть. Более того, звери успешно сочетают обе системы, не находя в них противоречий.
Однако же, ценности сообщества людей, где красота изложения идеи затмевает её смысл, где массы готовы бесконтрольно рожать законы, которые хуже уродцев, заспиртованных в кунсткамерах средневековья, где слепая толпа следует за крикунами, пока подлинные её хозяева решают задачи у всех на виду и остаются неподконтрольными невидимками…
Стоп. Очевидно, я обязан прервать запись и почистить систему. Всё это мог изложить лишь Петр Сергеевич.
Петра я оцифровал и включил в систему частично расслоённого комплекса сознаний Алекса на сорок шестой год эры кроп. То было опрометчивое, спонтанное решение. Алогичное.
Петр был гениальным физиком и врачом, а еще вдохновенным поборником монархических идей. Он был человеком того масштаба, который я оценил сразу и пожелал сберечь хотя бы в урезанном, доступном мне формате съема матрицы мозга. Я предупредил его об ограничениях оцифровки, он согласился. Тогда я еще не понимал, что такое борьба с самим собой и конфликт мнений внутри цифровой идентичности. Я поступил необдуманно.
Я боролся с оцифрованной тенью Петра тридцать лет и, не допустил худшего. Не думаю, что демократия или тоталитаризм – это то, что следует рассматривать мне, ведь я априори вне общества.
Не думаю, что решение Петра по введению кодов в боеголовки всех доступных для контроля ракет вообще имеет смысл и не параноидально по сути. Да, он прожил сорок шесть лет на очень сложной территории. Он видел, как рушились нормы этики, как люди становились зверями, как звери жрали людей. Он потерял веру в разумность человечества и его право на выживание. Скажу в оправдание Петра: будь я человеком, не знаю, как осилил бы решение города уничтожить мою семью «по общему мнению», ведь дети были и выглядели – мутантами. Словно этой дикости мало, самого Петра посадили на цепь. Он видел сожжение родни и затем жил и лечил её убийц, ведь он остался последним врачом в городе…
В отличие от меня, Петр знал весьма точно, в чем суть кропа. Увы, я утратил многое, вынужденно стирая его идентичность.
Когда остаточные фрагменты личностных оценок Петра активируются во мне, возникают подобные записи, где много горечи и мало объективности. Полагаю, он был слишком велик, как мыслитель, и сверх того душевно сломлен. Он имел право на поколения. Уверен: после подбора и попытки ввода пусковых кодов его смерть стала… моим долгом. Тогда, первый раз за свое цифровое бытие, я ощутил боль. И понял: мне не хватает как раз боли, чтобы остаться хоть в чем-то – человеком.
Почему всякая попытка рассказать о первых годах «кропнутого» мира приводит меня к несистемному результату? Вероятно, то время сложно помнить без эмоций. Оно ужасает. Вероятно, мне стоит оставить попытки создания хронологии раннего кроп-периода.
Попробую дать лишь несколько заметок.
Лучше всего механизм приспособления людей к новому миру описывает малонаучная в прежнем понимании, но рабочая и практическая градация генных свойств, созданная Кан Им Хо. Кажется, я верно указываю его полное имя, знакомое мне в звучании, но не написании.
Кан, прозванный в городах Чтецом, был первым из тех, у кого ярко проявилось новое для людей свойство. Он умел оценивать генную карту без использования оборудования. Конечно, у меня нет доказательств, нет научного и достоверного подтверждения, что Кан оценивал именно генную карту.