Теперь в центр зала вышла Милена Соловьёва, с необыкновенно бледным лицом, контрастирующим с её иссиня-смоляными волосами и такими же бровями. Началась одна из главных сцен – сцена сумасшествия. Ася Петровская смотрела на Милену и не верила своим глазам. Порядок движений выучен назубок, он был у неё уже, так сказать, в ногах. Она совершенно нигде не пережимала. Когда же она успела созреть для этой роли? Чёрт бы её побрал, в самом деле! Или это у неё в крови? Она танцевала необыкновенно робкую девушку, над которой на самом деле навис злой рок. Никаких ненужных ужимок, лишних жестов, никакой суеты, просто одинокая девушка, живущая в себе. Полнейшая откровенность, блуждающий взгляд. У Аси заныло сердце от такой глубины образа, безупречности позировок, словно это не эгоистка высшей пробы, дрянь и стерва Милена Соловьёва. Перед ней была несчастная, не от мира сего француженка Жизель, обидеть которую мог только самый бессовестный, самый бесчеловечный мужчина на свете. Когда Ася, так сказать, пришла в сознание после короткого помутнения в голове, она осторожненько, украдкой взглянула на Сержа, чтобы оценить его реакцию, попытаться угадать его чувства к Милене в эту минуту, может быть, поймать впечатление, производимое на него Миленой. Но Серж смотрел на Милену совершенно пустыми глазами, и Асю это немного успокоило.
На самом деле Серж со скучающим видом почти механически отсматривал очередную рабочую репетицию и никакой трогательной Жизели и в помине не видел. Довольно бледный, утомлённый, он просто стоял, подпирая стенку, красиво скрестив скульптурные ноги и так же красиво подняв кверху массивные плечи. Так он и стоял, тихонько поругивая сам себя за безразличие собственного сердца к женщинам. Ему казалось, что он и сам был как будто бессильным свидетелем того, что происходит между ним и любившими его женщинами. Впрочем, любила его, кажется, только Ася. Серж это отлично чувствовал, но он же ничего не предпринимал, чтобы вызвать у неё эту любовь или, наоборот, её прекратить, и поэтому отказывался брать на себя ответственность за всё происходящее между ним и Асей. Ему, разумеется, льстила её нежность, её головокружительная порывистость в постели, и его молодое тело откликалось на любовь, но это было, пожалуй, всё, на что он способен в отношениях с ней. Да, это всё. После встреч Серж испытывал к ней что-то очень похожее на сострадание, как, например, сегодня, и злился на себя за собственный эгоизм и легкомыслие.
Милена же была к нему более чем равнодушна, он это отлично видел и не питал никаких иллюзий на этот счёт. Вероятнее всего, ей просто нравилось иногда забавляться с самой красивой и талантливой безделушкой труппы. Да, да, именно талантливой и красивой, ведь Серж себя видел именно таким. В том, что он для неё безделушка, Серж нисколько не сомневался. В отношении Милены он никогда ни на что особо и не претендовал, опять же из безразличия. Да, она слишком удобная, слишком чуткая партнёрша на сцене, она вытянет любой спектакль. Даже если он, Серж, во время танца, как вспененный конь, трепещет ноздрями и валится с ног от усталости, то она, Милена, мгновенно это чувствует, берёт его в шенкеля и повелительно ставит на место, и этого уже более чем достаточно в их рабочем партнёрстве.
Правда, иногда она сильно его раздражала своей дьявольской одержимостью получать именно то, что ей хочется, и в постели, и на сцене. Но если сцена заставляла Милену неистово трудиться ради результатов, то в их совместной постели сама Милена требовала результатов от Сержа. Иногда ему безумно хотелось послать её куда подальше, со всей её нежной кожей, ароматом волос, её саркастическими ухмылками и отсутствием моральных правил, и больше никогда-никогда не потворствовать её страстям. Но он не мог этого сделать, потому что ему самому также льстил статус официального кавалера примы и первой красавицы, а возможно, и звезды русского балета. Для него она тоже, как бы это чудовищно ни выглядело, была всего лишь статусная безделица.
Серж никого не любил, он был всего лишь раздражён, раззадорен всеми этими женскими страстями и попросту вовлечён в них, будучи почти пассивным участником. Поэтому нередко, когда были деньги, предпочитал бордели, из-за их упрощённой немногословности. Там мужчине нет необходимости часами выслушивать затянувшиеся прелюдии, которые слушать и вовсе не хочется. В борделях отсутствуют осточертевшие мужчинам условности и этикет. Кроме того, это чуть ли не единственное место, где мужчина может себе позволить быть не на высоте, а каким угодно, не опасаясь последующих осуждений.
Сейчас, глядя на Милену и поймав на себе вороватый взгляд Аси Петровской, он прекрасно понял, что настанет день, и он без сожаления покончит со всеми этими моральными или аморальными историями (случайные связи с кордебалетом и бордели не в счёт), а впрочем, может быть, и не покончит, какая разница, не так уж это и важно.
У Платона Кантора, глядевшего на Милену, наоборот, от восхищения и ужаса перед глазами пошли тёмные пятна. Она держалась, показывая, как мало её интересуют окружающие люди вместе со всеми их взглядами, чувствами, мыслями, скептицизмом, возгласами одобрения или резкими замечаниями. Даже если их внимание, их восхищение и льстило её самолюбию, то лишь незначительно, самую малость. Она не замечала раздражающего скрипучего паркета, она жила так, будто в мире существовали только танец и она. Все остальные здесь лишние. Сейчас Платон это увидел как-то особенно ясно. Это открытие только усилило его любовь к ней и породило новые страдания.
Сцена закончилась, прозвучала последняя нота. Милена посмотрела по сторонам, и Платон испугался: её глаза были пусты и мертвы, как у белых мраморных статуй. Она стала медленно подниматься с пола, оттирая рукой пот с лица и убирая прекрасную смоляную прядь, упавшую ей на лоб. Её глаза быстро менялись, теперь она смотрела на всех как-то странно, так смотрят на посторонних людей. Воцарилась тишина. Чистая, безмолвная Жизель постепенно исчезла, на её месте возникла вполне реальная Милена Соловьёва со слишком прямой спиной и слишком гордо поднятой головой. Взгляд Аси был полон восхищения и отвращения одновременно. С одной стороны, она была горда за русский балет, но, с другой – банальная женская ревность, словно серная кислота, разъедала ей всю душу. Ася вдруг поняла: не она наставница Милены, нет, об этом не может быть и речи, – её наставница сама Природа, ибо научить этому никак нельзя, с этим даром нужно родиться. И Милена с этим родилась. Из любезности раздались жиденькие аплодисменты присутствующих, слишком жиденькие и слишком притворные.
Платон с дрожащими губами отвернулся к окну и стал разглядывать небо, залитое густым, сумрачным утром с клубящимися облаками, зависшими неподвижно. Первыми, как всегда, очнулись девочки-виллисы.
– Ася Николаевна, я не понимаю, почему к старой скучной драме столько десятилетий такой огромный интерес?
– Девочки, дорогие, – неодобрительно вздохнув, терпеливо начала Ася, – это не скучная драма, нет, это вечная трагедия любви, которая будет актуальна до тех пор, пока существует мир. Это любовная трагедия души и тела. Вначале влюблённые счастливы, но не могут соединиться телесно, и это не делает их любовь абсолютно полной, во втором акте происходит духовное слияние, но в загробной жизни уже нет любви тела, и им не дано телесно любить друг друга. После смерти душа Жизель очищается от мирской суеты, она чиста и целомудренна, и она как наивысший разум, неспособный причинять зло. Она способна лишь на мудрое всепрощение. Она ведь даже не задумывается над тем, прощать ей или не прощать принца Альберта. Кто из нас, женщин, в миру способен на такие чувства?
«Ух ты, ух ты, куда хватила! Заткнулась бы лучше, – злобно подумала Евгения, отчего её лицо сделалось неприятным и даже отталкивающим, несмотря на всю юную красоту, – не тебе бы рассуждать о целомудренной любви, неспособной творить зло. У тебя- то жажда любви самая что ни на есть животная».
В это время Милена издала хриплый, почти нахальный смешок, то ли по поводу тупости кордебалета, то ли по поводу заумных наставлений Аси Петровской, а потом обратилась к Сержу:
– Серж, принесите мои гетры, – слащаво, но повелительно распорядилась Милена, натягивая на руки митенки и облачаясь в потёртую шерстяную жилетку.
– Серж, моя милая, – ядовито вставила Софья Павловна, – здесь не для того, чтобы бегать по дамским гримёркам и приносить вам гетры. Воспользуйтесь кем-нибудь другим. – Соня пыталась при этом вежливо улыбаться, но её светло-чайные глаза так потемнели от злобы, что зрачок расплылся на всю радужную оболочку и даже за её пределы.
– Мама, прошу тебя, – решительно вспыхнул Серж. – Ты забываешь, что я уже давно вышел из ясельного возраста и сам в состоянии определить, чем же я здесь, чёрт меня побери, занимаюсь!
Он уставился на мать с вызовом балованного ребёнка, но остался на своём месте и за гетрами всё же не пошёл. Софья Павловна демонстративно вышла из зала. В полной тишине довольно долго были слышны её шаги по лысой ковровой дорожке, поглощающей все звуки. Милена выглядела как само спокойствие, видимо решив не углубляться в местные сантименты и не тратить попусту энергию. Все присутствовавшие испытали некоторую неловкость и неестественно поспешно принялись переговариваться по поводу предстоящего спектакля, изо всех сил делая вид, что никто ничего не расслышал.
XI
Милена стояла перед зеркалом и заканчивала свой туалет, предварительно распахнув настежь дверь гримёрки. Платон наблюдал из коридора, как она вяло причёсывается, припудривается, и очень удивился тому, как она смотрит на себя в зеркало. Холодно, без всякого любования или восторга, как это обыкновенно делают другие женщины, Милена смотрела на себя тоже как на постороннего человека, то есть безразлично. Неестественно безразлично она смотрела на себя до тех пор, пока случайно не обнаружила, что за ней наблюдают. А поймав на себе взгляд Платона, она тут же стала красоваться и прихорашиваться, томно замедляя каждое движение, и нежно, слишком по-женски, разглядывать в зеркале отражение своей юной красоты.
– Тоник, – позвала Милена, – Тоник, ты, кажется, хотел меня куда-то пригласить? А? Совсем забыла тебе сказать, что сегодня вечером я совершенно свободна, – довольно буднично сказала Милена, но Платон этой её будничности замечать не захотел.
Он даже привскочил от неожиданности и чуть было не закивал в знак согласия, но в это мгновение в его голове поднялся такой шум от приближающегося возможного счастья, словно это были волны моря, что он почти перестал соображать, вдобавок ко всему его охватило какое-то оцепенение. Милена подошла к нему вплотную и кротко засмеялась жесткими женскими глазами на совсем ещё юном девичьем лице.
– Подожди, Тоник, я таблетки забыла, – почти ласково проворковала Милена, не дожидаясь его согласия, видимо подумав, что её заманчивое предложение – это вопрос уже решённый.
– Ты, что, заболеваешь? – спросил Платон.
– Нет, это ты заболеваешь, и, кажется, головой, – она отозвалась уже не так любезно и даже несколько иронично, – я же ничего не ем, Тоник. А если не принимать витамины, то ноги у меня будут сведены судорогой от недостатка калия, зубы мои выпадут от недостатка кальция, волосы отвалятся от нехватки Д
, ну и так далее, и от меня ничего не останется. Так что я, догадливый ты мой, уже много лет живу одними таблетками. Странно, что для тебя это новость. Ну да ладно, пошли.
Уже загорелись фонари, и люди куда-то спешили, не обращая друг на друга никакого внимания. Он повёл её по сероватой улице, сосредоточенно ухватившись за её хрупкий локоть. Всякий увидавший Платона в эти мгновения решил бы, что идёт полоумный. Платон был болезненно счастлив, в странном опьянении от мысли, что сегодняшний вечер она проведёт рядом с ним. Он чувствовал себя покорным агнцем, которого ведут на убой, и ничего не мог поделать, напротив, был даже рад этому. Милена была совершенно спокойна и без всякого притворства и наигранности спросила:
– Куда ты меня ведёшь, Тоник?
– Мы идём в гости к моему очень старому деду, наполовину немцу Кантору. Он всегда был мне вместо родителей.
– С ума сошёл? Это ведь неудобно. Да и зачем? Ты торопишь события. Я не желаю быть представленной ко двору раньше времени.
– Не беспокойся, он тебе понравится. Это необыкновенный человек, вот увидишь. Он философ, правда немного сумасшедший, то есть я хотел сказать чудаковатый, как и положено всякому философу, – с некоторым пафосом говорил ей Платон. – Когда-то давным-давно он жил во Фрайбурге и даже слушал в местном университете лекции самого Хайд…
– Нет, – резко оборвала его Милена, – нет, Тоник, говорю же тебе, это неудобно. К старому деду мы пойдём в другой раз, а сегодня пригласи меня к себе в гости. Я ведь не слепая, вижу, как ты следишь за мной, точно ястреб, дожидаясь добычи. Твой час настал, приглашай в гости, пока я не передумала. Пойдём к тебе, посидим, и ты мне расскажешь про своего деда.
– С удовольствием, Милена, с огромным удовольствием! – воскликнул Платон. – Но я ловлю тебя на слове, ты только что пообещала увидеться со мной ещё раз.
– Не валяй дурака, Тоник, – она уверенно посмотрела ему в лицо, – и не занимайся вымогательством. Ничего я тебе не обещала. – Это был уверенный спокойный тон хозяина, говорящего со слугой, но Платон опять ничего этого не заметил, или нарочно решил не замечать. Он торжествовал, как доверчивый лесничий, он почти праздновал победу, несмотря на слишком ощутимые перебои с дыханием. Ну и ладно, ну и чёрт с ним, пусть лесничий. В любви, как в азартной игре, как в тотализаторе, не существует классовых различий, в любви есть только победители и побеждённые.
XII
Спустя несколько часов, после пары бокалов неразбавленного тёплого виски, он держал её объятиях, покрывая бесчисленными поцелуями, которые разрастались, как шторм, и с каждой секундой только усиливались. Это был настоящий дождь, переходящий в ливень поцелуев на её равнодушных губах и безупречном теле. Платон порывисто дышал, задыхался, покрываясь холодным любовным потом, и не чувствовал, что обладает ею, словно он занимался любовью сам с собой, в одиночестве.
– Милена, сейчас ты была не со мной, – спустя некоторое время, когда шторм поутих, укоризненно сказал Платон. Она вежливо улыбнулась и рассеянно ответила:
– Я пыталась прокрутить третью сцену второго акта.
– Что-что ты сейчас пыталась сделать? – Платон оторопело смотрел на неё. Он удивился её безмятежности в то время, как в нём самом кипели страсти, и почувствовал обиду, почувствовал себя в уязвимом положении. Его слишком смутило небрежное спокойствие её тона. Как же так? Его глаза немного вздрагивали – так было всякий раз, когда он волновался.
– Послушай, Тоник, если ты не способен одновременно «делать это» в постели и думать о балете, тебе не место либо в балете, либо в постели. Если что-то мешает сцене, если что-то несовместимо с мыслями о ней, откажись немедленно…
– Мне не нравится, когда ты называешь мою любовь «делать это».
– Да не заводись ты, мы говорим о разных вещах. Ты сейчас словно перегретый, дымящийся танк. Пойди прими душ, – она говорила слишком равнодушно, так говорят люди либо перенасытившиеся любовью, люди уставшие от неё, либо никогда её не знавшие. Платона это задело, ему хотелось подмешать в свой тон ноты иронии или даже цинизма, чтобы хоть как-то защититься, спрятаться в этом цинизме, но он знал, что сейчас ему это не удастся, сейчас всё слишком серьёзно для театральной игры, и он остался по-прежнему настоящим, незащищённо-искренним.
– А ведь ты даже не вспотела, Милена!
– На сцене с меня пот каждый день градом льёт.
– Значит, пот любви тебе неинтересен?
– Ничего это не значит, глупый, – довольно нервно сказала Милена, – а если у тебя от пары-тройки поцелуев вдруг голова закружилась, то я здесь ни при чём, – произнося всё это, она смотрела на него опять же как на постороннего человека. – Ладно, я устала, мне пора, завтра трудный день. Надо лечь пораньше спать, чтобы есть не хотелось. Только прошу тебя, ничего мне больше не говори. Твоя первобытная простота меня и так утомила.
Её слова его почти доконали, но он сделал над собой усилие, чтобы промолчать. Она была прекрасна до слёз, до бешенства, до кома в горле. Его глаза встретились с её насмехающимся, снисходительным взглядом. Она смотрела на него так, как смотрят любители ледяной проруби в сорокаградусный мороз на тщедушных слабаков, неспособных к ним присоединиться. Захотелось поцеловать её на прощание, дать ей понять, что его платоническое обожание, обретя сегодня вполне реальный физический вкус, теперь только усиливает его привязанность к ней. Но эта мысль на мгновение ужаснула даже его самого и наполнила отвращением. Кровь так быстро кинулась в голову, словно собиралась хлынуть фонтаном из ушей. А в ушах стоял звон, вероятно для того, чтобы он не мог расслышать, как громко она сейчас хлопнет дверью, но Милена ушла совсем тихо, аккуратно притворив её за собой. Поцеловать её он так и не посмел.
Подумать только, ещё несколько часов назад он был самым беззаботным мужчиной, способным верить в возможное счастье, мужчиной, у которого ещё всё впереди. Он, как последний глупец, был одурманен своими же фантазиями. А теперь «это» уже позади, оно произошло, оно случилось, и остались лишь тоска и злость, сшитые из мучительно-сладостных воспоминаний о том, что только сейчас на его глазах так быстро сделалось прошлым. Зато он в очередной раз отчётливо понял: её единственное физическое влечение – это сцена. Хуже то, что Милена не сохранит ни о его сегодняшней любовной горячке, ни о своих незначащих мгновениях ни единого воспоминания, словно ничего у них и не было. Он так и не смог заразить её своей страстью. Или пока не смог? Как говорит его дед, самая разрушительная на свете человеческая беда – это неодолимая тяга обладать недоступным. Его мутило от этой мысли. Как там у классика: «Так не доставайся же ты никому». Фантазёр, однако, этот классик. Или нет, почему, собственно, фантазёр? Этот парень был не так уж неправ.
XIII
Утро выдалось пасмурным и холодным. Мельчайшие острые пылинки с моросью настойчиво осаждали воздух и делали краплёным пока ещё сухой асфальт. Художественный руководитель Вадим Петрович Лебешинский сегодня пришёл с запавшими белесоватыми щеками и нервно вздрагивающей верхней губой. Вадим Петрович стоял у дверей театра, в светло-коричневом кашемировом пальто со странным воротником из экзотического неведомого меха. Свободный узел его шейного платка украшал зелёный камень внушительных размеров, что говорило о… впрочем, совсем неважно, о чём это говорило. Стоял Вадим Петрович в одиночестве, докуривая первую за сегодняшнее утро сигарету. Он то и дело отворачивался от занудного ветра, налетающего одновременно со всех сторон, поднимая свой причудливый чебурашковый воротничок и пытаясь максимально, насколько это было возможно, в него спрятаться. Мимо Вадима Петровича, вежливо здороваясь, торопливо кланяясь, прячась от непогоды и не дожидаясь ответа руководства в его лице, проходили служители искусства и разный прочий театральный персонал. Люди входили в отворённую половину двойной деревянной двери со всё ещё сохранившимися старинными бронзовыми ручками. Вадим Лебешинский монотонно и скучно кивал головой куда-то в сторону или вслед, без всякого при этом выражения на лице. Так и стоял он, то прячась, то кивая, до тех пор, пока наконец не увидел приближающуюся статную мужскую фигуру Сержа Романовского, которая, как маяк, высилась и светилась над всей этой утренней суетой, отчего вздрагивающая верхняя губа Вадима Петровича превратилась в откровенно дрожащую.
– Доброе утро, Серж. Прекрасно выглядите, – первым, против обыкновения, против жестких правил иерархии, поздоровался Вадим Петрович, вызывающе и любопытно глядя на Сержа, делая при этом отвратительно-сладкие глазки.