Церетели говорил о том, что Совет извне лучше поддержит правительство, чем изнутри. Дан говорил много неоспоримых истин, и казалось, что он кончит призывом к коалиции, но он кончил выводом против нее.
Я лично высказал часть вышеизложенной аргументации и кончил заключением, что коалиция в принципе неизбежна, и этот принцип необходимо немедленно вотировать; другое дело – те условия, на которых следует этот принцип осуществить и о которых надо говорить особо. После аналогичных выводов отколовшегося меньшевика Шапиро я предложил ему совместно составить соответствующую резолюцию; мы долго трудились с ним, удалившись в одну из верхних комнат, но так и не могли сочинить подходящей формулировки.
Прения наконец были прекращены. В очень напряженной атмосфере вопрос был поставлен на голосование. «Группа президиума» и примкнувшие к ней сторонники девиза «в нерешительности воздерживайся» – дали перевес п ротивникам коалиции. Но большинство их было всего в два голоса. Я лично, не убоявшись сенсации, голосовал вместе с «народниками» за. Повторяю – может быть, я жестоко ошибался, но во всяком случае мой вотум был попыткой облегчить «родовые муки истории»…
Никакой резолюции принято не было. Для ее составления была избрана комиссия.[85 - Несмотря на заявление Церетели, что в эту комиссию естественно выбирать сторонников принятого решения, за меня голосовали оба крыла. Это было не менее странно, чем мое собственное голосование за коалицию. Очевидно, левые голосовали за меня ради левой мотивировки, а правые – ради моего сенсационного вотума… Зато провалился кандидат Церетели – Скобелев. Это так аффрапировало Церетели, что он требовал переголосования: так уже привыкли к полноте, власти члены «группы президиума»]
Коалиция была провалена, но ее советские сторонники не унывали. Ни я, ни другие не сомневались, что, выгнав коалицию в дверь, придется впустить ее в окно. Никто из голосовавших с большинством не сказал, что же будет дальше и как же обойтись без нее. И меньшинство громко заявляло, что вопрос будет перерешен, если не завтра, то послезавтра. Даже в газетах появилось на другой день сообщение, что это решение временное.
В следующие два дня вопрос, впрочем, вновь не поднимался, но и комиссия не работала. Вотум Исполнительного Комитета оставался без мотивировки. А когда 30 числа был созван Совет, то Исполнительный Комитет не подумал выступить перед ним с докладом о коалиции, не подумал поставить на утверждение свой вотум 28 апреля – несмотря на огромную важность и не меньшую злободневность вопроса. Ибо всеми хорошо чувствовалась «временность» решения и крайняя неустойчивость положения… Просто еще не встречалось повода изменить его.
Но через двое суток, на третьи, повод нашелся, и притом достаточно яркий.
В воскресенье, 30-го, доктор Манухин сообщил мне, что он видел в этот день военного министра Гучкова, и тот сказал ему, что он только что подал в отставку. Если бы это сообщил не Манухин или не в такой форме, то я бы не поверил этому. Правительство, как таковое, конечно, дышало на ладан. Но никаких особых признаков Гучков не обнаруживал. Напротив, в его последних публичных выступлениях совсем не звучали подобные ноты.
Уже после заседания «четырех дум», всего за сутки до отставки, 29 числа, Гучков выступал в совещании фронтовых делегатов с очень большим и притом чисто деловым докладом. Он развернул перед фронтовиками картину своей органической работы, говорил о своих планах и даже прямо обещал еще вернуться к фронтовикам для продолжения беседы. А в самый день отставки Гучков получил такое удовлетворение от Совета, которое должно было открыть ему довольно радужные перспективы: в этот день было принято в Совете известное нам воззвание к армии, которое было принято как перелом настроений демократии не только кадетской «Речью», но и союзной печатью.
И все же отставка Гучкова была фактом. Мало того, Гучков действовал с совершенно непонятной и необычной скоропалительностью. Он не дожидался ни ответа Временного правительства на свое заявление, ни назначения нового военного министра, которому он был обязан сдать дела. Он сам назначил себе преемника по военному и морскому министерству, хотя – насколько известно – его должность не была наследственной, а его ведомство не было удельным княжеством.
Сам Гучков в письме на имя министра-президента Львова от 30 апреля так мотивировал свои уход: «Ввиду тех условии, в которые поставлена правительственная власть в стране, в частности власть военного министра по отношению с армии и флоту, – условий, которые я не в силах изменить и которые грозят роковыми последствиями и обороне, и свободе, и самому бытию России, – я по совести не могу далее нести обязанности военного и морского министра и разделять ответственность за тот тяжкий грех, который твориться в отношении родины…»
Так все это или не так, но в этой мотивировке нет ни чего-либо нового, экстренного, ни чего-либо специфического, не касавшегося любого министра или всего министерства в целом… Через несколько дней (4 мая) в совещании членов Государственной думы Гучков к сказанному письму добавил: «Я ушел от власти потому, что ее просто не было; болезнь заключается в странном разделении между властью и ответственностью: на одних полнота власти, но без тени ответственности, а на видимых носителях власти полнота ответственности, но без тени власти; если внизу повинуются формуле „поскольку, постольку“, то развал власти неизбежен…»
Это – хорошая характеристика положения дел, но это слабое объяснение экстренного бегства с поста. Естественно, что товарищи Гучкова по министерству, находясь в совершенно таком же положении, но будучи менее инициативны, были несколько шокированы «велениями совести» военного министра. Они даже сочли необходимым апеллировать со своей обидой к общественному мнению. В официальном заявлении, опубликованном 2 мая. Временное правительство указывает, что все его действия совершались с ведома и согласия Гучкова; ныне, ввиду невыносимого положения, в правительство призваны новые элементы, а Гучков, «не дожидаясь разрешения этого вопроса, признал для себя возможным единоличным выходом из состава Временного правительства сложить с себя ответственность за судьбы России». Нет, Временное правительство, опять-таки «по долгу совести, не считает себя вправе сложить с себя бремя власти и остается на своем посту». Но оно «верит, что с привлечением новых представителей демократии восстановится единство и полнота власти, в которых страна найдет свое спасение».
Отставка Гучкова не вызвала больших сожалений. Напротив, даже буржуазные круги и их пресса проводили Гучкова довольно холодно. Все хорошо понимали: либо коалиция, либо Гучков. И если в коалиции «страна найдет свое спасение», что факт отставки военного министра сильно облегчает положение… Но зато проливала слезы, рвала и метала союзная печать. В Париже газеты вышли с аншлагами: «серьезный кризис», «печальные известия» и т. п.; газеты лестно отзывались о Гучкове и метали молнии против «элементов разрушения и изуверов из Совета рабочих и солдатских депутатов». «Неслыханные требования Совета» парижская печать, конечно, объясняла и немецкими интригами…[86 - Телеграмма «Новой жизни» от 4 мая 1917 года]
Наемные Юпитеры сердились, а бумага все терпела. Но, разумеется, все это никого не трогало. Для нашей революционной почвы эта литература решительно не годилась…
Уход Гучкова дал повод Временному правительству в его цитированном заявлении возобновить предложение коалиции – после отказа Исполнительного Комитета…
Какие цели преследовал своей отставкой сам Гучков, остается неясным. Может быть, он надеялся взорвать все министерство, чтобы вселить панику в советских лидеров, вынудить их к любым уступкам и создать таким путем новый статус. Может быть, он просто хотел формально открыть правительственный кризис, чтобы сдвинуть положение с мертвой точки – хоть куда-нибудь. Может быть, он даже хотел облегчить рождение коалиции – после заминки в Исполнительном Комитете. Как бы то ни было, к чему бы ни стремился сам Гучков, но объективно он создал повод для пересмотра решения Исполнительного Комитета 28 апреля.
Я не могу припомнить, что происходило в Исполнительном Комитете днем 1 мая, на другой день после отставки Гучкова. По случаю понедельника газет не было, и я не могу сказать, было ли известно об этом официально в Таврическом дворце. Не знаю и того, были ли какие-нибудь разговоры насчет пересмотра вопроса о коалиции…
Что неофициальные переговоры между Мариинским дворцом и «группой президиума» велись в эти дни с большой интенсивностью – в этом я нисколько не сомневаюсь. В частности, Керенский после своего заявления от 26 апреля не мог оставаться в прежнем своем положении. Либо он должен был выйти в отставку, либо должен был спешно «обрабатывать» советских лидеров, надеясь на быстрый успех. «Народническая» часть советского большинства также, конечно, помогала Керенскому и другим министрам в закулисной обработке социал-демократической части, сорвавшей коалицию 28 апреля.
Отголоски этих приватных переговоров слышались иной раз в официальных заседаниях Исполнительного Комитета. В один из этих дней – может быть, именно 1 мая – Церетели по какому-то поводу объявил в заседании, что утром, когда он был еще дома, его вызвал к телефону не то Львов, не то Терещенко и о чем-то ему сообщили, что-то предложили и т. д. Послышалось чье-то недовольное ироническое замечание (слева): Церетели ведет конфиденциальные переговоры с правительством. Ведь для переговоров существует официальная контактная комиссия.
– Так чем же я виноват?! – воскликнул в сердцах Церетели с надувшейся жилой на лбу. – Я живу вместе со Скобелевым, а его телефон известен министрам. Что же я могу сделать, если они просят меня подойти!..
– Снять телефон! – раздался тут же скрипучий голос из глубины зала. Это был голос Ларина, который никогда не останавливался перед самыми радикальными решениями любых проблем.
Итак, никаких предположений насчет нового обсуждения коалиции в течение дня 1 мая я не помню. Но поздно вечером, когда я был в типографии, мне сообщили по телефону, что Исполнительный Комитет сейчас созывается и ставит в экстренном порядке вопрос о коалиции. Представители левой настаивали, чтобы я сейчас же явился в Таврический дворец, и выслали за мной автомобиль… Едучи на Шпалерную, я, конечно, не сомневался, что коалиционное правительство есть уже почти совершившийся факт.
Исполнительный Комитет в этот день переехал в соседнюю более обширную и высокую залу, занимаемую доселе солдатской Исполнительной комиссией. Здесь было гораздо больше воздуха и благообразия: был уставлен покоем и даже покрыт сукном большой стол, за которым мог разместиться весь Исполнительный Комитет; предыдущая, прежняя зала была отведена под секретариат, а следующая – под буфет и «кулуары». В таком виде все оставалось до переезда в Смольный. Сейчас новое помещение было обновлено всенощным бдением о коалиции.
Я застал прения уже в полном разгаре. Никакого доклада и никакой мотивировки возобновления прений я не слышал. Разумеется, за эти трое суток не случилось ровно ничего принципиально нового, способного опрокинуть принципиальную, а также и конкретную оценку коалиции правыми советскими социал-демократами. Начались бреши в правительстве. Но ведь было заведомо ясно, что в прежнем виде, на прежних основаниях официальная власть существовать не может. Общее положение оставалось прежним. И, казалось бы, вчерашние противники коалиции не должны были видеть никаких оснований к тому, чтобы заделывать образовавшуюся брешь вступлением в министерство советских людей. Уход Гучкова, с точки зрения здравого смысла, был именно поводом, но никак не мог явиться уважительной причиной для перемены позиций.
Однако Церетели высказался в том смысле, что создавшаяся обстановка делает необходимым вступление в правительство представителей Совета… При мнe выступало 5–6 ораторов; левые были по-прежнему против; большинство же ныне высказывалось за – без различия фракций. Но скоро прения были прекращены.
Приехал Керенский, чтобы оказать давление уже официально. Он довольно долго и неинтересно говорил об общем положении дел, о положении правительства; единственное спасение он видел в коалиции… Затем Керенскому задавали вопросы. Я, в частности, попросил его разъяснить, как мыслит коалицию существующее правительство, какие условия вступления социалистов оно считает для себя приемлемыми и желательными. Керенский по обыкновению усмотрел в моих простых словах злостную полемику и мрачно ответил, что об условиях в Мариинском дворце речи не было и пока надлежит решить вопрос только в принципе. Затем министр юстиции отбыл из Таврического дворца.
Общие прения уже не возобновлялись. Исполнительный Комитет (впервые на моей памяти) разбился на партийные фракции, которые устроили совещания в разных комнатах… Я оставался чуть ли не единственным диким; мне было некуда деваться, и я чувствовал себя довольно тоскливо. Поговорив по телефону с ночной редакцией своей газеты, я заглянул в залу Исполнительного Комитета: там осталась заседать большевистская фракция с Каменевым во главе; кроме того, вместе с нею заседали «междурайонцы», а также и эсер Александрович, который не пошел со своими и остался в качестве желанного гостя у большевиков. Меня тоже стали приглашать к столу, но я – от греха – спешил ретироваться.
Ближайшие мои единомышленники меньшевики-интернационалисты заседали наверху вместе с правыми меньшевиками. Я зашел туда и, когда мне сказали, что секретов нет, остался послушать. Но, собственно, слушать было нечего. Вяло повторялось все то же самое…
Когда собрался снова пленум, то прений в нем уже не было, а были выслушаны только заявления фракций. Во главе коалиционистов ныне шли уже правые социал-демократы, обычные лидеры Совета. Церетели высказал их точку зрения. Гоц – «присоединился», присовокупив, что эсеры ультимативно требуют для своей партии портфеля министра земледелия…
Правящий блок был восстановлен. Голосование дало в пользу коалиции 44 голоса против 19 при двух воздержавшихся. Очевидно, за коалицию в принципе голосовал кое-кто из оппозиции, кроме меня.
Затем, естественно, поднялся вопрос о конкретных условиях, о платформе, о составе коалиционного правительства. Последний вопрос – о лицах, впрочем, пришлось отложить – впредь до точного установления числа советских министров и их портфелей, по соглашению с Мариинском дворцом…
Кто-то из лидеров изложил от имени какой-то фракции платформу будущего правительства. Она заключала в себе скорейшее достижение всеобщего мира без аннексий и контрибуций, подготовку земельной реформы в виде передачи всей земли крестьянству, скорейший созыв Учредительного собрания, финансовые и экономические реформы. Все это было формулировано в самых общих чертах.
Был в этой платформе и еще пункт: укрепление боеспособности армии. Это было смешно: Совету обращаться с подобным требованием к буржуазии или хотя бы коалиции декларировать подобную задачу – было по меньшей мере излишне; но так уж привыкли советские верховоды – колотить себя по лбу в молитве идолу «соглашательства».
В кратком отчете об этом заседании, напечатанном в «Рабочей газете», я вижу, что в провозглашенную платформу вносились поправки – Гольденбергом, Стекловым и мною. Но там не сказано, какие именно поправки.
Как это ни странно и ни скверно, но газетные сообщения об Исполнительном Комитете не только не поощрялись, но решительно преследовались лидерами; по непонятной причине у нас усиленно культивировалась тайная дипломатия в центральном органе демократии. Я лично испытал немало неприятностей из-за заметок «Новой жизни» о внутренних делах Исполнительного Комитета, хотя большею частью они делались без всякого моего участия… Эти странные требования тогдашних советских заправил имели, между прочим, и те последствия, что ныне по газетам восстановить деятельность Исполнительного Комитета совершенно невозможно, даже в самых грубых чертах. Я сомневаюсь, чтобы комитетские протоколы достались истории в надлежащем виде. И при таких условиях эта тайная дипломатия оказала очень дурную услугу истории российской революции. Одних мемуаров, хотя бы и многочисленных, здесь, пожалуй, недостаточно.
Сейчас я никак не могу припомнить, какую же платформу коалиции отстаивали слева. Я не могу припомнить поправки Стеклова и Гольденберга. Но, кажется, память не изменяет мне относительно себя самого. Я требовал прежде всего советского большинства в министерстве как необходимого условия коалиции. Я полагал, что именно при таком условии будущие советские министры будут формально ответственны за будущую политику и не смогут прикрываться своим бессилием перед буржуазным большинством… Но поправка, разумеется, торжественно провалилась.
– Не проходит, – с оттенком жалости по отношению ко мне сказал председатель Чхеидзе.
Но я считал дело слишком ответственным и, попросив занести первую свою поправку в протокол, предложил – заведомо на убой – вторую. В виде некоторой гарантии действительной политики мира я предложил внести в платформу пункт, в силу которого новое правительство декларирует свое право, в случае нужды к тому, опубликовать тайные царские договоры с союзными империалистскими правительствами относительно целей войны и условий мира… Разумеется, и эта поправка без малейшей задержки была отклонена.
Вообще комитетское большинство и, в частности, «группа президиума», переметнувшись на сторону коалиции, уже не знали удержу в своей готовности капитулировать до конца… Когда я, после провала моих поправок, вышел снова поговорить с редакцией по телефону, до меня в соседнюю комнату доносился звенящий гневный голос Церетели, произносившего какую-то филиппику. Когда я вернулся, мне сказали, что Церетели громил меня за полное «непонимание линии Совета». Еще бы! Ведь «линия Совета» состояла, как известно, в безусловной поддержке Милюкова. Стало быть, теперь, когда ему не было места в правительстве, надо было сделать так, как бы он был.
В заключение было все же постановлено, что будущие министры-социалисты впредь до советского съезда будут ответственны перед Исполнительным Комитетом.
А затем оставалось только осуществить все эти постановления. Для этого была составлена особая делегация из представителей фракций. В делегацию вошли меньшевики Чхеидзе, Церетели, Дан, Богданов; трудовики Станкевич и Брамсон; эсеры Гоц и, кажется, Чернов, которого я, впрочем, опять совершенно не помню во всем этом деле. От оппозиции были делегированы большевик Каменев, междурайонец Юренев и внефракционный – я. Было решено, что делегация соберется в Исполнительном Комитете завтра же, к 8 часам утра, а к девяти отправится в квартиру премьера Львова, где соберутся и министры.
Исполнительный Комитет разошелся в третьем часу ночи.
В очень холодное утро 2 мая мы в двух автомобилях мчались из Таврического дворца к Александринскому театру, в департамент общих дел, где жил Г. Е. Львов. Мчались составлять новое правительство… Началась нудная и нервотрепательная канитель, которая продолжалась целых три дня. Газеты этих дней отводили целые страницы переговорам о новом правительстве; они переполнены бестолковыми репортерскими сенсациями, но в общем очень плохо отражают сущность дела и даже не схватывают центрального внешнего хода драмы или комедии. По газетам не только будущий историк не восстановит деталей образования коалиционного министерства, но и мне, очевидцу, газеты тут почти не помогают. Вместе с тем припомнить детали самостоятельно я также не в состоянии. Вся эта канитель – клад для репортеров – врезалась в память далеко не целиком. Но, вероятно, наиболее характерное я все-таки помню.
Довольно характерно было уже начало. Нас встретил Львов чуть ли не в единственном числе. С ним было, во всяком случае, не больше одного министра. Остальных ожидали… Министр-президент приветствовал решение Исполнительного Комитета, но на вопросы о позициях и мнениях правительства отвечал уклончиво.
Подошли еще два-три министра – не помню, как следует, кто именно. Стали обсуждать платформу во вчерашней мягкой и расплывчатой редакции, где самым страшным, то есть, в сущности, единственно страшным, пунктом была формула « без аннексий и контрибуций». Львов настаивал, чтобы к ней было присоединено заявление о войне и мире в согласии с союзниками; он мотивировал это необходимостью подчеркнуть одиозность сепаратного мира; но, конечно, результаты этого дополнения выходили далеко за пределы цели: это дополнение сильно умаляло значение формулы «без аннексий и контрибуций». Но все же оно было беспрекословно принято советской делегацией.
Еще был «шероховатый» пункт – о подготовке земельной реформы. Правительство до сих пор, как известно, не предрешало и не декларировало характера этой реформы, не связав себя ни единым словом – «до Учредительного собрания». Но сейчас Львов заявил, что в характере реформы уже давно никто не сомневается и что тут не может быть препятствий для соглашения. Пункт был принят. Но, боже, как он был редактирован: «Предоставляя Учредительному собранию решить вопрос о переходе земли в руки трудящихся, Временное правительство примет все необходимые меры, чтобы обеспечить наибольшее производство хлеба для нуждающейся в нем страны и чтобы регулировать землепользование в интересах народного хозяйства…»
Зная, что мое обращение к советскому докладчику Церетели будет иметь обратные результаты, я попытался тут же в заседании воздействовать на землежадного эсера Гоца и внести коррективы в невыносимую редакцию этого пункта. Гоц легко согласился, что главное дело тут не в «производстве хлеба в интересах народного хозяйства». Но внести поправки он не успел или не сумел. Аграрный пункт был принят. Еще бы не согласиться на такой «платформе»!
Остальные пункты, будучи чистейшей, ни к чему не обязывавшей фразеологией, прошли без сучка и задоринки. Место, где говорилось о борьбе будущего правительства с контрреволюцией, было по предложению Львова дополнено словами: «и анархией»…
Вообще на платформе коалиционного кабинета столковались очень быстро. Правда, это было только предварительное соглашение двух-трех членов старого министерства с советской делегацией. Но было очевидно, что с поправками Львова платформа будет принята для нового правительства.