Для бабушки было важно не то, чтобы выполнить поручение дочери, и не то, что мне нужна была красивая дорогая «испанка», а то, чтобы выкроить из червонца рубликов семь на бутылку водки, на подсолнечные семечки, на белый в черную крапинку ситцевый платок.
Червонец она засунула в карман своей длинной, до пят, юбки, и он там умопомрачительно трещал, когда она проверяла, не исчез ли он. Но как мои глаза ни искали меж складок юбки разрез, ведущий в этот карман, они его так и не обнаружили; на худой случай, я думал, что попробую вырвать червонец из юбочного кармана. Тогда я решился на хитрость. Кадыкастый старик по дешевке продавал командирскую пилотку. Пилотка была поношенная. Я сказал, что если ее умело перелицевать и слегка переделать, то получится замечательная «испанка». Бабушку обрадовало это предложение, и едва она достала червонец, я выхватил его и удрал, а через несколько минут купил ту темно-синюю, краснокантовую, с шелковой кисточкой «испанку».
И действительно, встречали нас лучше некуда. Я входил первым. Белая до мерцанья рубашка и пламень галстука возникали в зрачках человека, встречавшего меня. Подойдя близко, я начинал видеть в еще сторожких, как дула, зрачках, «испанку» и красную каплю (кровь, да и только) ее кисточки. Но в следующий миг передо мной полностью были глаза, затеплившиеся вниманием, и тут же мой взгляд охватывал все лицо, и это лицо уже светилось расположением, доверчивостью и желанием не принести тебе огорчения. Зачастую это были женские зрачки, глаза, лица. И искал я именно их.
Мужчины работали или спали, возвращаясь из ночной смены. Спали они, спрятав голову меж подушек от немилосердного, разнозвучного, постоянного днем шума. А если кто-либо из мужчин встречал нас, то сначала в какой-то сумрачности, и в зрачки им не гляделось, да и ускользали они, затенялись; а после, никого за нами не увидав, кто им нежеланно ожидался, мужчины радовались, давали полтинник, рубль, а то и трешку, а если дома не было денег, оправдывались, бежали к соседям занимать и ни разу не возвращались с пустыми руками.
Женщины, когда мы уходили, занеся их фамилию и адрес в тетрадь и дав им расписаться, любопытствовали, где куплена моя «испанка» (у Кости была строгая, касторовая, без кисточки), мечтали завести такую своим чадушкам, хоть одну на всю ораву, иногда спрашивали, обращаясь к Косте, не из самой ли Испании мальчонка, и на его шутливый ответ, что я обыкновенный уральский русак, говорили, что не поверили бы ему, если бы я не шпарил очень бойко на нашем языке. Наверно, они лукавили тогда, а мы не понимали этого, а может, только я не понимал, однако через них я поверил в то, что моя «испанка» производила неотразимое воздействие.
Начинать сбор денег с нашего барака мы не решились. У знакомых просить всегда трудней: по-свойски легко выкручиваются, жалуются на нужду, выставляют из комнаты. Обойдя бараки всей улицы, мы затемно вернулись в свой барак.
Прямо напротив входных дверей была комната Кидяевых. Их отец, кочегар паровоза «овечка», любил объяснять свою национальность.
– Мы из народа эрзя. А есть еще у нас, у мордвы, народ меря.
У него было четыре сына: первый – Иван, второй – Пашка, третий – Федька, последний – Алешка. По именам он их не называл. Называл по цвету волос: Ивана – Черный черт, Пашку – Медный черт, Федьку – Русый черт, Алешку – Сохалыдый черт. Где он взял такой цвет, мне неизвестно, только волосы у Алешки были золотисто-каштановые.
Когда Кидяеву требовались сыновья, он выходил на крыльцо и громко кричал:
– Черный черт, Медный черт, Русый черт, Сохалыдый черт, сюда!
Кидяев и все его «черти» были дома. Он курил махорку, лежа на кровати, Федька и Алешка играли никелированными шариками в бильярд, установленный на табуретке, Иван решал задачи по тригонометрии, а Пашка рисовал акварелью его портрет.
Костя Кукурузин похвалился, что мы собрали страшно большую сумму, и покачал на ладонях пачку бумажных денег и хромовый кисет, увесистый от мелочи.
– Коль сборы крупные, пора закругляться, – весело предложил Кидяев.
Он встал и спросил о том, а по скольку внесли мы с Костей сами; узнав, что отец Кости дал десятку, а моя мать внесла пятерку, озадаченно почесал в затылке.
– С достатком ваши родители. У меня вон не едоки, а просто разорение. Целых четыре мельницы. Что ни дай, все мигом перемелют. Рублевку пожертвую. Не получил еще, а капиталу всего два рубля с медяками.
– Дело добровольное, дядя Кидяев. Спасибо вам.
У Пашки был лотерейный билет, по которому он мечтал выиграть путевку на кругосветное путешествие. Он стал нам навязывать этот билет, но мы отказались: уж слишком Пашке хотелось обогнуть шарик.
По соседству с Кукурузиными жила семья голубоглазых татар Галеевых, недавно приехавших в Железнодольск откуда-то из казанской деревни. Галеев-старший кое-как говорил по-русски, его жена и дети знали только татарский язык. Галеев был уборщиком окалины на блюминге. Когда стальной слиток катится по рольгангу, когда его обжимают в могучих зеркальных валках и когда он, сильно потощав и вытянувшись, летит дальше по рольгангу, тогда с него осыпается хрупкая сизо-серая окалина; ее-то и выгребает из-под рольгангов и валков молчаливый, жилистый Галеев. Как раз он работал на блюминге, и мы с Костей растерялись, не зная, как объяснить Галеевым, зачем явились. Но я вспомнил, что нашим толмачом может быть Хасан Туфатуллин, и сходил за ним.
Как выяснилось, никто из Галеевых: и мать, и ребятишки – самой старшей из них по имени Зяйняп было одиннадцать лет – ничего не слыхали об Испании. Ради доступности Костя называл испанцев цыганами. Не надеясь, что его поймут, не стал говорить о республиканцах, интернациональных бригадах и фалангистах, лишь сказал, что в Испании идет гражданская война между красными и белыми и что деньги мы собираем для помощи детям красных. После того как Хасан, вероятно, делая от себя длинные добавления, втолковал Галеевым то, о чем говорил Костя, они пришли в замешательство, а потом наклонили лица и стояли не двигаясь, либо в недоумении, либо в стыде.
Немного погодя Зяйняп почему-то обрадовалась и быстро достала из сундука платье с оборками, к подолу которого были пришиты серебряные монеты. Ее мать взяла большой хлебный нож и начала им срезать монеты. Она высыпала монеты мне в горсть. Возле ободка в каждой монете чернела дырочка. В магазинах пробитые металлические деньги не ходили, зато на базаре их покупали в драку башкирцы, торгующие круглыми комками сливочного масла, твердыми шарами крута и румчука. Все серебро было советское, отчеканенное в 1924 году, кроме полтинника, царского, с оттиском лица Николая Второго. Полтинник, по совету Кости, я возвратил Зяйняп, и она торопливо спрятала его в карман передника.
Нас с Костей тронула сознательность маленькой Зяйняп и щедрость ее какой-то бессловесной до немоты матери. Мы торжественно отдали Галеевым салют, подняв ладони к «испанкам». Галеевы застеснялись, и только самый крохотный из них, бритоголовый Халит, отсалютовал нам, сверкая проказливыми глазенками.
Из мальчишек нашего барака, не исключая Кости и меня, больше всех следил за событиями в Испании десятилетний Вадька Мельчаев. Он был настолько бесстрашен, что брала оторопь от его бесстрашия. Он не боялся лягачих лошадей с конного двора, цепных собак, бандитов, буйных пьяниц, заводских механизмов, грозы, половодья.
Вадька бегал на войну, однако ему не везло: ловили и возвращали восвояси. Пытался он бежать и в Испанию, прослышав, что туда можно попасть, пробравшись в Одессе на пароход, но ему не удалось доехать и до Москвы: сняли с поезда под Златоустом. Теперь он мечтал о новом побеге в Испанию, но не морем, а по воздуху, да никак не мог разузнать, откуда улетают в эту страну наши самолеты.
Кто-то тер напильником по твердому певучему железу в комнате Мельчаевых. Едва мы постучали, там наступила такая тишина, что стало понятно: нам не собираются открывать. Улыбаясь, Костя наклонился и прошептал в замочную скважину, что Вадька напрасно мается: финку он сделает скверно, а вот если попросит его, Костю, то он смастерит ему самораскрывающийся ножик, который не отберут в милиции и который удобней и нужней всякой финки.
Почти сразу щелкнул крючок и распахнулась дверь.
Вадька прошел к столу, принялся отвинчивать тиски, в которые была зажата узкая пластинка из рессорной стали. Костя посмеялся над Вадькой: герой, а таится.
– Папа сердится, – грустно промолвил Вадька.
Своего отца Платона – тихого рослого человека – Вадька уважал. Может, за то уважал, что отец, как говорили барачные женщины, в нем души не чаял. А может, потому, что у его отца была опасная работа: он был машинистом трансферкары на блюминге. В отличие от меня Вадьку не тянуло на завод, но иногда он увязывался за мной и мы, блуждая по прокатным станам, добирались до блюминга.
Мы входили на блюминг со стороны нагревательных колодцев и уже с железнодорожных шпал, из полумрака, который время от времени рассеивало свечение огромных слитков, привозимых в полых, толстостенных, четырехгранных изложницах, видели, как могучий кран вынимал из колодца или изложницы огненно-красный слиток, защемив его острую головку клещами, и тащил к трансферкаре, издавая рокот и гонг. Стремительностью скольжения и своей формой трансферкара напоминала нам катер. Платон, управляя трансферкарой, как бы сидел в «корме», а слиток загружался в носовую часть.
Всякий раз, когда слиток зависал над трансферкарой, мне казалось, что у него оторвется головка, – как-никак в нем то шесть, то двенадцать тонн, – и он рухнет в трансферкару, и, если повалится на «корму», – расплющит и сожжет Платона.
У Вадьки, хоть он с виду вроде бы не волновался за жизнь отца, всегда от тревоги темнели серые глаза. Пока трансферкара отплывала с места и, сиренно ревя электромотором, устремлялась к рольгангу, мы слегка веселели. А как только слиток, бойко потряхиваясь на рольганге, начинал катиться к ждущим валкам, а трансферкара пускалась в обратный путь, мы окончательно приходили в себя и обычно удивлялись тому, как он там дюжит: ведь кран кладет тысячеградусный слиток совсем рядом с ним! Потом опять и опять повторялись и наша тревога за Платона, и восхищение его выносливостью. И мы возвращались домой, чувствуя себя такими, будто напились сказочной живой воды, от которой прибывает сила.
Вадька догадался, за чем мы пришли, заметив деньги в Костиных руках. Вадька и сам собирал средства в помощь детям Испании. Он копил деньги для побега и полез под кровать, где был тайник.
На полу молча играла разноцветными камешками Тоня. Выбравшись из-под кровати, он сел перед ней на корточки и, чуть гундося – передразнивал ее выговор, – сказал:
– Ну, опять сболтнешь языком: «Папа, наш Вадька не прячет деньги под кровать».
Тоня насупилась и замахнулась на брата кулачком:
– Как дам – полетишь по задам.
Недавно Тоня распотешила весь барак. Вадька без спроса зарядил патроны, взял ружье, настрелял куликов и сварил из них суп. Тоня, которой брат велел помалкивать, вылепила отцу, вернувшемуся с завода, про Вадькино самовольничанье:
– Папа, Вадик не брал порох и дробь. Он не охотничал. Мы не кушали суп из птичек.
Уходя от Мельчаевых, мы услышали, как Тоня сказала брату:
– Вадик, ты ведь не дал им бумажных денежек? Да ведь же?
– Ох, Тонька, Тонька! Ты дурочка шиворот-навыворот.
У Туфатуллиных играли в очко. Банковал Колдунов. Он подал Хасану очередную карту, тот приложил ее к другим картам и стал медленно-медленно выдвигать ее с уголка. Выдвигают карту с уголка по разным причинам: из боязни, что будет перебор, то есть для того, чтобы не сразу обнаружить проигрыш, когда бьют на весь банк и трепещут, что придет несчастливая карта; если заподозрили банкомета в мухлевке – вроде бы не сводят взгляда с выдвигаемого уголка, а на самом деле следят за пальцами, которые держат колоду карт.
Хасан, похоже, взял пятую или шестую карту и высовывал ее расслоившийся уголок муторно долго, наверно, потому, что отчаялся выиграть, а может, потому, что нечем будет платить в случае проигрыша. Неожиданно для всех он радостно бросил карты на кровать и загреб банк; в банке был промасленный до прозрачности рубль, гора мелочи, ученические перья, бамбуковый веер, жестяная коробка с леденцами.
Папироса марки «Северная Пальмира» дымилась у Хасана за ухом. Он достал ее ногой и вставил в рот. Затем втолкнул под большой палец левой ноги колоду, а правой ногой дал по карте Тимуру Шумихину, Васе Перерушеву и Колдунову.
Хасан давно умел задирать ноги за шею, но с прошлой зимы, после гастролей циркового артиста Сандро Дадеша, он начал их развивать.
Сандро Дадеш, рожденный безруким, быстро выбегал на арену. Его черные лакированные туфли сверкали, шелк черной накидки стелился на уровне плеч, мерцали черные волосы. Сандро Дадеш приглашал несколько человек из публики, они вставали возле мольберта. Он брал ногой уголь, рисовал силуэты их лиц и срывал использованные ватманские листы. Он жонглировал ногами, пистолетным выстрелом сшибал с колпака меднопуговичного служителя шафранное яблоко.
Рисовать ногами Хасан никак не мог научиться, жонглировать – тоже. Зато он насобачился стрелять из мельчаевской двустволки; правда, пороховой отдачей его всякий раз опрокидывало навзничь. Пальцами ног он наловчился раскрывать и смыкать ножницы и вырезал ими бумажные кружки, звезды, треугольники. Мы гордились Хасаном и звали его Хасандро Дадеш.
Костя остановил игру. И так как Колдунов, Вася Перерушев, Тимур Шумихин были при последнем, то Хасан, находившийся в основательном выигрыше, отгреб нам своей мелочи:
– В пользу МОПРа, за всю братву.