– Хочешь потрогать мои булки?
– Конечно.
– А посередине?
– Там нора. В нее уползла змея и показала свою голову с другой стороны.
– Верно. Так что ж?
Через минут пятнадцать, пока компания пила кофе/коньяк, девчонка ушла, хихикая будто из ушей, так как рот в большей степени микрофон, Клюев оделся и сказал:
– И так каждый день. Нелегко быть поэтом.
– Даа, – протянула Тэффи, – конечно. А вот почему убивают? Деньги, ненависть – все второе и третье. Главное то, что хотят забрать душу, чтобы потом, когда умрешь, эта душа продолжила жить в тебе. Или желают прожить душой жертвы, а после смерти ее включить уже свою и продолжить свое бытие. Бессмертия так хотят.
Допили коньяк и поехали— без Николая, ушедшего писать стихи в мир иной, куда вела еще одна дверь его комнаты, – в гараж к Бурлюку: он там машину ремонтировал, как он написал в мессенджере Владимиру, и иногда прикладывался к бутылке, из которой тек ему в горло мир. И говорил ему:
– Пей меня, Давид, иначе я выпью тебя.
И Бурлюк не смел возражать, глотая не то, что было в бутылке, текст, а то, что он видел, читая, – кино. И эти кино были все фильмы Гайдая, Рязанова и Данелии, превращающиеся от распития в произведения Параджанова и Тарковского. И они, эти творения двух гениев, занимались сексом друг с другом и рождали Россию будущего, которая просила грудь Марса, бывшего раньше женщиной, две груди – Фобос и Деймос, чтобы пить из них полное собрание сочинений Маяковского.
18
Ходили вокруг авто, Тэффи села за руль, посигналила, «Победа» издала звук раненого тигра и смолкла. Давид вытянулся на это и сказал:
– Знакомьтесь, мой великий друг – Маяковский.
– Да мы знакомы сто лет, – рассмеялись все.
– Нет – нет, – не согласился Бурлюк, – как великого поэта вы не знаете его. Ну что? Московские клубы, бары, кафе – по мелочи. Публикации – брызги. Вы не видите его основного масштаба.
– Может быть, – бросила в рот Тэффи жвачку со вкусом фразы «Бог умер».
Рядом с гаражом прошел дед, который сказал:
– Мне триста лет, и таких, как я дофига, просто предпочитают не говорить о таких.
Бурлюк кивнул ему, пожал руку и ответил тем, что ничего не ответил. А Маяковский смотрел на небо, где летали птицы, вылетевшие из книг Есенина, и звал их обратно в тома. Птицы голосили:
– Нет – нет, мы хотим на свободе, нас не тянет в тюрьму, уж прости.
И снова летали, разевая клювы, в которых бились пойманные ими рыбки – языки. Блок слушал это и смотрел на машину, в капоте которой ковырялся Бурлюк.
– И не надоело тебе? – спросил он его.
– Ничуть, – вытер тряпкой руки Давид, – самое то, машина – друг человека, она заменила собаку. Почему псы лают на авто? Из-за этого. Все же ясно.
– Да – да, – зашагал вокруг авто Маяковский, – собаки потеряли свой статус. Собак больше нет. Нет, ну они есть, но не такие уже. Больше волки, чем псы. Потому что пес – это тот, кого любят, волк – тот, кого разлюбили.
Вскоре «Победа» заурчала, зафырчала, заработала по указанию Бурлюка и повезла под управлением Тэффи по городу. Показывала им картины насилия, убийств, наездов, грабежей, мирного неба, моря, заката, небес с парашютистом, летящим наверх, автобусы, полные скелетов, жующих хурму, а потом выяснилось, что вместо окон – экраны, даже лобовое показывало не то, а машину вел автопилот, а Тэффи, зная об этом, имитировала вождение. Ей Бурлюк нашептал, тайно сказал о том. Доехали до Литинститута, вышли и стали записывать на телефоны выходящих оттуда писателей. Так сняли Толстого и Достоевского, их небо на месте лиц и то, как Толстой произнес:
– Мы вместе с тобой шизофрения. Ты больная часть моего мозга. Твоя смерть – лоботомия. Моя смерть – выздоровление ее самой от меня.
Достоевский расхохотался и сказал:
– Все так, безусловно. Но – «Бесы» – это преступление, «Идиот» – наказание.
– Именно, – кивнул Толстой, – а продолжение «Братьев Карамазовых» – «Американская трагедия».
Они ушли, их заменил Горький, который вышел, закурил, стал сигаретой, после ее огоньком, затем дымком и растворился в небе огромным портретом Сталина. Когда рассеялся и тот, показался из дверей Рубцов и закричал:
– Поэт Николай Рубцов
Хочет пива и голубцов!
К нему подбежала женщина, дала это все ему, покормила его, представилась его женой и убийцей, отсидела свой срок на коленях перед не умершим мужем и ушла с ним под руку, оборачиваясь и показывая Литинституту язык, который был разжеванным зубами Рубцова голубцом.
– Вот бы проглотить этот голубец, – негромко сказал Блок и обратил внимание друзей на Нерваля и Губанова, которые смотрели друг на друга как в зеркало, тыкали пальцами в изображения и матерились на французском и русском языках.
– Лучше водки глотнуть, – предложил Нерваль, обнял Губанова и сделал с ним шаг до водки, танцующей рядом.
Ею была ростовая кукла, она налила из своей головы, которую откупорил Губанов, ледяного огня им в стаканчики, появившиеся из кармана Нерваля, и отошла, чтобы не мешать поэтам пить водку, а значит, писать стихи.
– Огурчика не хватает, – выразил сожаление Губанов.
– Хватает, – вытащил малосольные в пакетике из кармана Нерваль.
– Не накапали там?
– Буду лучше пахнуть зато.
Обнялись, как братья, они и зашагали, замаршировали на месте, отдали честь подлетевшему Гмерто и пошли за ним, будто ведя его на веревочке. А Тэффи и компания поехали дальше, минуя амбары, набитые головами немецких фашистов, лодки, скользящие по асфальту на колесиках, дома, где в окнах висели туши быков, магазины, продающие сами себя, и презервативы, наполненные кровью свиней, потерявших головы в бою с остальным телом их. Доехали до маленького пруда, сели на берегу и стали ловить взглядами рыбку, поджаривать ее на ребрах и кормить Церберов – собственные желудки.
– А вон наши сытые желудки пошли, – произнес, глядя вдаль Есенин, но ему это только казалось.
И они покатили дальше, но так, будто вместо колес были те самые их собственные желудки, наполненные вином, а желудок Тэффи – запаской, поющей в багажнике песни Науменко и Цоя.
19
Сидели долго за столом кафе и ели вареных раков, запивая их кровью раков как пивом. Бурлюк укатил, теперь их было четверо – как всегда, как с самого сотворения мира, когда Бог создал Тэффи как мужчину, а после из ее половых органов породил Блока, Маяковского и Есенина, в результате чего Тэффи стала женщиной и увела своих мужей на Землю, поскольку Эдемский сад Марса вырубили, что и показал Чехов в своей последней и вертикальной пьесе.
– Приятно мне с вами. Приятно – это не то слово, – сказала Тэффи и разломила рака пополам, как ружье, зарядив его рачьими глазами и увидев ими – поразив – самые отдаленные уголки вселенной, курящей рядом крэк и посмеивающейся порой.
– Мне тоже кайфово с вами, – подмигнул вселенной Есенин, обнял за плечи Маяковского и Блока и спел с ними «Письмо женщине».
– Хороший, прекрасный стих, – произнес Блок после завершения его, хоть прочесть стих нельзя, если он гениальный, так как он сама бесконечность.
– А ты что скажешь, Владимир? – поинтересовался у футуриста Есенин.