– Я не выхожу отсюда ни днем ни ночью. Я тут живу. Разве можно! Убьют… Вы знаете, что против меня…
А юнкера гонялись не только за Стекловым, «не имеющим ничего общего с большевизмом». Разгромив большевистские организации, de jure легальные, они пошли дальше и совершили набег на самих правительственных меньшевиков, партию коих возглавлял министр внутренних дел. Как будто это было уже слишком? Но это было в полном соответствии с «общими настроениями», а в частности – с курсом буржуазной печати. Эта печать, видимо, считала, что с большевиками дело покончено, и, добивая приниженного, павшего, презренного врага, кадетская «Речь» с ее бульварными подголосками чем дальше, тем больше начинала бить правее: по Чернову, по Церетели, по меньшевикам и эсерам, по Совету вообще. Это было неизбежно, вполне последовательно и дальновидно. В интересах буржуазной диктатуры, ставшей такой близкой и возможной, надо было именно Советы стереть с лица земли. Ведь именно в них, с точки зрения плутократии, заключался первородный грех революции, источник «двоевластия» и корень зла. Кампания стала развертываться совершенно открыто.
С другой стороны, еще не совсем исчезли факторы, питающие слева эту кампанию. Левые эсеры, которые объявили в эти дни о своей свободе действий внутри эсеровской партии (и уподобились в этом отношении меньшевикам-интернационалистам), вдруг призвали в своей газете «Земля и воля» к новой манифестации на 15 июля – день убийства царского министра Плеве эсером Егором Сазоновым. А кроме того, и Раскольников в кронштадтском советском органе пытался назначить новое «мирное выступление». Он выбрал для этого 18 июля. Это было уже серьезнее – если не для судеб революции, то для успеха реакционного натиска. На деле из этих призывов, разумеется, ничего выйти не могло. И сколько-нибудь серьезные левые элементы хорошо оценивали весь их вред. Петербургская организация меньшевиков (бывшая, как известно, в руках интернационалистов) выпустила в эти дни воззвание к провинциальным товарищам: в нем заключалось требование во что бы то ни стало «удержать рабочий класс от открытого боя в данный момент отлива»…
Июльские события не могли остаться без отклика в провинции. В ряде городов отзвуки июльской катастрофы выразились в виде солдатских бунтов или вспышек… Надо сказать, что в результате наступления 18 июня «большевизм» среди провинциальных гарнизонов разлился широкой рекой. Солдат решительно не хотел, то есть армия решительно не могла воевать. В Петербурге, как мы знаем, большевики господствовали именно среди пролетариата: всецело в их руках была именно рабочая секция, тогда как солдатская составляла преторианскую когорту «звездной палаты». В Москве и в провинции, с их более отсталым, полумужицким, эсеровским пролетариатом, было обратное соотношение: большевизм в Советах расцветал за счет солдат.[127 - объясняется это в значительной степени тем обстоятельством, что Петербургский гарнизон был почти гарантирован от вывода на фронт – в силу первоначального, мартовского соглашения. Провинциальные же тыловики пребывали под постоянной угрозой окопных тягот и самой смерти] И в июльские дни эти солдаты там и сям сыграли роль кронштадтцев.
Но движение повсюду было подавлено довольно легко. Командующий войсками Московского военного округа, будущий министр, полковник Верховский в изданном им приказе пишет: «В полном согласии с Советом рабочих, солдатских и крестьянских депутатов я пушками беспощадно подавил контрреволюцию в Нижнем Новгороде, Липецке, Ельце и Владимире и так же я поступлю со всеми, кто с оружием пойдет против свободы, против решений всего народа».
Очень содержательно..
Вообще июльские дни глубоко встряхнули всю страну, все отношения внутри государства. Наличной власти, какова бы она ни была, непременно требовалось проявить быстроту и натиск. Особенно же потребность эта вызывалась положением дел на фронте. Там наши неудачи продолжались. О победоносном наступлении уже не было речи. На очереди было спасение от полного военного разгрома – в результате июньской авантюры Керенского. Военный же разгром грозил величайшими осложнениями, особенно в обстановке послеиюльских дней.
К 10-му числу была совершенно разбита 11-я армия – та, которая начала наступление. Но деморализация распространялась по всему необъятному фронту. Армия быстро теряла боеспособность. Авторитеты больших газет, – быть может, преувеличивая опасность, – писали, что под ударом уже находятся Киев, Минск и даже Петербург. Положение, во всяком случае, было очень напряженным. Комитет 11-й армии 9 июля послал на имя Временного правительства, Верховного главнокомандующего и ЦИК такую телеграмму: «Начавшееся немецкое наступление разрастается в неизмеримое бедствие, угрожающее, быть может, гибелью революционной России. В настроении частей, двинутых недавно вперед героическими усилиями сознательного меньшинства, определился резкий и гибельный перелом. Большинство частей находится в состоянии всевозрастающего разложения. О власти и повиновении нет уже и речи. Уговоры и убеждения потеряли силу. На них отвечают угрозами, а иногда и расстрелом. Некоторые части самовольно уходят с позиций, даже не дожидаясь подхода противника… На протяжении сотни верст в тыл тянутся вереницы беглецов с ружьями и без них, здоровых, бодрых, потерявших всякий стыд, чувствующих себя совершенно безнаказанными… Члены армейского и фронтового комитетов и комиссары единодушно признают, что положение требует самых крайних мер… Сегодня главнокомандующим Юго-Западным фронтом и командиром 11-й армии, с согласия комиссаров и комитетов, отданы приказы о стрельбе по бегущим. Пусть вся страна узнает правду, пусть она содрогнется и найдет в себе решимость беспощадно обрушиться на тех, кто малодушием губит и продает Россию и революцию»…
Такова была картина на фронте. Керенский в ответной телеграмме горячо одобрил расстрел бегущих «свободных граждан». Это была логика положения. Но отыграться на этих мерах было явно немыслимо… Послали на фронт самого Скобелева и… Лебедева. Они объезжали части, произнося речи против Вильгельма и большевиков. Но все это уже слышали. Это не было средством…
Рассчитывать на нашу армию было нельзя. Больше надежд приходилось возлагать на ограниченные возможности и соответственные – не широкие – планы самих немцев. Но при таких условиях положение было тем более критическим.
При таких условиях естественно и неизбежно на очередь становился вопрос о диктатуре. Естественно и неизбежно – не только у буржуазной, но и у советской части коалиции возникло неудержимое стремление к сильной власти. Диктатура была объективно необходима… Вопрос был только в том, какая именно диктатура требовалась при данных условиях?..
Сейчас, когда носителем государственной власти являлся Керенский, речь могла идти только о буржуазной диктатуре. Если бы при данных условиях установилась диктатура, то по своей крутонаклонной плоскости она мгновенно скатилась бы к неограниченному господству плутократии. Но тут возникал другой вопрос: возможна ли при данных условиях действительная диктатура Керенского, прикрывающего плутократию? Удастся ли установить подобную диктатуру?
При всем стремлении к полноте власти проблематичность этого не скрывал от себя и сам Керенский. По возвращении из действующей армии он говорил журналистам: «Главной задачей настоящего времени, исключительного по тяжести событий, является концентрация и единство власти… Опираясь на доверие широких народных масс и армии, правительство спасет Россию и скует ее единство кровью и железом, если доводов разума, чести и совести окажется недостаточно… Вопрос, удастся ли это?»…
Да, это был вопрос… Но как бы то ни было, Керенский был, конечно, главным застрельщиком в попытках реализовать диктатуру новой коалиции и вполне развязать руки самому себе. При этом, с точки зрения Керенского, связывал руки и «путался в ногах» именно Совет, и именно от этой «частной» и классовой организации надо было освободиться сильной власти; ведь черносотенный думский комитет, состоявший из «представителей всех партий», был, конечно, учреждением внеклассовым и притом вполне официальным. Правда, Всероссийский съезд Советов, который не решился поднять руку на Государственную думу, постановил распустить думский комитет. Но не все ли равно, что постановил Всероссийский съезд! Во всяком случае Керенский в эти дни являлся в думский комитет, чтобы заимствовать оттуда благодати, и имел с Родзянкой продолжительную беседу – по словам газет – «чрезвычайной государственной важности». Боевым лозунгом Родзянки ведь тоже была «независимость государственной власти», то есть независимость ее от большинства населения, от советской демократии…
Прочие «общественные» слои консолидировались в кадетской партии и ею возглавлялись. Эта партия, как известно всем, была также надклассовой, общенародной. Зависимость правительства от этой партии не могла при таких условиях быть вредной. Но, разумеется, со своей стороны Милюков с друзьями настаивали в первую голову на независимости власти. То есть вся российская «революционная общественность» требовала от Керенского самым решительным образом, чтобы он освободил власть от влияния Совета. А не такой человек был Керенский, чтобы не внять голосу этой общественности и не подчиниться ему.
И в результате через три дня после назначения Керенского премьером «звездная палата» выступила перед ЦИК с требованием диктатуры.
В воскресенье, 9-го, к вечеру, в Белом зале началось объединенное (с крестьянским ЦИК) заседание и опять продолжалось чуть не всю ночь. Правые хозяйственные мужички, помесь черносотенства и эсерства, истинная социальная опора нового правительства – Керенского и Церетели – выглядели хозяевами положения. Когда Войтинский, докладывая итоги июльских событий, сказал, что их не вызывала и в них не виновна ни одна советская партия, мужички рычали, радуя слух Чайковского и Авксентьева… Но это была не главная часть заседания. Главную провел, конечно, Церетели.
Церетели вернулся к кризису власти, отметил, как благополучно и удачно он был разрешен, а затем нарисовал мрачную и, можно сказать, страшную картину нашего внутреннего и военного положения. В частности, он огласил приведенную мною телеграмму с фронта. Это были предпосылки. А выводы были те, что необходимо сделать новое правительство сильной властью, снабдив его неограниченными полномочиями.
На подмогу выступил и Дан. Исходя из левых соображений, он поставил, в интересах правых, все точки над «и».
– Мы не должны закрывать глаза на то, – сказал он, – что Россия стоит перед военной диктатурой. Мы обязаны вырвать штык из рук военной диктатуры. А это мы можем сделать только признанием Временного правительства Комитетом общественного спасения. Мы должны дать ему неограниченные полномочия, чтобы оно могло в корне подорвать анархию слева и контрреволюцию справа… Не знаю, сможет ли уже правительство спасти революцию, но мы обязаны сделать последние попытки. Только в единении революционной демократии с правительством спасение России…
В это время советское начальство окончательно взяло за правило ограничивать прения в ЦИК одними фракционными ораторами. Выступали с обвинениями министерских сфер и с требованиями единого советского фронта – Мартов, Луначарский, Ногин. От меньшевистской фракции поносил большевиков Либер, от эсеров – Авксентьев, от энесов – Чайковский. Кроме того, всесильное большинство находило способы увеличивать число своих ораторов и фракций ради «отповеди» большевикам первого и второго сорта. Так что известный нам эсерствующий кадет Виленкин «давал отповедь» от фронта (!), а новая знаменитость, недалекий, но обладающий огромной седой бородой мужичок Зенкин, отчитывал большевиков «от крестьян» (!).
Но безразлично – были ли прения или их не было, принятие резолюции Дана было обеспечено. Эта резолюция гласила: «Признавая положение на фронте и внутри страны угрожающим военным разгромом, крушением революции и торжеством контрреволюционных сил, объединенное собрание ЦИК Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов постановляет: 1) Страна и революция в опасности, 2) Временное правительство объявляется правительством спасения революции. 3) За ним признаются неограниченные полномочия для восстановления организации и дисциплины в армии, решительной борьбы со всякими проявлениями контрреволюции и анархии и для проведения той программы положительных мероприятий, которая намечена в декларации (8 июля). 4) Обо всей своей деятельности министры-социалисты докладывают объединенному ЦИК не менее двух раз в неделю».
На следующий день, после тех же примерно докладов и речей, та же резолюция была принята в Петербургском Совете… Не знаю, кому это пришло в голову – воскресить на фоне наших июльских дней слова Великой французской революции. Но во всяком случае в этой оболочке не было души 93-го года. Осталась одна риторика, и притом безвкусная. Официальные формулы об «опасности» и «спасении» были совершенно бесплодны и, будучи не в нашем стиле, нисколько не ласкали слуха. Но и в деловой своей части (в передаче правительству неограниченных полномочий) резолюция не имела никакого значения… Казалось бы, кадетским сферам оставалось только радоваться освобождению правительства от Совета, но даже милюковская «Речь» сочла нужным отметить «гипноз слов», юридическую никчемность и фактическую бессодержательность резолюции о диктатуре.
И в самом деле, юридически диктатура не доделана, так как часть министров обязывается постоянной отчетностью Совету (обязан ли ею глава государства Керенский, является ли он ныне советским или подотчетным Родзянке или одному господу богу – по-прежнему никому не известно). А фактически правительство и без того делало и впредь могло бы делать все, что только считало нужным; фактически оно давно было совершенно независимо в своих действиях, ибо Совет одно игнорировал, а другое одобрял post factum; так могло бы продолжаться и впредь безо всякого шума о диктатуре… Резолюция о неограниченных полномочиях имела бы практический смысл только тогда, если бы она действительно сделала кабинет Керенского сильной властью. Но об этом не могло быть речи. Правительство не имело по-прежнему ни авторитетного аппарата, ни реальной силы в своем «свободном» и «независимом» распоряжении.
Что оно могло сделать со своей «диктатурой»? Политически — все, что угодно, оно могло делать и без нее. И оно доказало это за две недели целым рядом кричащих эксцессов, контрреволюционных актов, плохо мирившихся даже с сознанием советского большинства. Для этих актов не требовалось ни государственного аппарата, ни реальной силы, а только – своего рода смелость. Но технически, «органически» — где требовались аппарат и сила – новое правительство, даже с дарованными ему «полномочиями», не могло сделать ровно ничего. Оно не могло ни водворить в стране порядок, ни восстановить дисциплину в армии, ни реставрировать фактическую диктатуру капитала – в соответствии со своей фактической (а не декларированной) программой.[128 - командующий войсками Половцев в приказе потребовал, чтобы солдаты надели погоны, но и этого «диктатуре» достигнуть не удалось. Не надели – и все тут]
Поэтому такая «диктатура» правительства ни в какой мере не могла удовлетворить плутократию. На фоне этой «диктатуры» плутократия мечтала и заботилась о другой. Но тут уж никакие советские резолюции нисколько не могли помочь. Тут надо было возложить надежды на перемену объективных условий, на послеиюльскую реакцию в народных массах, на изменение нашей «неписаной конституции».
Обстановка для этого, казалось, была вполне благоприятна. Почва для действительной буржуазной диктатуры основательно подготовлялась. Ибо реакция, депрессия, упадок духа в народных массах были огромны после июльских дней.
Уже самое голосование резолюций о «диктатуре» было в этом отношении очень показательно. Конечно, в объединенном ЦИК за резолюцию голосовало подавляющее большинство; но любопытно, что вся оппозиция при голосовании воздержалась (это были меньшевики-интернационалисты, «междурайонцы», левые эсеры и большевики). В Петербургском же Совете, где рабочая секция была чуть ли не вся большевистской, против резолюции голосовало 8-10 человек. «Диктатура» ненавистных Керенского и Церетели уже казалась лучше многого другого, что могло бы случиться…
Вполне естественно, что инициативные буржуазные группы набросились на Петербургский гарнизон, чтобы закрепить его за «полномочным» правительством, служащим плутократии. Пользуясь растерянностью масс, кто-то из офицерско-кадетских сфер созвал собрание представителей гарнизона 10 июля в Преображенском полку. Все собрание, в котором участвовал командующий округом Половцев, было сплошной травлей большевиков и закончилось провалом резолюции о доверии ЦИК, предложенной Войтинским! Президиум солдатской секции тогда потребовал, чтобы такие самочинные собрания гарнизона впредь не созывались, и созвал свое – официальное. По настроению оно отличалось немногим, но приняло резолюцию «звездной палаты»; в ней Совет уже оставался в тени, и выражалась преданность Временному правительству в таких ярких выражениях, которые напоминали антисоветские резолюции второй половины марта. Подобные резолюции, иногда прямо заостренные против Совета, стали в огромном количестве фабриковаться и в воинских частях. Офицерство же на своих собраниях громило Совет наряду с большевиками в самых разнузданных выражениях.
Положение «звездной палаты» было не из легких. Она настояла на устранении Половцева, который со своим главным штабом был источником и покровителем всей этой кампании. Но такие меры ничего не меняли в общей ситуации… Борьба за армию развернулась во всю ширь, вернувшись к мартовскому периоду революции. Но сейчас не было единого советского фронта. Сейчас Совет хотя и видел опасность, хотя и стремился сидеть сразу на двух стульях, но все же определенно прикрывал собой контрреволюцию.
Особенно показательна депрессия, наступившая среди матросов красного флота. Флотские организации и общие собрания кораблей вслед за частями гарнизона стали обращаться с повинными – с просьбами «снять позорные обвинения» и с полным доверием новой коалиции… Газеты запестрели заголовками об «успокоении». Ультиматум Керенского о подчинении и выдаче зачинщиков июльского мятежа был принят с полной покорностью. Матросы выражали полную готовность беспрекословно подчиняться правительству и только просили назначить следственные комиссии, чтобы те сами нашли зачинщиков.
Так поступил и красный Кронштадт. Он сообщил об этом через особую делегацию, направленную известному нам Дудорову, автору телеграммы о потоплении судов. Воспользовавшись таким настроением, от кронштадтцев потребовали выпуска офицеров из кронштадтских тюрем, и на этот раз требование было немедленно исполнено.
Тогда главный военно-морской прокурор предъявил кронштадтцам, казалось бы, совершенно нестерпимое требование: выдать своих вождей – Раскольникова, Рошаля и некоего Ремнева. Требование было подкреплено наглой (и невыполнимой) угрозой – блокировать Кронштадт в случае отказа. Дело обсуждал Кронштадтский Исполнительный Комитет и решил удовлетворить требование. Дело перешло затем в пленум местного Совета, и он постановил то же самое… Действительно, это было «успокоение».
Ультиматум прокурора имел смысл только в качестве нарочитой и жестокой экзекуции. Ясно, что при данной конъюнктуре кронштадтских вождей можно было арестовать попросту и без затей, как Каменева, Коллонтай и других. Сейчас Раскольников и Ремнев были арестованы волею своей собственной армии… Рошаль же сначала было последовал примеру Ленина и Зиновьева. Но раздумал и вскоре сам отдался в руки властей.
Реакция и депрессия глубоко проникли и к самый авангард, в самую надежную опору революции – в толщу петербургских рабочих. В самые июльские дни мы уже видели заводские резолюции против большевиков. Это был шок и Katzenjammer.[129 - похмелье (нем.)]
Теперь было хуже. Целый ряд заводов, отмежевываясь от большевиков, вслед за воинскими частями горячо поддерживал новую коалицию.
Мы были отброшены далеко назад. Огромный запас сил революции был выпущен на ветер. Массы были принижены и расслаблены. Буржуазия воспрянула и рвалась в бой. Атмосфера прочной, глубокой реакции хорошо ощущалась всеми. Почва для действительной диктатуры была благоприятной.
Но еще оставались надежды! Надежды – не только на неиссякшие развязанные силы и пробужденное сознание народных масс. Были еще надежды и на самую коалицию. Не ее ли предшественница за два месяца так воспитала массы, как было не под силу легионам Лениных? Не беспомощность ли буржуазно-советского блока, не его ли государственная мудрость, не его ли эксцессы бросили массы в объятия большевиков? И не та же ли «звездная палата» ныне осталась у власти?
Ныне она получила новые полномочия, «неограниченные» права. На что она употребит их, как не на доказательства своей «лояльности» перед плутократией, как не на развязывание рук «законной» буржуазной власти в «буржуазной» революции? Или ослабла ее государственная мудрость? Или сейчас, в упоении победой, коалиция откажется от контрреволюционных эксцессов?.. Нет, верить в это не было никаких оснований. Несравненные наглядные уроки массам были обеспечены. Они должны вернуть массам сознание, веру, волю к действию и снова сплотить их под знаменами революции.
Каковы же были дела новой коалиции?.. Уже немало дел ее мы знаем. Теперь Россия уже не была «самой свободной в мире страной» и уподобилась «великим демократиям Запада» (а также варварской Германии), где революционные элементы – противники войны – прочно сидели по тюрьмам. Но – дальше в лес, больше дров.
11 июля три доблестных воина – известный нам авантюрист, эсер Борис Савинков, состоящий (при Корнилове) комиссаром Юго-Западного фронта, с двумя не столь известными товарищами, со своим помощником Гобечиа и комиссаром 8-й армии Филоненко – послали на имя Керенского очень содержательную и торжественную телеграмму. Ее напечатали жирным шрифтом и должным образом комментировали во всей «большой» прессе. Телеграмма в патетических выражениях требовала смертной казни на фронте «тем, кто отказывается рисковать своей жизнью для родины, за землю и волю».
«Смертная казнь изменникам – только тогда будет дан залог того, что недаром за землю и волю пролилась священная кровь!..» Одновременно и сам генерал Корнилов в совершенно своеобразной для «солдата» форме опубликовал в печати свое требование: «Армия обезумевших темных людей, не ограждаемых властью от систематического развращения, потерявших чувство человеческого достоинства, бежит. На полях, которые нельзя даже назвать полями сражения, царит сплошной ужас, позор и срам… Необходимо немедленно, в качестве временной меры, введение смертной казни и полевых судов на театре военных действий»…
В общем, дело совершенно ясно. Сказано – сделано. Через двое суток, 13 июля, в газетах было опубликовано восстановление смертной казни на фронте. «В полном сознании тяжести лежащей на нем ответственности Временное правительство учреждало „военно-революционные суды“ и устанавливало смертную казнь через расстреляние за нижеследующие преступления: за измену, за побег к неприятелю, за бегство с поля сражения, за уклонение от участия в бою, за подстрекательство или возбуждение к сдаче, к бегству или уклонению от сопротивления и т. д.»
Это была, конечно, логика положения. Но это было совсем не блестящее положение. А эта логика совсем не устраивала массы, которые видели, к чему она ведет… Буржуазная пресса должна была ликовать. Но вместо того она завыла от гнева по случаю допущенной несправедливости. Как?! На полях сражений, перед лицом смерти малодушие карается расстрелом, – а здесь, в тылу, лодыри, предатели и немецкие агенты будут по-прежнему растлевать армию, государство, народное тело и душу! Не заслуживают ли они смертной казни во сто крат?..
Но потерпите же немного, всему есть свой черед.
Вечером того же, 11-го, числа на улицах столицы обыватели и рабочие читали расклеенное объявление министра внутренних дел, меньшевистского и советского лидера Церетели. Объявление, между прочим, гласило: «Временное правительство приняло решительные меры к предотвращению событий 3–5 июля… 1) Министерству юстиции поручено произвести строжайшее расследование событий. 2) Все лица, прямо или косвенно (?) виновные в этих событиях, арестуются следственной властью и предаются суду. 3) Всякие шествия и уличные сборища в Петрограде, впредь до нового распоряжения, воспрещаются. 4) Призывы к насилию и попытки к мятежным выступлениям, откуда бы они ни исходили, будут подавляться всеми мерами, вплоть до применения вооруженной силы»…
Очень хорошо! Согласно этому приказу, мы, советская оппозиция, и мы, сотрудники «Новой жизни», должны были быть арестованы вместе с тысячами «безответственных» партийных деятелей, агитаторов, рабочих и солдат. Этого, несомненно, и хотела «диктаторская» коалиция. Но одного хотенья было мало…
Пожалуй, еще любопытнее был пункт третий объявления. Припомним апрельское восстание два с половиной месяца назад. После него была принята чрезвычайная мера: были воспрещены уличные манифестации и митинги, причем советские лидеры хорошо понимали всю исключительность этой меры, принятой сроком но три дня. Но кто тогда решился на нее? Мы знаем: ее вотировал тысячный пленум рабочего и солдатского Совета. Сейчас ее объявляет, без срока, грозя оружием и тюрьмами, министр внутренних дел, никого об этом не спрашивая, в силу своих «неограниченных полномочий»… Даже кадетская «Речь», отмечая это, удивлялась, как далеко ушла революция… Куда? Конечно, возможность для министра Церетели осуществить свои меры, даже расстрелами и арестами, внушала сильные сомнения. Но «добрая» воля тут была налицо – без всяких сомнений.
Однако разрозненные действия, как известно, не ведут к цели; надо действовать систематически. Надо вести осаду со всех сторон. И Временное правительство 12 июля постановило: «Во изменение и дополнение постановления Временного правительства от 27 апреля 1917… (NB!) – предоставить в виде временной меры военному министру и управляющему министерства внутренних дел закрывать повременные издания, призывающие к неповиновению военным властям… и содержащие призывы к насилию и к гражданской войне»… На этом основании Керенский закрыл 14-го числа всю большевистскую прессу («Правду», кронштадтский «Голос правды», «Окопную правду»). В царские времена в таких случаях указывали непосредственные причины: за призыв к тому-то в статье такой-то и т. п. Керенский ничего подобного не сделал. Его действия были чистейшим произволом: в большевистских газетах велась боевая политическая агитация, из которой можно было делать в иных случаях определенные выводы. Но никаких призывов к насилию и неповиновению в них не заключалось. Юридически – демократ и юрист Керенский допустил полнейшее безобразие. Но и фактически – он не имел оправдания.
Разгром рабочей печати без суда и следствия мог бы быть произведен «законно» только среди острого кризиса, в огне восстания и гражданской воины. Но ведь теперь же было «успокоение»! Большевики теперь были раздавлены и пока безопасны. Нельзя же было утверждать всерьез, что армия бежит из-за большевистских призывов к неповиновению.