Я впервые взял радио. Да, поистине, если это называется «дипломатическим искусством», то почему не назвать элегантным английским ключиком дюжий воровской лом?.. Конечно, возмущение Соколова имело все законные основания. Но дело не в том, чтобы негодовать и «плакать», а в том, чтобы «понять», насколько это вредно для дела революции, и немедленно принять меры.
Милюков, который в своей «Истории» ведет изложение в духе своей радиотелеграммы, не хочет все же привести ее текст и даже упомянуть об этом дебюте. Не будучи историком, не могу со своей стороны воздержаться от воспроизведения нижеследующих выдержек из документа. Я цитирую радио по «Русскому слову» от 4 марта 1917 года и допускаю, что некоторые явные несообразности обязаны своим происхождением порче первоначального текста.
«28 февраля, вечером (?!), председатель Государственной думы получил высочайший указ об отсрочке заседаний до апреля, – так начинает Милюков свою историю и свое толкование переворота перед лицом Европы. – В тот же день (?!) утром нижние чины Волынского и Литовского полков, вышедши на улицу, устроили ряд демонстраций в пользу Государственной думы. К вечеру этого же дня волнение в войсках и населении приняло крайне тревожные размеры… Исполнительный Комитет Государственной думы решил принять на себя функции исполнительной власти. В ближайшие дни волнения перебросились из столицы на окрестности, и опасность приняла угрожающие размеры. С целью предупреждения полной анархии Временное правительство (?) взяло на себя восстановление военной власти… В короткий срок… Комитету (Государственной думы) и группировавшимся около него войскам петроградского гарнизона удалось мало-помалу приостановить уличные эксцессы и восстановить порядок… Серьезное осложнение создалось подъемом настроения и энергичной деятельностью новых политических организаций. Временному комитету, однако, удалось вступить в сношения с наиболее влиятельной из них – Советом рабочих депутатов. Рабочее население Петрограда проявило большое политическое благоразумие и, поняв опасность, грозившую столице и стране, в ночь на 2 марта говорило с Временным комитетом Государственной думы как относительно предполагаемого направления реформ и политической деятельности последнего (?), так и относительно собственной поддержки будущего правительства…» И далее, заканчивая информационную часть депеши, Милюков сообщает об образовании кабинета, о его программе и о его составе.
Итак, конечно, весь сыр-бор загорелся из-за роспуска Государственной думы, которую манифестация полков защитила от нападения царской клики. Власть, стало быть, выпала из рук старого правительства и была взята думским комитетом, в пользу которого демонстрировали полки. Ну а великий всенародный шквал, начавшийся 24 февраля, шквал, в котором Дума вместе с царским правительством играла роль жалкого обломка крушения? Ведь именно это и была революция – ее сущность, определившая ее свойства и последствия…
Пустяки! «Народные волнения» только мешали думским старейшинам и только осложняли положение. Но… этим старейшинам удалось так же хорошо справиться с народом, как и со старой властью. В короткий срок они восстановили военную власть, приостановили уличные эксцессы и водворили порядок. Осложнение же на почве деятельности демократических организаций было не менее легко парализовано после того, как старейшины поймали на удочку Совет рабочих депутатов…
Словом, картина кристально ясна – да ведает ее весь мир, да торжествуют западные старейшины, да поучается благоразумию и послушанию европейский пролетариат, да намотают себе на ус петербургские события и доблестные союзники, и коварно-дерзкий враг. В Петербурге крупною буржуазией, вкупе и влюбе с военными властями, совершен национал-либеральный переворот, и тем предотвращена революция.
Правда, несколько подозрительно звучит программа нового правительства, где упоминается «какое-то Учредительное собрание». Но ведь на каких основах и когда оно будет созвано, об этом ничего, ничего не ведомо… Главное же, что вполне успокоительно должно воздействовать на Европу, это отсутствие самомалейших указаний на судьбу старого испытанного «друга Франции» (слова Рибо) – Николая II. В самом деле, разве можно допустить, чтобы в случае существенных перемен в этой судьбе о них умолчала бы официальная телеграмма? И разве можно допустить, что при отсутствии перемен в судьбе династии могли произойти существенные перемены в политике и в строе российского государства?..
Ясно: банкиры, промышленники и либеральные помещики, опираясь на поддержку войск; справившись с рабочими при помощи военной силы и широких обещаний, сменили власть камарильи на свое собственное министерство под знаменем государственности, порядка и войны до полной победы…
Последнее комментировалось и подтверждалось прямыми красноречивыми заявлениями в заключительных строках радиотелеграммы. «Энтузиазм настроения (населения?) по поводу совершающегося дает полную уверенность не только в сохранении, но и громадном увеличении силы национального сопротивления. К тому же приводят (?) и выпущенные комитетом Государственной думы заявления, в которых постоянно упоминается о твердом решении народного (?) и национального (?) представительства сделать все усилия и принести все жертвы для достижения решительной победы над врагом».
Н. Д. Соколов был возмущен всей этой карикатурой на революцию, начертанной, как видим, без всякого стеснения. Но он, оборонец, видя искажение действительности, все же, естественно, не направлял ни своего негодования в частности, ни своего внимания вообще на ту основную точку, какой определялось главное значение, определялся главный вред всего этого документа. Между тем мне, интернационалисту, значение милюковской телеграммы представилось прежде всего и больше всего в его специфическом свете – в свете проблемы войны и мира.
Правда, по вопросам будущей внешней политики Милюков выражался, как видим, не особенно категорически и не особенно широковещательно: он был связан не только своим положением в Европе, но и своим положением в России, и на глазах Совета после воспринятых внушений он не решался форсировать свое «дарданелльство», не решался идти дальше «самого необходимого». Милюков, как видим, предпочитал ссылаться на косвенные и сомнительные признаки – на энтузиазм и на какие-то апокрифические заявления думского комитета о каких-то «решениях» какого-то «народного представительства».
Но и сказанного на тему о «войне до конца» было за глаза достаточно. Да если бы специально об этом не было сказано ни слова, то свыше меры довольно и остального. И мое беспокойство прежде всего и больше всего вызывалось именно тем, что милюковская телеграмма вместо благовеста демократического возрождения великой страны наносила тяжкий удар европейскому пролетариату, борющемуся за мир.
Вот как в согласии с радио Милюкова представил в английском парламенте нашу революцию Ллойд Джордж, один из главных заправил человекоистребления 1914–1918 годов. Он говорил 7 марта: «Мы уверены, что российские события, делающие эпоху в мировой истории и являющиеся прежде всего торжеством принципов, ради которых мы начали войну, не повлекут за собой каких-либо замешательств или затруднений для ведения войны, но обусловят еще более тесное и плодотворное сотрудничество русского народа с его союзниками в деле борьбы за свободу человечества…» Откликнулось именно так, как аукнулось. А германская империалистская пресса, основываясь на том же радио, выбивалась из сил, чтобы перед массами изнемогавшего германского народа выдать нашу революцию ни больше ни меньше как за английскую интригу.
Народы Европы уже третий год задыхались в атмосфере позорной братоубийственной бойни. Классовое пролетарское самосознание вместе с усталостью, голодом и всеми тяготами войны все больше подтачивало и разлагало твердыни атавизма, шовинизма, гипноза и обывательской тупости. Атмосфера должна была разрядиться; классовая борьба против душителей человечества и культуры должна была быть развязана; дух классовой пролетарской солидарности должен был получить толчок и охватить разоренные, истекавшие кровью народы.
Все это могла сделать русская революция как первый взрыв народного гнева против нестерпимого гнета войны. Миллионы сердец цивилизованного мира должны были забиться при вести о великой народной победе в далекой России; миллионы глаз должны были обратиться на восток с трепетом и надеждой, что поднявшаяся оттуда заря рассеет кровавый туман над Европой.
И вот вместо того русская революция предстала перед лицом всего мира в свете российского национал-шовинизма и «дарданелльской» идеологии Милюкова. Она предстала не как протест против войны, а как протест против неумелого ее ведения старой властью. Она предстала не как удар войне, не как непоправимая брешь в скале империализма, а как могучий фактор его усиления и укрепления боевых сил буржуазии.
Правда, силою обстоятельств русская революция не могла явиться миру с пальмовой ветвью и показать ему, что она явилась на смерть войне, на защиту народов от неслыханного истребления: для этого на смену царизма должна была бы прийти народная власть, а не цензовый кабинет Милюкова. Но наша революция, во всяком случае, могла бы представиться Европе не в национал-империалистском наряде, могла бы при первом своем появлении не бряцать старым, грязным, окровавленным оружием перед глазами западноевропейских масс.
Это было хуже, чем ничего. Недоумение, разочарование, отчаяние должны были быть результатом таких известий из России в среде западных социалистических меньшинств, собиравших в то время силы, строивших ряды для атаки империализма…
Вспоминал я и о нашей эмигрантской армии, состоящей из интернационалистов, за ничтожными печальными исключениями. Когда дойдут до них подлинные вести о революции? Что угодно будет сообщить о ней военным цензорам «великих демократий»? Быть может, правящие наймиты сферы Запада и их газеты оставят одни обрывки даже и от милюковского радио, дабы тем удобнее снабдить их любыми правдивыми комментариями?.. Что будут судить и рядить в своем невольном неведении учителя и вожди российского рабочего движения о роли, о позициях пролетарских групп столицы, о делах и планах своих учеников?.. Было необходимо реагировать на радио немедленно и по возможности внушительно.
– Напишите сейчас же заявление в «Известия»! – настаивал Н. Д. Соколов.
Я тут же, во время заседания, в комнате № 10 принялся за дело, написал полуопровержение, полустатью строк в 80-100 и тут же отдал редактору «Известий» Стеклову с комментариями насчет того, как важно для демократии немедленно, энергично и всенародно реагировать на выступление Временного правительства. Стеклов «принял к сведению» и, положив бумагу в карман, обещал напечатать в ближайшем же номере.
Увы, назавтра статья не появилась – ни написанная мною, ни другая на ту же тему. Объяснения Стеклова были неопределенны и сопровождались обещаниями поправить дело на следующий день. Но на следующий день было то же самое. Снова нечленораздельные объяснения, которые ничего не объясняли, и снова обещания, которые препятствовали мне в формальном порядке апеллировать к Исполнительному Комитету.
В результате так статья напечатана и не была. И ни один официальный орган демократии – ни устно, ни печатно публично не реагировал на акт Временного правительства, обесчестивший нашу революцию при самом ее рождении перед лицом демократической Европы…
Объяснения и обещания Стеклова продолжались до тех пор, пока печатное опровержение устарелой телеграммы не стало уже нелепым анахронизмом… Но тогда уже стал на очередь иной способ реакции на злостное искажение лица революции политиками правого крыла: демократия в лице Совета сама должна была представить революцию Европе. На очередь стало советское воззвание «Ко всем народам мира»…
Собирался Совет… Возобновление работ пришлось поставить в порядок дня, но его отложили к концу заседания и по возможности на завтра, ибо у Исполнительного Комитета не было ни доклада, ни готовой резолюции. Центром заседания было решено сделать доклад Громана по «самому насущному и грозному вопросу революции» – о продовольствии. Были и другие дела, способные составить большие дни в парламентах органической эпохи, но прошедшие сейчас в советском пленуме в качестве «вермишели»…
Думский Белый зал был, конечно, полон свыше меры. На 700–800 думских депутатских мест приходилось тысячи полторы «рабочих и солдатских депутатов». Были забиты проходы и верхние ложи для дипломатов и Государственного совета, где я заночевал в первую ночь революции… Зал, не столь художественный, сколь корректный, еще не видывал подобного нашествия и подобного людского состава, «обломка улицы» в своих стенах. Но с этих пор именно это была самая «настоящая» картина заседаний в Белом зале. Среди чистеньких (довольно канцелярского вида) пюпитров уже валялись окурки. Сидели в шубах и шапках. Кое-где мелькали винтовки и прочее вооружение солдат. Черные штатско-рабочие фигуры же начинали тонуть среди серых шинелей. Но немало виднелось и интеллигентских физиономий. Хлеборобов-ходоков еще не было видно; но попадались фигуры из особого мира – не то лавочников, не то дворников, к которым, однако, по-прежнему не лежало сердце. Над всей этой массой тел, заполнявших без разбора и бывшие министерские скамьи, и места думских чиновников, и ложу журналистов, густо висели клубы дыма и тянулись наверх к переполненным хорам. Над высокой председательской трибуной, прилепившейся к голой стене-экрану, зияла пустая рама царского портрета с неубранной короной наверху. Мягко и ярко светили с потолка невидимые электрические лампочки…
Было довольно торжественно. В новом месте, в упорядоченной, не манежной обстановке, заседание решил открыть сам Чхеидзе и как-то начал сначала.
– Товарищи рабочие и солдаты! – закричал он во всю силу своих могучих легких. – Приветствую вас от имени восставшего народа и восставшей армии! Да здравствует всемирный пролетариат!.. Уже поднято знамя международного пролетариата. Да здравствует этот час!
Чхеидзе был, очевидно, не прочь, вызвав подъем и некоторый энтузиазм собрания, позолотить предстоящую пилюлю приглашения на работы. Редко появляясь до сих пор в Совете, он завоевывал себе популярность и авторитет перед завтрашним докладом.
– Это место, – продолжал он, – где заседала последняя, третьеиюньская Дума. Пусть она посмотрит теперь, пусть заглянет сюда и увидит, кто теперь здесь заседает! Там, направо, сидел Марков 2-й, а мы ютились там на краешке, вон там, маленькие. Да здравствуют все наши товарищи, которые когда-то сидели здесь и до сегодняшнего дня томились на каторге!.. Товарищи, ваше присутствие здесь говорит о том, что через некоторое время эти места будут занимать депутаты всенародного Учредительного собрания!..
Настроение было поднято, контакт между оратором и еще новой, еще свежей аудиторией был, несомненно, установлен. И Чхеидзе, сделав свое дело, исчез из Белого зала под гром аплодисментов… Председательское место, по обычаю первых недель, занял первый попавшийся член Исполнительного Комитета, а на ораторской трибуне надолго водворился Громан «с фактами в руках»…
Но Громан не ограничился ни фактами, ни ламентациями по поводу «катастрофического» положения продовольствия. Оратор (хотя, надо сказать, Громан вообще не «оратор» и слушать его приятно лишь в весьма деловых собраниях, а не в торжественные дни), оратор сделал целый ряд предложений, столь же содержательных, сколь характерных для складывающейся ситуации…
Прежде всего, продовольственную комиссию, созданную Советом и пополненную делегатами думского комитета, Громан представил в качестве полномочного, хотя и временного продовольственного органа государства. И даже специально оговорил, что без согласия этой комиссии не должно проводиться никакое распоряжение по продовольственному делу.
Затем Громан декретировал участие комиссаров Совета рабочих депутатов во всех местных и центральных продовольственных органах, а также охрану складов «при помощи революционного войска». Но этого мало: «Комиссары Совета рабочих депутатов должны немедленно взять под свой контроль разгрузку и распределение». В качестве постоянного верховного органа Громан предложил создать Центральный продовольственный комитет, создать «из существующих уже организаций Совет рабочих депутатов, городского и земского союзов и кооперативов»… Как известно, комитет этот действительно был создан. Наконец, свои организационные предложения Громан увенчивает своим Комитетом организации народного хозяйства и труда, каковое учреждение, как известно. постигла совсем иная участь.
Дальше Громан уже законодательствует по существу дела. Продовольственная норма Петербурга ограничивается… исполинской нормой в целый фунт на едока ежедневно. Затем, по словам Громана, выработаны следующие меры: 1) всеобщая реквизиция хлеба у всех частных владельцев, имеющих свыше 50 десятин, и 2) создание органов заготовок – губернских комитетов, земских советов, советов крестьянских депутатов, советов представителей кооперативов…
Я не стал бы останавливаться на всем этом в моих воспоминаниях, если бы все это не казалось мне весьма показательным. «Правый из правых» социал-демократ (потом Громан перестал быть таковым) выступает перед частным учреждением, во-первых, с весьма действенными предложениями, которые это учреждение немедленно должно осуществить как власть, а во-вторых, выступает с законопроектами крайне радикальными и богатыми совершенно новым социальным содержанием. Главное же – выступает перед частным учреждением, не только не ставя перед ним вопроса, кому же надлежит теперь вести всю эту «органическую» государственную работу, но выступает, прямо подчеркивая, что вопрос о компетенции Совета в этой сфере предрешен в положительном смысле… Так чувствовал себя в создавшейся обстановке представитель нашего ультраликвидаторства, реформизма, бернштейнианства, легального марксизма и прочих бранных категории общественной мысли.
Это было характерно и для обстановки революции как таковой. Это было характерно и для будущей линии наших советских экономистов, стоявших политически от советского центра направо, но толкавших революцию влево и увлекавших ее вперед…
После тяжеловесного доклада Громана прений, кажется, не последовало. Доклад был утвержден, а предложения приняты. Стало быть, Совет выступил, не сомневаясь в своих правах, и в качестве управляющей власти, и в качестве законодательного органа. Но надо сказать, что никаких особых практических последствий этот содержательный вотум не имел и иметь не мог. Совет по-прежнему выполнял по преимуществу моральные функции.
Без постоянного, фактически действующего президиума, без опытного руководителя, который чувствовал бы себя специально к тому приставленным, очень страдала техника советских заседаний в это первое время. Масса времени уходила на заявления и прения «к порядку». Исполнительный Комитет не разрабатывал сколько-нибудь тщательно порядка дня, а срочных нужд и дел у всякого было невероятное количество…
Помню, и в это заседание, вечером 4-го числа, бесплодно пробившись чуть ли не час над выработкой дальнейшего порядка, собрание решило прекратить это нудное занятие, предложив находившимся на трибуне членам Исполнительного Комитета вести заседание как им угодно. Президиум, приберегая основной вопрос (о возобновлении работ) до завтра, поставил на очередь деловую мелочь – вопрос о милиции, об участии рабочих делегатов в мировых судах и что-то еще…
Мгновенная реорганизация мировых судов была обязана Керенскому или его сотрудникам. Участие в них рабочих было предложено сверху, и, если не ошибаюсь, тем же Н. Д. Соколовым было внесено сначала в Исполнительный Комитет, где и было одобрено. Это было тоже замечательное явление. Это была революция, все еще заставляющая удивляться своему грандиозному размаху, все еще потрясавшая по временам все существо ее свидетелей, все еще пронизывавшая их ослепительными лучами радости и гордости среди черной изнурительной работы…
Прения о возобновлении работ все же начались за исчерпанием прочих пунктов порядка дня. Начались без артиллерийской подготовки, без всякого доклада. Начались бурно – без участия лидеров, самими массовиками из рот и от станков. Начались, но не кончились, и вопрос был оставлен открытым до завтрашнего дня.
Назавтра, в воскресенье, 5-го, Совет собрался около полудня. В это время Исполнительный Комитет делал спешно последние приготовления к бою в Совете; во вчерашних прениях по поводу возобновления работ лишний раз была продемонстрирована острота и щекотливость этого вопроса. Споров в Исполнительном Комитете не было. Но надо было заготовить резолюцию. Я взялся написать ее и добрался, хотя и не особенно благополучно, до половины, до третьего абзаца: вышло довольно коряво. Но дальше я совсем не пошел и сдал кому-то продолжение работы. Дело было не только в малоблагоприятных условиях писания среди заседания, гама и толкотни. Самый род литературы – резолюции и воззвания – был для меня тогда и остается доселе ужасно трудным. А в данном случае требовалась не только точная и ясная формула, но и изрядная дипломатия.
Резолюция о возобновлении работ, нося на себе резкий отпечаток этой дипломатической работы, довольно характерна как для положения дел в этом остром вопросе момента, так и для общей обстановки тех дней.[45 - Я поэтому считал бы нелишним процитировать эту резолюцию из «Известий» (от 6 марта), где она была напечатана крупнейшим шрифтом и заняла всю первую страницу:«Признавая, что первый решительный натиск восставшего народа на старый порядок увенчался успехом и в достаточной мере обеспечил позицию рабочего класса в его революционной борьбе, Совет рабочих и солдатских депутатов признает возможным ныне же приступить к возобновлению работ в Петроградском районе, с тем чтобы по первому сигналу вновь прекратить начатые работы.Возобновление работ в данный момент представляется желательным и ввиду того, что продолжение забастовок грозит в сильнейшей степени расстроить уже подорванные старым режимом хозяйственные силы страны.В целях закрепления завоеванных позиций и достижения дальнейших завоеваний Совет рабочих и солдатских депутатов одновременно с возобновлением работ призывает к немедленному созданию и укреплению рабочих организаций всех видов как опорных пунктов для дальнейшей революционной борьбы за полную ликвидацию старого режима и за классовые идеалы пролетариат.Вместе с тем Совет рабочих и солдатских депутатов признает необходимым одновременно с возобновлением работ приступить к разработке программы экономических требований, которые будут предъявлены предпринимателям от имени рабочего класса.Что же касается других городов России, то вопрос о возобновлении работ в тех из них, где таковые были прекращены, должен разрешаться Советами рабочих и солдатских депутатов этих городов в зависимости от местных условий.При этом поясняется, что рабочие и солдаты, входящие в состав Совета, городской милиции, районных организаций, состоящие при мировых судах, исполняющие организационные функции и т. п., работ не возобновляют до нового призыва Совета рабочих и солдатских депутатов. Точно так же в день похорон жертв старого правительства, павших за свободу народа, работы не производятся»]
Надо думать, многие члены Исполнительного Комитета были бы готовы опротестовать в этой резолюции, во-первых, самый объем содержащейся в ней директивы, во-вторых, юридическое толкование советских полномочий и, в-третьих, политические пропозиции насчет «дальнейшей революционной борьбы» и т. д. Но я не помню прений по поводу этой резолюции, изготовлявшейся впопыхах…
В Совете председательствовал Н. Д. Соколов. Он торжественно начал заседание – не с деловых и «неприятных» прений о возобновлении работ, а прежде всего с приветствий. Приехали первые гости: из Москвы, два советских делегата – рабочий и солдат. Это была еще новость. Совет напряженно выслушал рассказы о московских событиях, почти нам неизвестных, и дружно и шумно приветствовал гостей… Праздничное утреннее заседание началось с большого оживления.
Кроме москвичей несколько местных делегаций уже чуть ли не третий день добивались чести предстать перед Советом и принести ему свой привет. Ловя членов Исполнительного Комитета, они просили оказать им протекцию в этом деле… Помню, в частности, делегацию служащих министерства земледелия, возгоревших желанием приветствовать революционную демократию и получивших наконец слово в Совете… Был в этот день и еще один гость, достойно открывший своим появлением длинную серию знатных дебютантов, гастролеров и ходоков из России и Европы в недра революционной демократии. Это была Вера Засулич. Ей устроили горячую манифестацию, от которой дрожали стены. Но не думаю, в конце концов, чтобы больше половины «рабочих и солдатских депутатов» когда-либо раньше слышали ее имя.
Я присутствовал в Белом зале лишь в самом начале приветствий, а затем отправился в Исполнительный Комитет и во время появления В. И. Засулич был как раз занят писанием резолюции. Почти не заглядывал я в Совет и после, в течение целого дня. И только по рассказам узнал, что Соколов после приветствий, раньше чем обратиться к возобновлению работ, поставил еще один вопрос торжественного характера, вопрос, которым довольно много занималась вся столица в эти дни…
Это были похороны жертв революции. Ораторы-рабочие произнесли в Совете несколько патетических речей, после которых было решено для организации похорон образовать особую комиссию; самые же похороны произвести при участии всего петербургского пролетариата и гарнизона 10 марта на Дворцовой площади, «где пали жертвы 9 января 1905 года, как символ крушения того места, где сидела гидра Романовых…».
Узнав вечером об этом решении, я сильно забеспокоился. А на другой день, прочитав об этом в газетах, забеспокоился и «весь Петербург», имевший хоть самомалейший интерес к художественным свойствам чудесного города…