Петро Додонов мечтал о сыне, а Фекла все рожала ему дочерей. Кроме Кати с Леной-Елей, было у Додоновых еще две дочки. Самая первая, которая умерла в сибирской деревне Ермиловке, когда они крестьянствовали, и последняя, похороненная над высокой береговой кручей реки Галки – притока Томи, – когда Петро валил кедры в тайге. Все девочки во время Феклиной беременности бойко брыкались, лишь только Лена-Еля слабо шевелилась. Петро боялся, как бы ребенок не умер в чреве, и прикладывался ухом к животу жены, счастливый, сообщал ей, что у него там колотится сердчишко. Они ждали мальчика, а коль он развивался вяленько, то решили, что мальчик и родится, и заранее нарекли его Кириллом. Но родилась Лена-Еля. Петро часто называл ее Кириллой и покупал ей, словно мальчишке, с авансов и получек игрушечные тракторы, паровозы, локомобили, конные грабли, ветряные мельницы.
Когда мы вошли к Додоновым, Петро и Лена-Еля сидели на полу, катая друг к дружке зеленый бетоновоз. Жестяной кузов резко запрокидывался от толчков, и, летя по скобленой половице, бетоновоз привставал на задние колеса и падал набок. Все это настолько веселило их, что они закатывались от смеха.
Мы с Костей, занятые своим важным делом и уставшие за день, конечно, не могли понять, чего в том смешного, что у бетоновоза запрокидывается кузов и что после этого он брякается на пол, и сурово переглядывались. Петро промокнул слезы рукавом сатинового спецовочного пиджака. Встал. Досмеиваясь, он пошатывался и пытался говорить. Без того было ясно, что Петро выпил с зарплаты и подарил «сыночку» новую машину, а он все-таки сказал нам об этом.
В присутствии Петра нелегко было держаться гордо, отстраненно или, как теперь, со строгостью занятых людей. Оказываясь около него, ты начинал чувствовать, что не можешь не улыбаться. Если он садился с семьей есть сваренную целиком картошку, если он смотрел сквозь окно на утреннее небо над перевалом, разделявшим Тринадцатый участок и Одиннадцатый, если приставлял к губам глиняную курочку и дул, закрывая и оттыкая дырочки у нее на спине, то не было на свете картошки вкуснее, то возникало чувство – уже одного этого достаточно, чтобы быть счастливым, раз ты можешь смотреть на утреннее небо, то и простенькие свистовые трели, которые выпрыгивали из пустой курочки, были для тебя отрадней гитарного, гипнотического шепота, залихватских россыпей гармошки, кружения сияющих звуков духового оркестра.
Кто бы ни зашел к Додоновым взрослый ли, маленький, всякого Петро встречал приветливо, каждый был ему интересен и от каждого ему хотелось зачерпнуть что-нибудь для души. Те люди, кого он знал давно, о Петре не меняли доброго мнения, а те, кого он не знал, едва познакомившись с ним, сразу чувствовали в нем чистосердечного человека, который не способен допустить ничего дурного. Глаза Петра по-прежнему оставались младенчески синими, и было непонятно, как они не вылиняли за эти годы от жгучего жара и слепящего свечения стальных слитков, которые изо дня в день он раздевает с помощью длинных, круглых, масленеющих штанг мостового электрического крана.
При безобидном, ласковом, жизнерадостном характере Петро казался маленьким рядом с разбойной Леной-Елей, разрешавшей кулаками свое недовольство любым человеком, взрослый он или кроха. К удивлению барака, стриженная под бокс Лена-Еля как-то метко определила натуру отца, назвав его дитячим дяденькой.
Петро усадил Костю и меня на табуретки, пожалел, что мы не можем составить ему компанию, но тотчас нашел выход из положения: он будет пить водку, а нам нальет свекольнику.
Когда мы чокнулись алюминиевыми кружками, наполненными ядрено пахнущим свекольником, Петро сказал:
– Народы, а вы прогадали… Вчера получили зарплату доменщики, коксохим, рудник, нынче – мартен и прокат, завтра получка у транспортного цеха, чугунолитейного, основного механического, послезавтра получка у ЦЭС, воздуходувки, электросети и у всех остальных вспомогательных цехов. Прогадали. Галеев ночью придет с работы с деньгами, Кидяев – завтра. Через два дня надо было проводить сборы.
Костя возразил Додонову:
– Мы прикидывали, Петр Павлович. Пока одни получат, другие потратят. Притом мы ориентировались на главные цеха, где самые большие заработки.
– Народы, простите меня. Правильная прикидка! Варят у вас котелки. Костя, Сережа, вы дальше не собирайте в нашем бараке. Я за всех внесу. Сколь назначите, столько внесу. Останьтесь. Душевность и разговор – нет ничего лучше.
– А любовь? – лукаво спросил Костя.
– Она в душевности находится, наподобие зернышек в яблоке.
– А правда?
– Тоже в душевности. И красота в ней. Также справедливость.
– А ум?
– Этот особняком… У кого он свинчен с душевностью, из того может Пушкин получиться. Ну, как его? Путешествовал? На острова? Во! Миклухо-Маклай! Ежели у кого ум в разрыве с душевностью, тот обманщик, злыдень. Иуда. Искариот… Ну, как его? Коммунистов пересажал?
– Гитлер.
– Этот. И Франко также.
– Дядя Петя, – сказал я, – мы все-таки пойдем.
– Посидите. Побеседуем. Большинство еще не получило. Я за всех внесу. Вот бери, Сережа. – Он достал из пиджачного кармана брусок свеженапечатанных трешек, разорвал на нем бумажную опояску и положил передо мной.
– Возьми, сколько требуется. Не стесняйся. Дядя Петя не обеднеет. Я за деньгами не гонюсь. Мне лишь бы прикрыться… Есть на мне костюмишко – достаточно. Требуха у меня простецкая: хлеб, картошка, соленая капуста – хватит. На всякие там разносолы, печености, колбасы-окорока не зарюсь. Верно, работать на моей работе и обходиться без мяса невозможно. Водочка чтобы по выходным и праздникам – больше ничего. Вообще-то для меня лучше впроголодь жить, чем без душевных бесед. Чтобы обо всем… чистую правду. Ну, чего не отделяешь? Отделяй.
Петро легонько щелкнул ногтем в торец денежного бруска, и трешки с лаковым шелестом протянулись зеленой лентой через весь стол.
– Нельзя, Петр Павлович: обид не оберешься. Вы щедрый, из щедрых щедрый! Но одно дело – вы за многих внесете, другое – они сами внесут. Сами! Понимаете? К тому же вы ведь не богач. Фекле Михайловне нужны ботинки, новая фуфайка, еще, вероятно, какая-то одежда. И девочки обносились.
– Ничего нам не надо. У Феклы был всякого добра полон сундук. Носить его было некогда. Все дрожала, как бы моль не источила. Теперь мы счастливые. Не о чем беспокоиться, разве что за жизнь да за производство. И детишек ростить. Также и поддерживать братьев по классу на мировой арене.
– Сережик, бери, – сказала Лена-Еля. – Папа правильно говорит… Мы деньги не любим. Кость, или ты возьми.
Словно на колоду карт, Костя положил две трешки, взятые с клеенки, на пачку собранных денег, мы встали и пошли к двери.
– Народы, ежели к нам в город привезут испанят и будут раздавать, вы не забудьте, что дяде Пете нужен сынок. Подберите самого замухрышистого мальчонку. У нас с Феклой он быстро выправится.
– Пусть замухрышка, но чтобы красивенький, – добавила Лена-Еля.
– Обязательно подберем. Замухрышку и красивенького сразу, – с улыбкой пообещал Костя.
– А то оставайтесь. Как я буду? Выпивки вдоволь, а поговорить не с кем.
В коридоре мы остановились. Дуто-огромная лампочка, в которой льдисто блестел кружок слюды, ярко горела в комнате Додоновых. После ее света мы ничего не видели в коридорном сумраке. Однако остановились мы еще и потому, что нам не терпелось высказать свое восхищение Петром Додоновым. Но мы ничего не сказали друг другу, а только радостно обнялись и шагнули к следующей двери; в комнате за этой дверью жили Кокосовы: мать, дочь, дочь дочери и Венка. Мать шила на ножной швейной машинке. Дочь, розовая красавица, служившая в городском банке, вероятно, слушала патефон. Звучал по-лилипутски кукольный голос: «Цыганский табор покидаю. Довольно мне в разгуле жить». Среди кроватной тесноты Венка учил племянницу Лиду танцевать танго. Костя взглянул на себя в зеркальце. Дал посмотреться в зеркальце и мне. Я слегка сдвинул к уху «испанку», и мы постучали в дверь Кокосовых.
Сборы денег в бараке мы закончили чуть ли не к полуночи: везде нас привечали, задерживали, пытались накормить. Когда мы расходились по комнатам, то покачивались от усталости, но были счастливые.
Глава тринадцатая
Я любил ходить в клуб железнодорожников на сыгровки оркестра. Меня привлекало все: и то, как раскладываются на пюпитры нотные листы, и как духовики выливают из труб водичку – больше всего ее выливалось из геликона, – и как прилаживают к ним медные мундштуки, а сильней всего, конечно, то, как мало-помалу, прыгучие, словно струйки родника, звуки флейты сливаются со вздохами басов, с тетеревиным токованием валторны, с курлыкающим говором саксофона, с ударами литавр, похожими на перезвон буферных тарелок пришедшего в движение поезда…
Как-то после сыгровки ко мне подошла Кланька и, пряча в брючный карман мундштук геликона (мундштуки духоперы всегда носили при себе), сказала, что мой интерес к музыке заслуживает похвалы, но все-таки нелишне было бы и книжки читать.
Я ущемился: книжки я читал, а она сказала так, будто совсем к ним не притрагиваюсь. Обиделся я и потому, что она напомнила о скудости школьной библиотеки: там уж и выбирать-то не из чего.
Кланька махнула рукой, в которой держала «Пушку», испускавшую перистый дымок: дескать, топай за мной. Она пошла из комнаты оркестрантов, я не сдвинулся с места.
Бабушкино отношение ко мне носило уличающий характер. Если не пью молоко, она ярится: «Вишневого морсу, поди-ка, захотелось. Не получишь… Вот она, фигушка!.. Шея-то навроде бычьего хвостика. Эх ты, худоба». Выпил в охотку стакан молока – размитингуется: «А жалился: на дух оно ему не нужно. Сам-то чуть ли не целый битон выглотал. Ишь, хомяк, какие щеки напил-наел». И так за все уличает: за лень и старательность, за грязь под ногтями и за аккуратность, за то, что ломаюсь на турнике, и за то, что прекратил заниматься на нем…
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: