На Дворцовой площади!.. Гидра Романовых – это, конечно, прекрасно. Но разве можно изуродовать один из лучших алмазов в венце нашей северной столицы? Дворцовая площадь – это замечательнейший монолит, который, кажется, не допускает ни прибавки, ни изъятия, ни перемещения хотя бы одного камня… Да и, спрашивается, где же именно они выроют на Дворцовой площади братскую могилу и возведут мавзолей?.. Надо было немедленно принять меры против этого недоразумения и перерешить вопрос в пользу Марсова поля.
Но к кому обратиться для предварительной агитации? Конечно, делу прежде всего поможет старый петербуржец Соколов, не раз с увлечением описывавший мне художественные красоты Петербурга, а в частности хорошо знакомые ему дворцы. С ним, с Соколовым, мы произведем дружную атаку на Исполнительный КОМИ.
Встретив его вечером, я бросился к нему:
– Знаете ли вы, что случилось, что решил сегодня Совет?.. Он постановил похоронить жертвы революции на Дворцовой площади!..
– Да, – ответил Соколов, характерно откидывая назад голову и разглаживая свою черную бороду на обе стороны… – Да, это было под моим председательством!..
Об этом обстоятельстве я совсем забыл… «Ра-ако-вой человек!» – вспомнил я слова Чхеидзе. Я слишком кипятился, а самый предмет представлялся мне самоочевидным. Речь моя поэтому не страдала избытком логики и убедительности. Соколова же, хотя несомненно и аффрапированного, положение главного участника преступления обязывало несколько упираться… Не помню, что именно говорил он мне в ответ. Потом он, конечно, вполне капитулировал и энергично содействовал перерешению вопроса. Но сейчас он не слишком заразился моим настроением… Надо было принимать меры…
Доклад Чхеидзе о возобновлении работ, так же как и революция, носил на себе следы основательной дипломатической работы, а пожалуй, и основательной (но совершенно необходимой) демагогии. Вот что гласили центральные пункты его речи:
– Исполнительный Комитет единогласно пришел к заключению, что настал момент для возобновления работ на фабриках и заводах… Почему это надо сделать? Что же, мы победили врага окончательно… и можно работать спокойно, не ожидая нападения? Нет, товарищи, такой спокойной работы мы еще долго не будем в состоянии вести, потому что мы в настоящее время ведем гражданскую войну… Мы, стоя у станков, должны быть начеку, должны быть готовы в каждый момент выйти на улицу по первому сигналу. Вчера еще нельзя было стать на работы, но сегодня враг настолько обезоружен, что пойти на работы и стать у станка нет никакой опасности…
Коснувшись далее разрухи, заставляющей в интересах революции направить силы рабочего класса на производительный труд, Чхеидзе настаивал на организации пролетариата как на основной задаче момента. А затем продолжал:
– На каких условиях мы можем работать? Было бы смешно, если бы мы пошли продолжать работы на прежних условиях. Пусть знает об этом буржуазия… Мы, став на работу, сейчас же приступим к выработке тех условий, на которых будем работать…
Не правда ли, будущий официальный глава будущего капитуляторского большинства Совета умел выступать довольно по-большевистски?.. Но, повторяю, такова была действительная «потребность момента».
Оппортунизм? Конечно. Именно такова природа подобных методов воздействия. Но вопрос в том, где граница, за которой законные поиски меньших сопротивлений переходят в незаконное преклонение перед силой обстоятельств? Именно здесь невинное понятие переходит в злостное, а политическая характеристика в бранное слово.
В данном случае эта граница не была перейдена. Но через немного дней мы увидим того же Чхеидзе, выступающего перед тем же Советом по другому вопросу. Перекинувшись от «большевизма» к «трудовизму», Чхеидзе заложил тогда основу первому «недоразумению», завлекшему впоследствии революцию в непролазную трясину… Есть, очевидно, оппортунизм и оппортунизм.
Прения о возобновлении работ, как и накануне, были довольно горячими… Впоследствии в советской практике все прения пленарных заседаний были сведены к выступлениям одних фракционных ораторов. От имени фракций выступали одни и те же лица, по одному, редко по два. Свободные же выступления желающих почти не практиковались. Но вначале было не так. Вначале выступали одни вольные ораторы. К 5 же марта в Совете еще не образовалось и самих фракций. Ссылки на партийность были очень редки. Мнения перемешивались и дифференцированы были по-прежнему очень слабо.
И сидели депутаты в полном фракционном беспорядке. Он, конечно, не был создан искусственно, как при французской Директории, дабы пресечь сговоры и «действия скопом», оставив депутата наедине со своим разумением и совестью. Напротив, русская революция быстрыми шагами пошла по пути культа партийности и партийной дисциплины. Но в те дни еще не было никаких признаков фракционных тяготений и депутаты рассаживались как попало.
Вопрос о возобновлении работ решался массами, по-видимому, вполне индивидуально. Любопытно, что даже советские газетные сотрудники по выступлениям ораторов не могли рассмотреть их партийности, и в протоколах «Известий» при упоминании о речах «за» и «против» вместо «большевик» или «эсер» стоит в скобках, вслед за фамилией, – «рабочий» или «солдат».
Но огромное большинство говорило все же за возобновление работ с завтрашнего дня, с 6 марта. И резолюция Исполнительного Комитета, приведенная выше, была принята в Совете 1170 голосами против 30… Однако принять резолюцию в среде передовых рабочих депутатов – это одно дело, а осуществить ее при участии всей пролетарской массы – это другое. Вопрос о возобновлении работ, как мы увидим, еще далеко не был решен принятием этой резолюции.
Из заседания Исполнительного Комитета меня вызвал И. П. Ладыжников, друг М. Горького, его попечитель и секретарь. У него был таинственный вид. Отведя меня в сторону, он сообщил, что в его руках находится пачка бумаг, взятых из петербургского охранного отделения. Бумаги попали к Горькому, который их исследовал и, в частности, обнаружил огромный список секретных сотрудников охранки. Список этот необходимо сейчас же рассмотреть мне вместе с ним, Ладыжниковым, и еще с кем-нибудь из партийных людей, близких Совету. Необходимо, потому что, «кажется, в числе провокаторов имеются члены Совета»…
– Совета или Исполнительного Комитета?
– Не знаю… Кажется, Исполнительного Комитета. Кажется, видные деятели.
Если провокаторы оказались в числе советских депутатов, это неважно. В Совете, как видим, насчитывалось уже 1200 «решающих голосов» всякого типа и звания, в большинстве своем неведомых партийным центрам; за них руководители движения, конечно, не отвечали, а само движение ни с какой стороны от них пострадать не могло. Другое дело, если провокаторы проникли в руководящий центр, в Исполнительный Комитет Совета. Это было почти невероятно, но было бы скандально, если бы это был факт.
Помнится, я пригласил с собою Зензинова, имевшего огромные познания по части персонального состава «народнических» партийных сфер, и мы втроем пошли искать укромного стула. По-видимому, именно Зензинов, бывший более или менее своим человеком в правом крыле дворца, привел нас в одну из отдаленных думских комнат, где велись несколько дней назад переговоры об образовании правительства.
Ладыжников развернул предательский список. Это была толстая тетрадь, быть может, не одна, с сотнями имен… Неописуемое омерзение и стыд! Вереницы адвокатов, врачей, чиновников, муниципалов, курсисток, всевозможных студентов, литераторов, рабочих всех племен и состояний. Абсолютно преобладали «представители духовной культуры». Соотношение же между числом провокаторов и «освещаемой» ими сферой было прямо убийственно для нашей прославленной интеллигенции!
В позорном свитке были указаны имена, клички, что «освещал» провокатор и сколько получал за труды. «Освещались» социалистические партии, студенческие и интеллигентские кружки, заводы, учреждения, солидные либеральные и даже не особенно либеральные группы. Для всего этого имелись специалисты. За что продавались доблестные деятели? Продавались за гроши: редко кто получал свыше ста рублей в месяц. Больше не стоило. Предложение, по крайней мере на посторонний взгляд, было за глаза достаточное…
Мы с волнением пробегали список, боясь натолкнуться на знакомое или известное имя. Но я не помню потрясающих открытий, как будто только за двумя исключениями. Это были, во-первых «большевик» Черномазов, редактор «Правды», а во-вторых, рабочий-эсер, игравший видную роль в период войны, имевший довольно интенсивные сношения с Керенским, учинивший над ним какую-то грандиозную провокацию и обеспечивший ему если не виселицу, то каторгу в случае заблаговременной ликвидации Государственной думы. Фамилию этого гражданина я забыл.[46 - Впрочем, еще одного забыл – студента Актива (Витка), очень способного человека, писателя, хорошо мне знакомого. Вероятно, по его милости меня выслали из Петербурга в 1914 году]
Относительно членов Исполнительного Комитета сообщения ни в малейшей степени не подтвердились. Список же, принесенный Ладыжниковым, потом долго печатался в газетах…
Поздно вечером 5 марта я впервые отправился домой. До сих пор я почти не видел революционной столицы, как я ни стремился повидать ее. Мои наблюдения ограничились районом Песков. Но Петербург – город до крайности централизованный. Народное движение там искони тяготеет к Невскому, туда летит душа города во всех особых случаях, и только там надо наблюдать ее. Но я так ни разу и не был на Невском. Ни во время революции, ни во время ее увертюры.
Путь на Карповку был довольно далекий, и я просил еще удлинить его поездкой на Невский, хотя бы до Садовой. Но никакого удовлетворения я не получил. Было темно. Бурый мокрый снег шлепал под колесами автомобиля, который поминутно останавливали какие-то люди и требовали пропусков. Иногда кордон зевал, и автомобиль, проскочивший далеко вперед, останавливали издалека сзади криками и свистками, заставляя круто затормаживать машину на всем ходу. Шофер волновался и пререкался с милицией, и уже одно это портило либо объективную картину, либо настроение наблюдателя.
Вероятно, впрочем, что никакой картины не было. По темному Невскому шло много каких-то людей, заполняя тротуары. Больше ничего… Я не видел и не знаю, что случилось с этими людьми нового, – я не вкусил этой толпы. Чуть не на каждом доме грузно висели мокрые темные флаги.
На Карповке тот же скромный и невзрачный дореволюционный швейцар кому-то толковал о новом, революционном домовом комитете… Я впервые шел легально в собственную квартиру «с высоко поднятой головой», не думая ни о конспирации, ни о прописке или, наоборот, думая о том, что перед лицом самого швейцара я ничего не желаю обо всем этом знать. Я внимательно и, должно быть, победоносно посмотрел в глаза швейцара: что же думает он при встрече со мною по всей совокупности обстоятельств?.. Но ничто не отразилось на его челе.
Дома у меня было важное «телефонное» дело. Я должен был позвонить Горькому за безнадежностью личного визита… Надо было, во-первых, предупредить насчет варварского покушения на Дворцовую площадь. Вмешательство Горького могло, конечно, поправить дело при наименьших затратах энергии.
Второе дело было, пожалуй, важнее. Надо было безотлагательно двинуть дело с «Воззванием к народам мира». Я придавал очень большое значение этому акту и этому документу. И мне казалось, что самым достойным, самым подходящим автором его мог бы быть М. Горький. Я самочинно решил предложить это дело Горькому и сагитировать его. Мы основательно поговорили по телефону.
Горький принял к сведению дело о похоронах, прибавив к этому, что надо принять меры к охране художественных ценностей столицы. Кажется, какой-то вандализм учинен был в эти дни в Петергофском дворце, и это произвело на Горького очень сильное впечатление. Он решил взяться за дело.
Насчет воззвания, выслушав меня о том, что требуется, и мою агитацию об историческом значении документа. Горький высказал некоторые сомнения, но твердо обещал попытаться. Завтра же, во второй половине дня, я должен был получить рукопись в Таврическом дворце. Превосходно!..
3. Совет и власть «самоопределяются»
Умиленная пресса. – Неудавшаяся эмиграция царя. – Алексеев и Керенский об эмиграции – Вопрос о Романовых в Исполнительном Комитете. – Мандат Гвоздева. – Гучков о солдатских вольностях. – Военные вопросы – Солдат-мужик в революции – Манифест «Ко всем народам» написан. – Выборность начальства в солдатской секции. – Керенский «спасает положение». – Сцилла и Харибда манифеста. – Правительство о войне. – Вопрос о печати в Исполнительном Комитете. – Выборы контактной комиссии. – Советские муниципалы. – Приказ генерала Алексеева. – Генералитет и революция. – Судьба резолюции о возобновлении работ. – М. Горький и охрана художественных памятников. – М. Горький выступает в Совете. – Похоронная комиссия и похоронный студент. – Снова возобновление работ. – В агитационной комиссии. – Совет и партии. – Большевики и советская дисциплина. – Страна организуется. – «Известия». – Советские финансы. – Декреты об амнистии и об отмене смертной казни. – Министерства за работой. – Вывод частей. – Новая резиденция Исполнительного Комитета. – Обстановка. – Кшесинская в Исполнительном Комитете. – Вопрос о реквизиции помещений. – Новая присяга. – Восьмичасовой рабочий день. – Судьба этого лозунга. – Советское «Воззвание к полякам».
Вышли газеты… Из новых, социалистических, впрочем, успела мобилизоваться к 6 марта только «Правда». Мы встретимся не раз с этим почтенным органом. Меньшевистская «Рабочая газета» появилась только 7-го. Не в пример «Правде» официальный состав редакции «Рабочей газеты» был опубликован и… вызывал недоумение. Редакторами были обозначены два потусторонних, заграничных интернационалиста – Мартов и Аксельрод и два местных махровых шейдемановца – Потресов и Засулич, которые только могли быть фактическими редакторами. Это спутывало все представления о меньшевиках в революции вообще и об их газете в частности. На деле, однако, газету повели левые – больше всего, кажется, Ерманский. Что из этого вышло, мы также увидим дальше.
Появились объявления о скором выходе эсеровского центрального органа. Тут тоже был винегрет с той разницей, что в редакции могли фактически работать и лебеди, и раки, и щуки: и Гуковский с Зензиновым, больше тяготевшие к либеральным сферам, и Ракитников с Русановым, которым и хочется и колется, и Мстиславский с Разумником, которым в облаках сам черт не брат. Встретимся мы и с «Делом народа»… Сейчас речь не об этой новой литературе.
Сейчас бурно, оглушительно грянула в трубы и литавры вся старая буржуазно-бульварная печать. Черносотенных газет в Петербурге не появилось, я уверен, не только потому, что Исполнительный Комитет не разрешил их. Марков 2-й сгинул вместе со своей «Земщиной» в первый же момент революции. Прочие без субсидий не могли бы влачить и самое жалкое существование и были, конечно, никому не опасны. Уцелевшие в Москве заслуженные «Московские ведомости» не рискнули хоть бы полслова проронить против революции и просто промолчали, ограничившись информацией… Либеральная же и желтая печать излила в эти дни целое море «энтузиазма», умиления и благодушия. Все, кому было до революции столько же дела, сколько до прошлогоднего снега, все, кто на рабочий класс смотрел, в лучшем случае, как на докучливого кредитора, с тою же смесью боязни и злобы, все рассыпались в своей любви к свободе, в преданности Учредительному собранию, в комплиментах героизму и «благоразумию» народных масс и их вождей.
В своем «демократизме» газеты шли тем дальше, чем они были ближе к бульвару. А дальше других пошла, пожалуй, протопоповско-амфитеатровская «Русская воля», упорно демонстрируя на первой странице аршинный плакат: «Да здравствует республика!» Этой было нечего терять. Центральному органу кадетов – монархической «Речи», отягощенной славными традициями борца против всяких революций и беспорядков, приходилось быть куда сдержанней и осторожней. Но и там можно было прочитать горячий дифирамб Совету и его вождям: дифирамб принадлежал перу правейшего либерала и националиста Е. Трубецкого.
В Исполнительном Комитете мы с любопытством и снисходительной усмешкой победителей проглядывали объемистые номера, восторженные передовицы газет… Но не скажу, чтобы вся эта пресса много занимала наше внимание и вызывала к себе серьезный интерес. Сейчас уже она не могла быть фактором, способным изменить курс событий. А поскольку пресса вообще могла быть фактором колоссальной силы, постольку и у нас, у Совета, уже существовала и готова была развернуться во всю ширь социалистическая пресса. В ее монопольном влиянии на массы (по крайней мере рабочие) мы не имели оснований сомневаться.
Уже давненько – хотя давность была относительная, ибо дни тогда казались по меньшей мере неделями и по значению своему равнялись годам, – давненько поговаривали близ Исполнительного Комитета о судьбе Романовых. Бывший царь разъезжал по России, куда ему заблагорассудится: из Пскова после отречения поехал в Ставку, в Могилев, затем собрался в Киев, к матери, потом, как говорили, в Крым… Большого значения этому не придавали, но некоторые «неудобства» от этого все же проистечь могли. Об этом стали поговаривать.
Но вот 6-го числа были получены сведения, что Николай Романов с семьей уезжает в Англию. Генерал Алексеев заявил от его имени Временному правительству о желании царской семьи эмигрировать за границу. Правительство на это согласилось и уже начало но этому поводу переговоры с британским правительством… Конечно, наша «сознательная» буржуазия весьма высоко оценивала такой исход дела династии и едва ли не видела в нем источник реванша. А «несознательные» обыватели из «лучшего общества», естественно, усмотрели в такого рода плане Романовых не что иное, как новую победу революции. Стоит вспомнить о том, как будущий министр господин Кишкин, увидев у премьера Львова телеграмму Алексеева, произнес неподражаемое: «Свершилось!»
Но вот Керенский в Москве, правда с некоторым опозданием, 7 марта, но при бурных восторгах обывательской толпы, так говорил об этом деле как о деле решенном:
– Сейчас Николай II в моих руках – руках генерал-прокурора. И я скажу вам, товарищи: русская революция прошла бескровно, и я не хочу, не позволю омрачить ее. Маратом русской революции я никогда не буду… Но в самом непродолжительном времени Николай II под моим личным наблюдением будет отвезен в гавань и оттуда на пароходе отправится в Англию…
Нет, гражданин Керенский, дело обстоит совсем не гак просто! Конечно, вызывать громовые «ура» вашими историческими познаниями, вашим политическим пониманием и вашей гуманностью мы вам воспрепятствовать не можем. Но судьба династии все же должна быть решена так. как того требуют интересы революции, а не так, как вы позволите в вашем энтузиазме, в меру вашего политического понимания и исторических познаний. Будет ли отвезен Николай II в гавань, отправится ли он в Англию – об этом «позвольте» иметь суждение и нам.
Утром 6-го Исполнительный Комитет имел об этом суждение. Суждение было несложное. Как бы ни были мало искушены советские деятели по части истории, но элементарное было для нас ясно. Было ясно то, что показалось очевидным и первому попавшемуся станционному смотрителю, и десяткам рядовых французов, едва ли особо просвещенных, но действительных патриотов, арестовавших не низложенного монарха, не огрызок величия, не обломок крушения, блуждающий по стране без надлежащего смысла и без всякого к нему внимания, а арестовавших законного государя, царствующего во всем блеске французских королей при попытке его «отправиться» за границу… Этим людям было ясно, что значит пустить монарха, «недовольного своим народом», в стан врагов революционной Франции. Было, слава богу, ясно и всем нам, что не только Людовик XVI, но и ни один монарх на свете не поколеблется ни в каком случае жизни расправиться иноземными – вражьими или союзными, солидарными или наемными штыками с родной страной, раздавить родной народ для утверждения своих законных прав на его угнетение и эксплуатацию, и ни один монарх не сочтет такой заговор делом Иуды и пределом человеческой гнусности, а лишь своей естественной функцией и законным образом действий.
Николай Романов собрался бежать, правда, в «великую демократию» – вслед за Карлом Марксом и Петром Кропоткиным. «Автократическая» же страна, столп мировой реакции была в это время дерзким и коварным врагом. Но все же было бы слишком ожидать от Исполнительного Комитета такой сверхъестественной близорукости, которая скрыла бы от нас все перспективы развития нашей революции, долженствующей неизбежно превратиться в пугало, в страшного врага для всех без различия великих автократии и плутократии, для которых жалкая фигурка Николая в иных обстоятельствах (близких к переживаемым ныне, в июне 1919 года) была бы прямо кладом…
Было очевидно: пускать Романовых за границу искать счастья по свету, ждать погоды за морем нельзя. И об этом, насколько помню, не спорили в Исполнительном Комитете. Перебирая в уме фигуры Чайковского, Чернолусского, Станкевича и прочих правых членов, украшенных офицерскими эполетами или без них, я не припоминаю все же ни одного выступления в духе Керенского, не припоминаю ни слова против того, что Николая необходимо задержать в стране.
Суждение шло в иной плоскости. Полученное известие гласило, что Николай с семьей уже бежит за границу. Комиссар Исполнительного Комитета по железнодорожным делам донес, что два литерных поезда с семьей Романовых уже направляются к границе будто бы с ведома и разрешения Временного правительства. Куда именно направляются поезда, в заседании точно не было установлено. Из одних источников сообщали, что Романовы едут через Торнео, из других – через Архангельск.