Способ был, собственно, только один: последовательная политика мира. Как бы парадоксально, как бы «нелогично» это ни звучало, но действительная политика мира не только удовлетворяла демократию и обороняла страну, но и одна только могла укрепить армию. И наоборот, неизбежно должна была « разложить» армию политика затягивания войны. Патриотизм и государственная мудрость состояли в том, чтобы не дать армии – во избежание Бреста – разочароваться в политике мира революционного правительства.
Ибо ведь Гучков был прав: миллионы солдатских голов были заражены ядом сомнения в правомерности и необходимости войны. В миллионах голов уже шевелился вопрос: зачем и за что? Революция с абсолютной неизбежностью поставила перед солдатом эти элементарные вопросы. От постановки их демократия отказаться не могла так же, как от самой себя. А если так, то эти сомнения надо было во что бы то ни стало ликвидировать; эти вопросы надо было удовлетворительно разрешить.
Надо было, как дважды два, доказать солдату, показать ему воочию, что он воюет и рискует за правое дело, за свои действительные интересы, за понятные ему, народные, «свои собственные» идеалы. Надо было во что бы то ни стало очистить войну от всяких подозрений в чуждости и ненужности ее для самого народа, для самого солдата. Только таким путем, в данных условиях революции, при данном состоянии армии можно было разрешить кризис в благоприятном смысле. Надо было это понять, учесть и немедленно сделать практические выводы.
Но мы знаем, что вершители судеб не хотели ни понимать, ни учитывать этого, ни делать нужных выводов. Этим они губили и армию, и дело обороны. Сейчас, к началу мая, армия еще была боеспособна, и дело обороны стояло крепко. Политика мира в это время могла бы вполне благополучно завершить войну. Но Гучков и Милюков своей политикой насилия и захвата уже затягивали узел на шее армии и в корне подрывали дело обороны.
Довольно безотрадно было и в других областях нашей государственной жизни того времени. Неблагополучно было и на другом революционном фронте – борьбы за хлеб. Положение продовольственного дела ухудшалось. Общегосударственный продовольственный комитет в конце апреля опубликовал воззвание, и котором указывал на критическое положение с продовольствием вообще, а в армии в частности. Хлебный паек в столицах, именно в эти же дни, пришлось снова сократить – до полуфунта…
Между тем никаких радикальных мер не принималось. Правда, тогда же были закончены подготовительные меры для хлебной монополии, и она начинала фактически проводиться в жизнь. Но мы знаем, что одна хлебная монополия тут была бессильна. Временное правительство в воззвании от 27 апреля жаловалось на общее хозяйственное расстройство, на острое бестоварье и учредило «комиссию для выяснения вопроса о снабжении сельского населения предметами широкого потребления». Но это было совершенно несерьезно. Действительная организация народного хозяйства, действительное регулирование промышленности слишком остро сталкивалось с интересами промышленников и банков. А потому это дело совершенно не двигалось, несмотря на все хлопоты Громана и его товарищей. Кстати сказать, поставленный три недели назад, вопрос об угольной монополии, конечно, канул в Лету.
На 20 мая в Москве был назначен продовольственный съезд. Но не в словах «была тут сила»…
Не лучше обстояло дело и на третьем фронте революции – на фронте борьбы за землю. В газетах постоянно мелькали сообщения об аграрных беспорядках то там, то сям. Ясно, что крестьяне не считали обеспеченной закономерную земельную реформу – в ее желательном, необходимом и неизбежном виде. И опасения их были далеко не напрасны. 23 апреля Временное правительство обратилось к крестьянам с новым воззванием, в котором повторяется уже сказанное месяц тому назад. Земельный вопрос решит Учредительное собрание; для него «необходимо собрать предварительные сведения»; в этих целях учреждаются земельные комитеты с главным земельным комитетом во главе; «только таким путем… может быть правильно подготовлен к разрешению великий и сложный земельный вопрос»…
Но по-прежнему ни слова о том, как мыслит правительство решение вопроса. И по-прежнему никаких гарантий, никаких свидетельств того, что вопрос поставлен на правильные рельсы. Зато повторяется снова и снова: «Большая беда грозит нашей родине, если население на местах, не дожидаясь решения Учредительного собрания, само возьмется за немедленное переустройство земельного строя. Такие самовольные действия грозят всеобщей разрухой»…
Так-то оно так, но ведь нельзя же только пугать крестьян. Необходимо понять и учесть состояние деревни в данных условиях революции. Временное правительство давало непреложные гарантии, достоверные свидетельства того, что. оно не желает понять, не способно учесть состояние крестьянства и не намерено поставить земельный вопрос на правильные рельсы.
Мы знаем, что наибольшее волнение в деревне вызывала опасность утечки, распыления земельного фонда. В лице бесчисленных ходоков, делегаций, телеграмм, резолюций – крестьянство, можно сказать, испускало непрерывные вопли о прекращении сделок на землю в законодательном порядке. Правительство оставалось глухо и немо. В цитированном воззвании оно не заикнулось об этом – хотя бы из приличия.
Через два дня, 25 апреля, в министерстве земледелия состоялось совещание специалистов-аграрников, приглашенных Шингаревым, под председательством упоминавшегося профессора Посникова. Обсуждался специально вопрос «о возможности издания акта о прекращении купли-продажи и залога земель». В газетном отчете читаем:
«Многие находили, что издание акта об ограничении и праве распоряжения землей – чрезвычайно сложная и трудная задача, которая может вызвать панику в финансовом мире. Другие считали необходимым принять хотя бы частичные меры в области частного землевладения, чтобы успокоить народную совесть. Большинство сошлось на том, что некоторые меры можно принять немедленно, а именно ограничить право продажи в руки иностранных подданных и прекратить таким образом земельный ажиотаж» («Русские ведомости» № 90).
Не правда ли, интересно? Но все это было несерьезно. Народная совесть, чтобы успокоиться, должна была довольствоваться такими совещаниями специалистов. Издание же акта наткнулось на непреодолимые препятствия. Правительство революции, кабинет ответственных либералов, несмотря на очевидность положения дел в деревне, несмотря на неизбежность реформы во избежание всеобщего краха, – все саботировал элементарнейшее мероприятие и питал аграрную стихию. Это не свидетельствовало о государственной мудрости «ответственных» вождей революции. Но классовые интересы, как известно, превыше государственной мудрости.
В области финансов государство также двигалось по направлению к краху. Об общем положении финансов в связи с войной я уже упоминал. Упоминал я и о том, как держало себя в этом отношении наше Временное правительство. Комиссии в ведомстве Терещенки заседали. Но ни о каких серьезных и решительных мероприятиях, достойных революции, соответствующих критическому моменту, не могло быть и речи.
Между тем в газетах мелькали, например, такого рода сообщения: петроградский учетно-ссудный банк при основном капитале в 30 миллионов рублей за 1916 год получил прибыли 12,96 миллиона, то есть 43 процента… Солдаты в окопах, рабочие у станков читали эти сообщения и делали свои выводы. Они видели, что у нас неблагополучно не только в области финансов, но и в области общей политики. Они видели, что для устранения подобных безобразий не хватает ни демократизма «ответственного» правительства, ни давления и контроля «ответственных» советских руководителей.
Другое дело – создать по настоянию синдикатчиков «комитет поддержания нормального хода работ в промышленных предприятиях». Такой комитет правительство создало в конце апреля. Он приютился в помещении Совета съездов представителей промышленности и торговли. Во главе его стал «союз инженеров», а для демократического декорума, наряду с десятком самых махровых капиталистических организаций, правительство привлекло к его работам и Совет. Понятно, какие цели преследовало это почтенное учреждение и какими путями оно должно было идти. Об этом уже достаточно говорилось выше… Но рабочие у станков и солдат из окопов наблюдали все это и делали свои выводы.
Наконец, неблагополучно было и в ведомстве премьера Львова, в министерстве внутренних дел… Со сменой и чисткой местной администрации дело обстояло довольно слабо. Губернаторы, исправники и полиция были, правда, ликвидированы с самого начала. Но прочее чиновничество, малое и большее, оставалось на местах. Демократизация управления поэтому двигалась более чем туго. Отовсюду летели вести о старых приемах и прежней волоките. И даже из центральных учреждений министерства внутренних дел постоянно сообщалось о самых странных явлениях, об авгиевых конюшнях. Левые газеты пестрели разоблачениями старого царского естества под новой революционной фирмой.
Все это, разумеется, имело свои неизменные последствия. Они разного рода. Прежде всего местные Советы при таких условиях брали или «почти брали» в свои руки местное управление. Пользуясь авторитетом и реальной силой, они без большого труда справлялись с этим делом. Но понятно, что это сопровождалось большими и непрерывными передрягами с «законной властью». Вообще положение при таких условиях было глубоко ненормально и грозило крушением всякого государственного права.
Иногда же попытки администрировать по-старому в связи с общей аграрной, финансовой и прочей политикой правительства, имели и более острые результаты. Числа 26-го петербургские газеты принесли высоко сенсационное известие. Шлиссельбургский уезд петербургской губернии объявил себя самостоятельной республикой! Во главе ее стал некий «революционный комитет», который не только арестовал все прежние власти, но и отменил на своей территории частную собственность на землю и другие средства производства.
Исполнительный Комитет в экстренном порядке командировал в Шлиссельбургский уезд «карательную экспедицию» во главе с самим Чхеидзе. Товарищи из Совета познакомились на месте с положением дел и с триумфом выступали в главнейших центрах уезда, убеждая массы действовать только в контакте с Советом. Сами же они, в свою очередь, убедились, что вся эта история в своей львиной доле была агитационной уткой буржуазной прессы. Однако дым все же не был совсем без огня. В Шлиссельбургском уезде в местном Совете все же проявилась тенденция к «сепаратизму». Она, правда, формулировалась не более как в таких терминах: если правительство непременно хочет управлять по-старому, то мы не прочь управиться сами, без него. Никаких реальных последствий эта тенденция не имела. Но она имела реальную почву и была первой ласточкой. Впоследствии на той же почве эти самостоятельные уездные «республики» стали paсти как грибы.
Реальная почва для этого состояла опять-таки в нежелании правящих сфер понять непреложные свойства и пути революции, в неумении учесть ее требования и поспевать за ее объективным ходом. Последствия же этого состояли не только в неурядице и развале: они заключались, между прочим, и в том, что аппарат правительства под влиянием всего этого стал атрофироваться и вытесняться советскими органами. Правительство стало все более напоминать пароходный винт, вертящийся в воздухе и не производящий никакой полезной работы. Оно становилось все более не нужным – объективно и в глазах народных масс.
Необходимо упомянуть и еще об одном существенном явлении нашей государственной жизни этого периода. Сепаратизм стал проявляться не только в бутафорско-уездной форме, как плод естественного, но сравнительно легко устранимого недоразумения. Начался и достиг угрожающих пределов гораздо более серьезный – национальный и областной – сепаратизм.
Все, кому было не лень, стали требовать автономии, а иногда явочным порядком стали проводить ее. Революционную Россию хотели растащить по частям, как будто только царская нагайка и спаивала ее в государственное целое. Не только Финляндия заговорила об отделении, не только заговорили об этом на Кавказе, но и Украина, Крым, Сибирь стали кричать о том же.
Это было неизбежное вообще и совершенно несущественное явление – поскольку все это были выдумки досужих интеллигентов, не знающих, что с собой делать на арене новой общественности. Если бы было только это, то можно было с полным правом игнорировать этот сепаратизм и дать ему изжить себя в одной только шумихе и детской игре.
Но дело было не так. Интеллигентские затеи опять-таки становились на реальную почву. Их поддерживали массы. Они питались, росли и процветали за счет все того же источника: революционная власть не поспевала за нуждами народа, за Требованиями революции. И нации, и области говорили: управимся лучше сами.
Парализовать этот процесс можно было меньше всего централистскими актами и заявлениями «великодержавного», но бессильного правительства. На это Милюков и его друзья не скупились, по, разумеется, безрезультатно. Парализовать этот нелепый сепаратизм можно было только одним способом: решительной демократизацией всей государственной системы. Только это могло изолировать досужих интеллигентов и сделать никчемными, абсурдными их затеи в глазах масс. Но этот путь был чужд и неприемлем для нашей «ответственной» власти. И в этой области, и с этой стороны ее политика готовила крах.
Таково было в общем положение дел в государстве. Все сказанное, на мой взгляд, было существенно и характерно. Но все это – не самое существенное и не самое характерное.
Временное правительство было совершенно бессильно. Оно царствовало, но не управляло и не могло управлять. Оно, по выражению Гучкова, не обладало «никакими атрибутами, какими вообще свойственно обладать всякой государственной власти»… Реальной силы и власти оно не имело никакой. Механизм же гражданского управления, находясь в противоречии с объективным ходом событий, работал холостым ходом. Он был не способен более к органической работе, был ненужен, бесполезен.
Но это только одна сторона дела. Временное правительство не управляло, но оно царствовало. Роль его не ограничивалась тем, что оно служило идейным и организационным центром для всей буржуазии, идущей походом на революцию. Роль правительства, бессильного и «неработающего», сказывалась и в Другом. Оно было официальной вывеской, фирмой – прежде всего убедительной для Европы, а затем – такой, которая декларировала свою контр– или антиреволюционную политику и официально указывала желательный ей курс. В частности и в особенности, вся деятельность министерства иностранных дел состояла из одних только официальных деклараций.
И эта функция Временного правительства, эта роль его имела чрезвычайную важность. То есть дело в конце концов сводилось к тому, что самый факт существования бессильного и «неработающего» правительства имел чрезвычайную важность и был крайне вреден. Сейчас мы увидим почему.
Вся полнота реальной силы и власти находилась в руках Совета. Ему повиновалась многомиллионная армия; ему подчинялись сотни и тысячи демократических организаций; его слушались народные массы… Совет же ныне отождествлялся с его мелкобуржуазным, оппортунистским большинством.
Это большинство было теперь вполне устойчивым и всесильным. Левая оппозиция, численно значительная, уже не могла оказывать никакого влияния на курс советской политики. Большинство же, укрепленное апрельскими днями, взяло ныне твердокаменный курс и не делало больше никаких уступок советской оппозиции. Это был курс решительной и прямолинейной капитуляции перед буржуазией, воплощенной в цензовом правительстве…
Советское большинство не хотело власти и боялось ее. Но она была в его руках помимо его воли. И тогда оно принуждено было прилагать все свои силы к тому, чтобы передать правительству, чтобы положить к его ногам полноту своей власти. В этом и состояла «линия Совета»…
Курс советской политики заключался в том, чтобы всей своей властью поддерживать существование цензового правительства, поддерживать его данный состав, поддерживать тот курс его политики, который оно в своем бессилии могло только указывать и декларировать. Всесильный мелкобуржуазно-оппортунистский Совет видел свою миссию, свою общеполитическую задачу в том, чтобы предоставить самого себя, свою силу, революцию, народные массы в распоряжение буржуазного правительства.
Положение необычное, ложное, внутренне противоречивое, но оно вытекало из объективного хода вещей и непреложных классовых тяготений участвующих в революции сил… Однако конъюнктура не исчерпывалась только что сказанным и даже была бы непонятна без дальнейшего.
Ведь если Совет видел свою основную задачу в поддержке правительства и его курса, если на это он полагал все свои силы, то, очевидно, достигнуть этого было не так легко. Очевидно, поддерживать правительство и его курс приходилось против кого-то. Очевидно, были сильные нападающие. Очевидно, Совету в лице его большинства приходилось неустанно с кем-то бороться за поддержку правительства; приходилось у кого-то отвоевывать его положение, его состав и его курс.
Да, конечно, так и было… Народные массы повиновались Совету беспрекословно, но это не значит, что они повиновались охотно, с полной готовностью, с полным убеждением в его правоте. Мы видели настроение масс в апрельские дни; мы видели, что оно расходилось с линией Совета. И не подлежит ни малейшему сомнению, что массы в данный момент шли впереди советского большинства. Не только стихийный ход событий требовал осуществления минимально необходимой программы революции, но и сами массы уже усвоили и формулировали эту программу, которую не могло и не хотело осуществлять цензовое правительство.
Массы широко развернули требования мира, земли и хлеба. Правительство не могло и не хотело ничего этого дать. И Совет в этом споре, в этой тяжбе, в этой классовой борьбе стал на сторону правительства. Саботаж правительства он выдавал за осуществление программы, а массы он призывал к спокойствию и лояльности. То есть Совет боролся с народом и революцией за положение и за политику цензового правительства.
Массы повиновались Совету в силу исторических причин, в силу общей монопольной роли Совета в революции, в силу отсутствия всякого иного демократического центра, который мог бы заменить его. Массы еще повиновались в силу инерции и кредита. Кроме того, они отчасти были темны, несознательны, а отчасти мелкобуржуазны. Но при всем том они уже расходились с Советом, уже повиновались неохотно: они шли впереди советского большинства.
Совет взял курс на полную капитуляцию и после апрельских дней уже поддерживал «ответственного» Милюкова безо всяких условий, не требуя никаких «дальнейших шагов». Массы единодушно продолжали требовать устранения Милюкова и Гучкова. После апрельских дней шла непрерывная пальба пачками по Милюкову, – не только в левых газетах, но в сотнях, тысячах резолюций, сделавших отставку этого деятеля подлинным и настойчивым лозунгом всего народа.
Совершенно то же происходило и с другими пунктами революционной программы: независимо от Совета и против Совета массы продолжали настаивать на ней. И можно сказать, это были уже не одни народные массы. Программу революции, в той или иной степени, в большей или меньшей части, стали провозглашать, независимо от Совета, и промежуточные группы из демократического, а отчасти и буржуазного лагеря. Мы уже встретились с выступлением представителей кадрового офицерства. Офицерство не кадровое, а равно и многие интеллигентские группы тем более проникались ныне оппозиционным настроением к правительственному курсу. И Совет ничего не мог поделать с этим.
Совет стремился всеми силами передать правительству Милюкова свою власть, свой авторитет, свои миллионы штыков и народные массы. Но ни массы, ни штыки решительно не хотели идти к правительству, не хотели и не могли перенести на него свое «доверие» и «поддержку». Они признавали только Совет и доверяли только ему. Правительство они признавали и верили ему постольку, поскольку это приказывал Совет. И делали они это, хотя пока беспрекословно, но неохотно.
Положение было необычное, ложное, внутренне противоречивое. Оно не могло быть устойчивым. И оно становилось день ото дня все более невыносимым. Несмотря на полную поддержку Гучкова – Милюкова Чайковским – Церетели, несмотря на все их старания, несмотря на весь их авторитет, при данных настроениях масс перемены были неизбежны. Советское большинство этого не понимало; оно не хотело ничего знать, кроме поддержки правительства и соглашения с ответственной буржуазией, с «живыми силами страны». Но неизбежность перемен чувствовали сами массы и понимало само правительство. Ибо их положение было уже невыносимо.
Вот небольшая, но недурная иллюстрация… Крестьяне, приехавшие на свой всероссийский съезд по обыкновению, явились в Исполнительный Комитет – требовать закона о прекращении земельных сделок. Их, по обыкновению, отослали к правительству. Они неохотно собрались в эти «чужие» сферы, но повиновались. В назначенный для приема день мне в Исполнительный Комитет звонят из Народного дома, где происходили предварительные крестьянские совещания. Меня, как заведующего советским аграрным отделом, просят присутствовать при приеме депутации в Мариинском дворце, чтобы требование исходило как бы от имени Исполнительного Комитета.
К назначенному часу я был в Мариинском дворце. В его круглой зале собралась не только крестьянская депутация. Кроме нее в ожидании министров там выстроилась довольно большая группа солдат, приехавших с фронта. Во главе их был офицер в парадной форме, с неподвижным деревянным лицом. Группа явилась сюда, очевидно, для того, чтобы представиться, приветствовать Временное правительство и выразить ему чувства от имени какой-нибудь воинской части или армии. Офицер, которому предстояло держать речь, видимо, волновался.
В круглую залу вошел министр-президент Львов с Керенским, Терещенкой и, может быть, с кем-нибудь еще. Офицер вытянулся и стал рапортовать свою речь медленно, с трудом и отрывисто выговаривая малопривычные слова, несомненно, заученные наизусть. Он говорил о преданности революции, о готовности положить за нее жизнь.
– Нам поручили, – рубил он, – приветствовать Временное правительство и Совет рабочих и солдатских депутатов. Нам поручили передать Временному правительству, что мы его чтим, что мы верим ему и поддержим постольку, поскольку оно выполняет…
Это было уже слишком. Мягкий и деликатный Львов, круто повернувшись на каблуках, быстро отошел от депутации, не дослушав «приветствия»… А мне мгновенно вспомнился школьный пример «постоянного эпитета», употребляемого – согласно теории словесности – всегда, независимо от обстоятельств, которые иной раз совсем не подходят к эпитету. Я вспомнил, как русские данники-послы, представ перед светлые очи могучего татарского хана, «приветствовали» его словами:
– Гой, ты еси, собака Калин-царь!..