– Ну, молчите!.. Слышь! Степашка! Я тебе, для великого нонешнего дня, лиходейство твое прощаю навеки… Бог с тобой!.. Не видал от тебя я ласки, ничем никому ты не польстила… Невестки чужие все же – с них много не спросишь… А ты – кровь родная… Ну, да бог с тобой!.. Девка, известно, ломоть отрезанный! На нее надежды не клади… Слышь, Степашка? Оправим тебя с братьями по-божьему, без обиды.
Степашка становилась все сердитее, лицо ее горело.
– А ты брось хоть словечко, – подошла к ней добрая старушка, – скажи что ни то… Вековое ведь дело.
Степашка молчала.
– Эка телка упрямая! – прошептала сокрушенно старушка.
Дед махнул рукой и неожиданно всплакнул:
– Бог с ней!.. Ну, а теперь, в закончание, напиши, милячок, – сказал он мне, утирая рукой глаза, – в случае же, ежели, чего господи сохрани – выйдет ей произволенье навеки в девках оставаться, – нам, братьям, выделить ей, по равнению третью из общего нашего имущества часть, как следует, по дедовскому обычаю, как-то: амбарушку, для местожительства, с приспособлением; печку вывесть; от приплоду телку да ягнят пару, а ежели пожелает хозяйствовать, то выделить ей соху, да борону, да мелочь, что по хозяйству будет нужно.
Вдруг Степашка поднялась, бросила на лавку тулуп и, вся нервная, порывистая, взволнованная, с сердито сверкающими из-под густых бровей темно-карими глазами, подошла к столу.
– Ты, барин, этого не пиши… Похерь это!.. Похерь!.. Я свое себе найду… Я свое судом найду… когда надо будет!.. Ты бы лучше, дедушка, чем о других промышлять, лучше бы себе валяные хошь сапоги выговорил… Все оно по миру-то ходить пригодятся!.. А то вон у Ионыча и их нет! – У Степаши пробежала по губам злая улыбка и искривила ей губы; она быстро повернулась и пошла к двери.
– Тьфу, тьфу, лиходейка!.. Глаз бы тебе на глаз, типун на язык! – плюнул ей вслед Чахра-барин, когда она громко стукнула дверью.
– Ишь ты, какая козырь! сказали старики.
– Огонь! – прибавил старший брат.
– Пора бы тебе, Онуфрий, ее усватать… Сгубит, того гляди, и себя, и семью… Мужика бы ей нужно, чтобы смирил… Вот что мой сын, – сказал дед Ареф, – он бы ее, что норовистую лошадь, кнутом выходил…
– Братец мой, пытался, – отвечал дед. – Неужели не пытался? Да сладу нет – нейдет. Говорит: по своей воле хочу! Бить ежели… Собирался иной раз, потреплю за косы… Да силы нет во мне на это; не такой уж я зародился… Думаю, из чего я ее стану бить? Ведь она не балует!.. Признаться, братцы, слабенек я, точно, грешен в этом! Думаю, лучше стерплю… Стерпится – слюбится… За словом николи не гнался!.. Думаю, добрые люди это завсегда в заслугу поставят… Вот она говорит: «Хоть бы валяные сапоги…» А я думаю: неужто ж мои заслуги валяных сапог стоют?.. Что мне их выговаривать, когда ежели я знаю, что у добрых людей заслуга не пропадает?.. Так ли? Ну, на том и порешим! Выпьем-ка, старики! Проздравим с благополучным окончанием! А там будем жить-поживать, как и раньше жили… Только с бабами мне теперь сподручнее будет! – пошутил дед.
– Тебе теперь с бабами чудесно! – заметил младший сын.
– Теперь распределено! Коли что – сейчас в бумажку, – прибавил старший сын со своей добродушно-хитрой насмешкой.
– Благослови господь вековому делу быть в соглас и мир, в совет и любовь… а мне, старику, стоять в большине твердо и неуклонно до конца предела, пока господь силы и разумения не отымет!.. Тогда сам скажу: «Не осудите, родные, приустал; печки старая спина просит! Моих же заслуг не забудьте»…
Снова раздались пожелания, впересыпку; все говорили, перебивая друг друга. Некоторые старички успели охмелеть и лезли целоваться с дедом Онуфрием и почему-то, кстати, со мной. Старший сын с рыжею лохматкой после трех рюмок совсем умилился, сбегал «мигом» за новой четвертью и потом стал со всеми целоваться и обниматься. Деда Онуфрия совсем зацеловали. От удовольствия и водки осовел он и сам, и лицо, и борода его светились несказанным блаженством.
– Король, король, Онисимыч, вполне! Дай тебе господь! – любовно несколько раз говорил ему черноволосый мужичок, постукивая по плечу и пристально глядя ему в лицо своими выпяченными глазками.
VI
Прошел год. Также осенью пришлось мне навестить одного знакомого землевладельца, жившего верстах в пяти не доезжая Больших Прорех.
Сидел я в зальце своего знакомого, у окна, выходившего в палисадник, из-за подстриженных жидких акаций которого виднелась невдалеке старая шосейная дорога; березовая роща с покрасневшими листьями стояла по другую сторону дороги, а из-за рощи, каждые полчаса, слышались свистки поездов и подымались беловатые, густые клубы паровозного дыма, мигом разносимые осенним ветром над головою рощи. Я сидел с моим приятелем и его женой, большой любительницей деревни, нарочно уговорившей мужа купить имение и заняться сельским хозяйством. Ей хотелось «изучить народ и деревню дотла», как выражалась она. Мы курили папиросы и вели разговор именно на тему «деревни». Катерина Петровна всегда считала своим долгом непременно говорить со мной «о деревне», так что, при всем уважении моем к предмету ее любопытства, такое постоянство мне несколько надоедало. Разговор на минуту у нас как будто истощился, и мы бесцельно стали смотреть в окно. Но в это время на шоссе показались два старика; один был в старом сермяжном кафтане и лаптях, другой – в рубахе и босой. Они чуть держались, хватаясь друг за друга, под напором ветра, который гнал их вдоль дороги, осыпал целым дождем побуревших листьев и пы ли, срывал с голов шляпы и развевал их жидкие, седые волосы. Добравшись до поворота, они быстро поверну ли к нашей усадьбе.
Катерина Петровна давно уже внимательно следила за ними.
– Это мой приятель, сказала она, вот тот, в поповской шляпе… Дурачок.
– Я его видел, сказал я.
– Да? Он меня чрезвычайно интересует… Мне очень хочется вникнуть в причины появления в наших деревнях этих дурачков, юродивых и пр. Их так много, – прибавила она и вышла в другую комнату навстречу старикам.
– Вот я тебе еще привел приятеля… Корми! – раздался из соседней комнаты грубоватый и шепелявый голос Ионыча, вероятно обращенный к Катерине Петровне. – Накорми его, а я тебе пойду дров нарублю, воды принесу, двор подмету…
– Ты, дедушка, откуда? – спрашивала Катерина Петровна.
– Я, сударыня, дальний… издалеча, – отвечал другой старческий голос.
– Куда же ты идешь?
– А так брожу… Потому, милая, мне конец предела пришел… Поработал на свой век, слава тебе, господи!.. Вздохнуть пора… Вот и пошел по миру разгуляться!
Голос показался мне знакомым.
– Кто ж у тебя дома остался?
– Дома у меня, как быть, дружочек, все в порядке… Королевство-то мое я, милая, пристроил, как быть; в полном виде сынам препоручил!.. Все ведь свое, трудовое было!.. Да!.. Созвал их, говорю: «Вот, сыны мои, хочу я своей власти положить конец пределу; владейте теперь нашим имуществом вы, сами принаблюдайте, а мне уж воли дайте… Приустал!» – «Ну что ж, – говорят, – старичок, иди, разгуляйся… Неволить тебя не будем! Ты и так „потрудился… Вишь, какое нам королевство оставил! Твоих заслуг не забудем!“..» Благодарю создателя, прожил век не без заслуг! Есть что на старости вспомнить, чем похвастаться!
«Неужели это говорит он, Чахра-барин? – недоумевал я. – Да, это он, его голос, нет сомнения».
– Ты нам вот что: ты нам квасу дай только, а хлеба да луку мы своего накрошим… А больше ты нам ничего не носи! Не нужно! Вели нам только квасу дать, – раздался опять бас Ионыча.
Когда Катерина Петровна прошла через залу, чтобы велеть принести квасу, я вышел к старикам.
– Ты, дедушка, какими судьбами? – воскликнул я, увидав Чахру-барина.
Чахра-барин, видимо, обрадовался.
– Вишь, и ты здесь! Какое мне счастие-то! – весело сказал он. – Али знаком? – спросил он шепотом, показав на дверь.
– Да знаком. Мои хорошие друзья.
– Хорошие, верно… Барынька – милосердная сестра, все одно!.. А ты подь-ка вот сюды… Мне тебе кое-что сказать нужно.
И дед пошел за дверь на крыльцо.
Ионыч все время усердно крошил черный хлеб в деревянную чашку, не обращая на меня никакого внимания. Я вышел вслед за стариком.
– Ты ведь, слышь, по зимам-то в Питере живешь? – допрашивал он меня, оглядываясь боязливо по сторонам, когда мы вышли на крыльцо.
– Да, в Питере.
– Чай, тебе, поди, человек там надобен? Поди, чай, тоже кое-где прислужить, за добром присмотреть…
– Нет, дедушка, мне не нужно… Что же ты, знакомого кого хотел пристроить?
Дед, не отвечая, притворил плотнее дверь в комнаты.
– Вот что я тебе хочу сказать, Миколаич, – заговорил он как-то стыдливо, не смотря мне в глаза и понизив голос, – сделай милость, возьми меня с собой в Питер! Будь друг! Я бы тебе вернее собаки услужил, слуга-раб был бы по гроб жизни… А от тебя одного востребовал бы: чтобы на улицу меня не выгонял да кус черного хлеба!.. Ну, рюмку водки когда, ежели твое расположение будет…