Похождения Чичикова, или мертвые души. Поэма Н. Гоголя
Николай Алексеевич Полевой
«Мы сказали мнение наше о литературных достоинствах г-на Гоголя, оценяя в нем, что составляет его бесспорное достоинство. Повторим слова наши: «Никто не сомневается в даровании г-на Гоголя и в том, что у него есть свой участок в области поэтических созданий. Его участок – добродушная шутка, малороссийский жарт, похожий несколько на дарование г-на Основьяненки, но отдельный и самобытный, хотя также заключающийся в свойствах малороссиян…»
Николай Алексеевич Полевой
Похождения Чичикова, или мертвые души. Поэма Н. Гоголя[1 - Статья впервые опубликована в журнале «Русский вестник» (1842. No 5/6. Отд. III); мы печатаем по изданию: Полевой Н. А., Полевой Кс. А. Литературная критика. Л., 1990.]
* * *
Мы сказали мнение наше о литературных достоинствах г-на Гоголя, оценяя в нем, что составляет его бесспорное достоинство. Повторим слова наши: «Никто не сомневается в даровании г-на Гоголя и в том, что у него есть свой участок в области поэтических созданий. Его участок – добродушная шутка, малороссийский жарт, похожий несколько на дарование г-на Основьяненки[2 - Имеется в виду Григорий Федорович Квитка-Основьяненко (1778—1843), автор множества произведений на материале малороссийской (украинской) жизни; его комедия «Приезжий из столицы» (1827, опубликована в 1840) напоминает ситуацию «Ревизора» (см. об этом: Манн Ю. В. Поэтика Гоголя. М., 1996. С. 174, 187,197).], но отдельный и самобытный, хотя также заключающийся в свойствах малороссиян. В шутке своего рода, в добродушном рассказе о Малороссии, в хитрой простоте взгляда на мир и людей г-н Гоголь превосходен, неподражаем! Какая прелесть его описание ссоры Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем, его „Старосветские помещики“, его история о носе, о продаже коляски! Так и „Ревизор“ его – фарс, который нравится именно тем, что в нем нет ни драмы, ни цели, ни завязки, ни развязки, ни определенных характеров. Язык в нем неправильный, лица – уродливые гротески, характеры китайские тени, происшествие несбыточное и нелепое, но все вместе уморительно смешно, как русская сказка о тяжбе ерша с лещом, как малороссийская песня „Танцевала рыба с раком“. Не подумайте, что такие создания легко писать, что всякий может их писать. Для них надобно дарование особенное, надобно родиться для них, и притом часто то, что вам кажется произведением досуга, делом минуты, следствием веселого расположения духа, бывает трудом тяжелым, долговременным, следствием грустного расположения души, борьбою резких противоположностей».[3 - Полевой цитирует свою заметку о «Ревизоре» (Русский вестник. 1842. No 1; см.: Полевой Н. А., Полевой Кс. А. Литературная критика. Л., 1990. С. 336—337).]
Осмеливаемся думать, что такого мнения не назовут мнением, которое внушили бы предубеждение, пристрастие, личность против автора (мы не только не имеем чести быть знакомыми с г-ном Гоголем, но даже никогда не видали его и никогда не находились с ним ни в каких литературных или нелитературных отношениях – к сожалению, в наше время надобно иногда говорить о таких посторонних литературе обстоятельствах!).
Тем откровеннее скажем мы, что «Похождения Чичикова, или Мертвые души», подтверждая наше мнение, показывают справедливость и того, что мы прибавили к мнению нашему о даровании г-на Гоголя.
«Сочинитель „Ревизора“ (говорили мы) представил нам печальный пример, какое зло могут причинить человеку с дарованием дух партий и хвалебные вопли друзей – корыстных прислужников и бессмысленной толпы, которая является окрест людей с дарованием. Так, в „Ревизоре“ друзья автора видели что-то шекспировское, превознесли его, прославили, и – вышла та же история, какая была с Озеровым[4 - Озеров Владислав Александрович (1769—1816) – автор знаменитых в свое время трагедий «Эдип в Афинах», «Фингал», «Димитрий Донской», вызвавших восторг читателей и зрителей и в то же время критику и пародии литературных оппонентов Озерова. Драматург воспринимал любые отрицательные отзывы как клевету и травлю; легенда о гениальном поэте, затравленном клеветниками, окрепла в последние годы жизни Озерова, порвавшего и со службой, и с театром, и с литературой и одержимого тяжелой душевной болезнью.]: автор почел себя неузнанным гением, не понял направления своего дарования, начал писать историю, рассуждения о теории изящного, о художествах, принялся за фантастические, за патетические предметы. Все, что здесь сказано, не выдумка наша: прочтите приложенное при новом издании „Ревизора“ письмо автора, которое можно сохранить как любопытную историческую черту и как материал для истории человеческого сердца…».[5 - Там же (см. сноску 2). «Письмо автора», о котором пишет Полевой, по-видимому, «Отрывок из письма, писанного автором вскоре после первого представления „Ревизора“ к одному литератору», напечатанное в качестве предисловия ко второму изданию «Ревизора».]
«Похождения Чичикова» также любопытная заметка для истории литературы и человеческого сердца. Здесь видим, до какой степени может увлечься с прямой дороги дарование и какие уродливости создает оно, идя путем превратным. С чего начал «Ревизор», то кончил Чичиков.
Сказавши, что поэтические создания бывают следствием противоположностей и труда, прибавим, что весьма часто поэт смотрит превратно на свое назначение и самую цель своего искусства. Так, Расин отказывался от театра и писал государственные проекты; Конгрев[6 - Конгрев (Уильям Конгрив, Congreve, 1670—1729) – английский драматург (есть издание «Комедий» (М., 1977)).] стыдился своих комедий; Лафонтен приписывал успех своих басен апологической форме и поучительному направлению их; Петрарка презирал свои сонеты и гордился своими латинскими стихами. Говорят, что Жироде[7 - Жироде(Жироде-Триозон, Girodet de Trioson, 1767—1824) – французский исторический живописец; сочинил поэму о живописи, автор переводов из древнегреческих поэтов и подражаний им.], отрекаясь от живописи, считал себя великим стихотворцем, Канова[8 - Канова (Canova, Антонио, 1757—1822) – итальянский скульптор, автор надгробия папы Климента XIV (1792), скульптур на мифологические сюжеты («Амур и Психея», «Геба»), портретов («Паолина Боргезе в образе Венеры», 1805—1807).] думал, что он рожден не ваятелем, а живописцем, а Гретри[9 - Третри (Gretry, Андре Эрнест Модест, 1741—1813) – французский композитор, автор опер «Люсиль» (1769), «Ричард, Львиное сердце» (1784) и др.], презирая музыку, мечтал о философических сочинениях.
Из всего, что пишет и что о самом себе говорит г-н Гоголь, можно заключить, что он превратно смотрит на свое дарование. Покупая создания свои тяжким трудом, он не думает шутить, видит в них какие-то философическо-гуморические творения, почитает себя философом и дидактиком, составляет себе какую-то ложную теорию искусства, и очень понятно, что, почитая себя гением универсальным, он считает самый способ выражения, или язык свой, оригинальным и самобытным. Может быть, такое мнение о самом себе необходимо по природе его, но мы не перестанем, однако ж, думать, что при советах благоразумных друзей г-н Гоголь мог бы убедиться в противном. Вопрос «производил бы он тогда или нет свои прекрасные создания?» может быть решен положительно и отрицательно. Легко могло бы быть, что г-н Гоголь отверг бы тогда все, что вредит ему, и так же легко могло бы случиться, что, разочарованный в высоком мнении о самом себе, он с горестью бросил бы перо свое как орудие недостойной его величия шутки. Человек – загадка мудреная и сложная, но мы скорее склоняемся на первое из сих мнений – сказать ли? – даже лучше желали бы, чтобы г-н Гоголь вовсе перестал писать, нежели чтобы постепенно более и более он падал и заблуждался. По нашему мнению, он уже и теперь далеко устранился от истинного пути, если сообразить все сочинения его, начиная с «Вечеров на хуторе близ Диканьки» до «Похождений Чичикова». Все, что составляет прелесть его творений, постепенно исчезает у него. Все, что губит их, постепенно усиливается. Г-н Гоголь не только не убеждается, что он не создан ни для гумористических, ни для патетических творений, но он на них-то именно и опирается. Он хочет философствовать и поучать; он утверждается в своей теории искусства; он гордится даже своим странным языком, считая ошибки, происходящие от незнания языка, оригинальными красотами. Читайте новейшие сочинения г-на Гоголя, его письмо при «Ревизоре» и особливо его «Похождения Чичикова», и вы убедитесь в правде слов наших.
Еще в прежних сочинениях своих г-н Гоголь силился иногда изображать любовь, нежность, сильные страсти, исторические картины, и жалко было видеть, как ошибался он в таких попытках. Приведем для примера его усилия представить малороссийских казаков какими-то рыцарями, Баярдами[10 - Баярд (Bayard, Пьер дю Терайль, 1476—1524) – «рыцарь без страха и упрека», участник множества сражений, пользовался уважением не только своих сторонников, но и противников. О нем существует несколько книг, самая известная в России – книга Шанпье (множество изданий).], Пальмеринами[11 - Пальмерин Английский – герой рыцарского романа «Могучий рыцарь Пальмерин Английский» (упоминается в «Дон-Кихоте», гл.1).]. Из письма при «Ревизоре» узнаем, что и в этом фарсе был у автора какой-то план комедии, была мысль изобразить жизнь действительную, создать характеры. Самые жаркие поклонники г-на Гоголя сознаются, что его философические и теоретические творения суть ошибки. Что же было следствием столь превратных понятий г-на Гоголя? Почитайте, если у вас достанет сил, статью в «Москвитянине» – «Рим».
Мы не знаем ни в русской, ни в других литературах ничего, что выражало бы так хорошо то, что называется галиматьею. «Рим» г-на Гоголя – какой-то набор риторических фраз, натянутых сравнений, ложных выводов, детских наблюдений. И между тем автор думает, что он изображает философически и поэтически характеристику Италии и Франции, Рима и Парижа! Язык, каким писана статья, о которой говорим, может быть выставляем ученикам как язык, каким писать не должно. Приведем несколько строк, где видна будет уродливость и мыслей, и слога.
«Попробуй взглянуть на молнию, когда, раскроивши черные, как уголь, тучи, нестерпимо затрепещет она целым потопом блеска», – так начинает автор.
Прекрасно, да только черных, как уголь, туч нет в природе, и если молния раскраивает тучи, то она не ослепляет блеском, а затрепетать потоком света станем мы говорить тогда, когда будем говорить: побледнеть бурей мрака, улыбнуться вихрем пожара и т. п.
«Таковы очи у албанки Аннунциаты».
Очи (почему не глаза?), как молния, которые трепещут потопом света! Ведь это похоже на очи, не перенося блеска коих, солнце прячется в облака! Но автор бросает их – новый прыжок:
«Все напоминает в ней те античные времена, когда оживлялся мрамор и блистали скульптурные резцы».
Но мрамор и ныне оживляется резцами, и какие еще бывают резцы, кроме скульптурных, – разве живописные, архитектурные?
«Густая смола волос (то есть волосов) тяжеловесною косою вознеслась в два кольца над головою и четырьмя длинными кудрями рассыпалась по шее».
Смола, которая возносится кольцами над головою и рассыпается кудрями, и еще густая смола, и косою тяжеловесною! Кудри по-русски вовсе не значит локоны.
«Как ни поворотит она сияющий снег своего лица, образ ее весь напечатлелся в сердце (то есть на сердце)».
Снег лица, который поворачивает красавица! После сего можно говорить: кармин щек ее остановился передо мною – голубизна взора ее устремилась на меня!
«Станет ли профилем – благородством дивным дышет (то есть дышит) профиль, и мечется красота линий, каких не создавала кисть».
Как вам кажутся – «дивное благородство, которым дышит профиль», и красота линий, которая мечется, то есть бросается, бегает взад и вперед!
«Обратится ли затылком с подобранными кверху, чудесными волосами, показав сверкающую позади шею и красоту невиданных землею плеч – и там она чудо!»
Подлинно – чудо, у которого «шея сверкает» и плеч не видала земля, хотя красавица ходит по земле!
«Но чудеснее всего, когда глянет она очами в очи, водрузивши хлад и замиранье в сердце».
Каким это манером водружают хлад (то есть холод) и замиранье в сердце? Теперь смело можно говорить: посадила огонь и думу в душу!
«Полный голос ее звенит, как медь».
Хорош голос, звенящий, как медь!
«Никакой гибкой пантере (то есть леопарду) не сравниться с ней в быстроте, силе и гордости движений».
Если красавицу можно сравнивать с леопардом, почему не сравнить ее после сего с слоном, тигром, львом?
«Все в ней венец создания, от плеч до античной, дышущей (то есть дышащей) ноги и до последнего пальчика на ее ноге».
Все – венец создания, но только от плеч до ноги, античной и «дышащей», как дышит профиль красавицы. А шея и голова?
«Куда не (то есть ни) пойдет она – уже несет с собой картину».
Что такое красавица, которая везде носит с собой картину? Если автор хочет сказать, что она сама картина, то как она носит сама себя? Ведь это похоже на Москву, которая у одного из русских писателей «выбежала навстречу царю Михаилу и внесла его в Кремль!» Но дивитесь далее.
«Спешит ли ввечеру (то есть вечером) к фонтану с кованой медной вазой на голове (то есть просто с медным кувшином), вся проникается чудным согласием обнимающая ее окрестность (то есть говоря по-русски: „вся обнимающая ее окрестность проникается чудным согласием“).»
Если вы не понимаете, как может проникаться согласием окрестность оттого, что какая-то красавица идет с кувшином за водою, читайте далее.
«Легче уходят вдаль чудесные линии Албанских гор (автор щедр на чудеса: затылок красавицы у него – чудо; волосы у нее чудесные; глядит она еще чудеснее; окрестность от нее проникается чудным согласием, и линии гор чудесные!), синее глубина римского неба (глубина неба – высота моря?), прямей летит кверху кипарис (да, разве кипарисы летают?), и красавица южных дерев, римская пинна (что мешает после сего говорить: казанский кверкус?) тонее (то есть тоньше) и чище рисуется на небе своею зонтикообразною, почти плывущею на воздухе верхушкою (как плавает и еще почти плавает на небе верхушка деревьев – не понимаем!)»
Видите ли теперь, как проникается согласием окрестность, когда красавица идет за водою? Видите, когда она идет, то линии гор начинают уходить вдаль легче, небо становится синее, кипарисы летят кверху прямее, а сосны рисуются на небе чище и тоньше? Это напоминает красавицу, которая, по русской поговорке, в окно глянет, так конь прянет, а выйдет на улицу, так три дня собаки лают!
«И все: и самый фонтан, где уже столпились вкучу (то есть в кучу, но как можно толпиться в кучу? Куча значит что-нибудь накладенное, набросанное одно на другое) на мраморных ступенях албанские горожанки, переговаривающиеся сильными, серебряными голосами (вероятно, в отлитчие от медного голоса красавицы), пока поочередно бьет вода звонкой алмазной дугой в подставляемые медные чаны…»
Чаны, которые принесли на головах своих горожанки, и вода, бьющая алмазной дугой, которая притом звонит!
«И самый фонтан, и самая толпа – все кажется для нее (да что и говорить о толпе и о фонтане, когда для нее и горы, и сосны, и кипарисы, и небо!), чтобы ярче выказать торжествующую красоту, чтобы видно было, как она предводит всем, подобно как царица предводит за собою придворный чин свой!»
Нестерпимым галлицизмом следовало заключить изображение чудной красавицы. Оставляем ее у фонтана и спрашиваем: не чудная ли галиматья весь этот набор, где смешение слов и ошибки против языка показывают незнание грамматики, а безобразие образов – забвение всякой логики? Выписывать и разбирать далее мы не станем – довольно для образчика! Далее вы найдете чудеса еще чудеснее – глубина галереи выдает сверкающую красавицу из сумрачной темноты; пурпурное сукно ее наряда вспыхивает, и чудный праздник летит из лица ее навстречу! Вы увидите кипящее перо – призрак пустоты, который видится во всем; древний мир, который шевелится из-под темного архитрава; кипарисы черные, как уголь; женщины, которые подобны зданиям в Италии – или дворцы, или лачужки; ноги, пред которыми показались бы щепками ноги англичанок, немок, француженок и женщин всех других наций; огромный запачканный нос, который выглянул (нос) из переулка и, как большой топор, повиснул над губами. Вы увидите темную ширину громады, играющую толпу стен, орнаменты и карнизы, которые вызначилисъ в непостижимой красоте, коней, которые завершают день карнавала… И вся эта дикая смесь слов закрывает, как мы уже говорили, набор ложных выводов, детских наблюдений, смешных и ничтожных заметок, не проникнутых ни одною светлою или глубокою мыслью. Содержание всей статьи составляют путешествие какого-то глупого римского князя в Париж, где он шатался по ресторациям, возвращение его в Рим, где он любуется на римскую масленицу, и в заключение влюбляется в красавицу, описанием которой начинается статья, – красавицу такую, что, «взглянувши на грудь и бюст ее, уже становилось очевидно, чего недостает в груди и бюстах прочих красавиц, и перед волосами которой показались бы жидкими и мутными все другие волосы».
Признаемся, что, прочитавши письмо при «Ревизоре» и «Рим», мы уже немногого ожидали от «Мертвых душ», обещанных друзьями автора и предвозвещенных как нечто чудное и великое. Подлинно чудное! «Мертвые души» превзошли все наши ожидания. Можно было ожидать чего-нибудь странного, но все, однако ж, не того, что мы увидели!
Мы совсем не думаем осуждать г-на Гоголя за то, что он назвал «Мертвые души» поэмою. Разумеется, что такое название шутка. Для чего запрещать шутку? Наше осуждение «Мертвых душ» коснется более важного.
Начнем с содержания – какая бедность! Не помним, читали или слышали мы, что кто-то назвал «Мертвые души» старой погудкой на новый лад. Действительно, «Мертвые души» сколок с «Ревизора»: опять какой-то мошенник приезжает в город, населенный плутами и дураками, мошенничает с ними, обманывает их, боясь преследования, уезжает тихонько, и – «конец поэме!»
Надобно ли говорить, что шутка, в другой раз повторенная, уже становится скучна, а еще более, если она растянута на 475 страниц? Но если мы к тому прибавим, что «Мертвые души», составляя грубую карикатуру, держатся на небывалых и несбыточных подробностях; что лица в них все до одного небывалые преувеличения, отвратительные мерзавцы или пошлые дураки – все до одного, повторяем; что подробности рассказа исполнены такими описаниями; что иногда бросаете книгу невольно, и наконец, что язык рассказа, как язык г-на Гоголя в «Риме» и «Ревизоре», можно назвать собранием ошибок против логики и грамматики, – спрашиваем, что сказать о таком создании? Не должно ли с грустным чувством видеть в нем упадок дарования прекрасного и пожалеть еще об одной из утраченных надежд наших, пожалеть тем более, что падение автора умышленно и добровольно?