Подобных франтов я, признаться, не весьма долюбливал, а может быть, я просто им завидовал. Сам я по моде одеваться не умел, да и финансов никогда на это не хватало. Раздражало в посетителе и то, что физия его прилизанная и бесцветная смутно мне припоминалась. Нет, явно я его где-то встречал-видел и притом не так уж и давно.
– Нехорошев, Аристарх Маркович, – представился, оглаживая белесые волосики, посетитель и, мило улыбнувшись, добавил, – впрочем, можно просто по имени. Я надеюсь, Вадим… э… что мы станем друзьями.
Явно не поэт начинающий и не юный корреспондент – из кожаной светлой папки, родственной моей протезной перчатке, рукопись доставать не спешит. Где я всё же его видел?
И заструился какой-то странный двусмысленный разговор, похожий больше на допрос. Где я родился? Где жил? Почему именно в журналистику подался? Как удалось опубликовать стихи в «молодогвардейских» сборниках? Какие комсомольские поручения выполнял? Почему в партию заявление не подаю? Действительно ли я считаю, что в «Комсомольском вымпеле» работают слабые журналисты и газета никуда не годится?..
Признаться, никогда до этого мне не приходилось сталкиваться с этими людьми, поэтому я врубался долго и медленно. И тут – когда он заговорил о газете – я резко, высверком, вспомнил: как-то, с месяц назад, в день получки я, будучи уже изрядно подшофе, потянул Лену в ресторан – поужинать беззаботно, расслабиться. Она отказалась наотрез. Я, само собой, взбрыкнул, плюнул, попёрся в «Центральный» одинёшеньким.
Там я моментом чокнулся-скорешился с каким-то парнем, мы легко сошлись-разболтались, добавляя и добавляя разбавленной водочки под гуттаперчевый антрекот с обугленным картофелем и витаминный салат из позапрошлогодней скисшей до последнего предела капусты. Официантка вскоре подсадила к нам ещё двоих посетителей…
Да-да – я вспомнил, – вот этот прилизанный Нехорошев и был одним из тех новоявленных соседей по столику. И – вот именно! – я даже запомнил его водянистый, но упорный взгляд на меня, когда я взахлёб и пьяно жаловался новому своему ресторанному приятелю, как тяжело мне в этом рутинном псевдоколлективе псевдожурналистов, и какая всё же препаршивая и суконная газетёнка – этот «Комсомольский вымпел»…
В пьяном виде я, чего уж скрывать, бываю препорядочным поросёнком!
– Это вы были – в «Центральном»? – отрывисто спросил я, глянув на него в упор.
– Я? – изобразил он удивление, но тут же скорчил личико в усмешливую гримасу. – Запомнили, значит? Узнали? А я уж думал… Вы, простите, были… Хе-хе! Я за вами наблюдал – пьянеете вы быстро…
– А вы, собственно, кто? – натопорщился я, никак не улавливая смысла в его нагловато-хозяйском тоне.
– Я?.. А разве я не сказал? – он похабно разыграл искреннее недоумение. – Видите ли, Вадим Николаевич, я – из органов. Я курирую, так сказать, Дом печати – вот и решил с вами поближе познакомиться. Что ж тут странного?
– Странно то, что я с вами знакомиться не хочу – вот так!
О, тогда мною уже был прочитан самиздатовский оглушающий «Архипелаг ГУЛАГ», ненависть Александра Исаевича к этим людям уже органично влилась в мою кровь. И вот впервые образчик этого удушающего лубянского племени сидел передо мной вплотную, со мной общался, искал контакт.
Я ожидал, что после слов моих он оскорбится и хлопнет дверью. Не тут-то было.
– Вы не кипятитесь, Вадим Николаевич, – доверительно наклонился он ко мне. – Видите ли, журналистика – это не просто профессия, это, так сказать, почётная профессия, в которой не каждый достоин работать. Притом – в отделе пропаганды. А вы, к тому ж, не член партии и, как мне известно, даже заявляли громогласно: мол, и не собираетесь вступать, что, якобы, в неё только фарисеи вступают да карьеристы. И уж совсем нехорошо, что вы позволяете себе странные, прямо скажем – очень странные выражения в связи с кончиной Леонида Ильича Брежнева… Очень странные!
Я молчал, оглушённый. Нехорошев усмотрел, видно, в моём молчании благоприятный для себя знак.
– Ну, вот и ладненько. Я думаю, это у вас не от убеждений, а от экспрессивности характера. Так ведь? Так? Ну и винцо свою роль играет, винцо-то – ух какой сильный и коварный враг… Язык не то и сболтнёт! Подумайте над этим. Пока я с вами прощаюсь, но вскоре ещё загляну. До свидания, Вадим Николаевич.
Он привстал, приладил на голову шапку, начал застёгивать пальто.
– Не надо, – сказал я осипшим голосом, глухо.
– Что? Что вы сказали? – обернулся он от двери.
– Не надо ко мне больше приходить, – уже твёрдо, прокашлявшись, повторил я.
– Ну-ну, не надо быть таким категоричным, – снисходительно усмехнулся склизкий норковый товарищ из барановской Лубянки и растворился за дверью.
Чуть погодя ко мне зашёл Волчков, пытливо глянул на моё пунцовое лицо.
– Что, Нехорошев в друзья-приятели набивался?
– Ты его знаешь? – от гнева голос мой всё ещё прерывался.
– Знаю, конечно, он и ко мне подкатывал. Я, само собой, тебе не советчик, но с ним надо построже, без двусмысленностей и недомолвок. Правда, и ссориться с ним опасно – пакостей он в состоянии подсыпать. Смотри, в общем. Между прочим, он – муж Украинцевой.
– Да ты что-о-о?!
– Да, супруг – второй и законный, дочка у них общая имеется.
Так вот почему Люся Украинцева в последний месяц со мной сквозь зубы разговаривает!.. А эта Фёдоровна тоже… Ну и занесла-забросила меня Судьба-злодейка в коллективчик!
Опять, как и на практике в многотиражке ЗИЛа, вляпался я в историю из-за проклятого «Бровеносца в потёмках». Так что, когда настанет великий наградной день и примутся раздавать-навешивать медальки за диссидентские подвиги в глухие брежние времена (а до этого дойдёт – можно не сомневаться!), я хотел бы напомнить о себе и потребовать свою законную медальку, ибо по крайней мере дважды инакомыслил демонстративно и вслух…
Впрочем, в те дни, когда Лена со вспоротым животом лежала в больнице, а я барахтался в болезненном затяжном запое и вляпывался в беспрерывные нервомотательные конфликты – мне было не до шуток, не до ерничанья.
Впору – в петлю головой!
Глава IV
Как я самоубился
1
Насчёт вспоротого живота Лены я не преувеличил.
Когда я привёз её домой, занёс на руках в квартиру и раздел, чтобы отмыть-отпарить её от больничной грязи, я чуть не заплакал. Да что там – чуть! Я и заплакал. Пришлось даже в коридор выскакивать, сушить быстренько дурацкие нервические слёзы. Багровый шрам на детском бледном животике Лены был страшен: так безжалостно, вероятно, уродуют свои животы в последний жизненный миг японские самураи. Сама Лена уже выплакалась, коновалов барановских криворуких даже в чём-то и оправдывала: мол, операция экстренная случилась, хирург дежурный – уставший…
Между прочим, мясник этот настолько уставшим был, что начал резать-полосовать, не дожидаясь полного наркоза – Лена услышала, как скальпель проник в её тело, рассёк мышцы: от боли она потеряла сознание и уж потом уплыла в спасительный эфирный сон…
Да зачтётся это испытание ей теперь на том свете!
А между тем, пока Лена приходила в себя, возвращалась к двигательной жизни, надо мной грозовые тучи в редакции всё сгущались. Вернее будет сказать: я сам сгущал и клубил эти идиотские тучи. Во-первых, мне всё больше и сильнее выедала плешь газетная казённая рутина. Я хотел писать только о литературе, о театре и кино, о живописи, но все эти темы считались в областной молодёжке как бы мизерными, побочными, второстепенными. Начальство требовало с отдела пропаганды на гора в первую очередь агитации и пропаганды в кристально чистом незамутнённом виде.
Даёшь восторженный отклик молодого рабочего на выступление первого секретаря обкома комсомола! Срочно выдать письмо доярки или скотника о важности политучёбы на ферме! (Напомню: слово «фермер» относилось тогда к забугорной жизни, а фермами называли отделения колхозов и совхозов. В ходу была такая лексическая абракадабра – молочно-товарная ферма, МТФ.) Сдать в номер ура-проблемную статью о триумфальном шествии социалистического соревнования среди комсомольско-молодёжных коллективов (КМК) в ходе ударной трудовой вахты в честь приближающегося славного юбилея – 113-й годовщины со дня рождения вождя мирового пролетариата и великого основателя советского государства Владимира Ильича Ленина!..
Тьфу! Даже сейчас, спустя много лет, в ушах звон, во рту вмиг нарушился кислотно-щелочной баланс, о котором мы тогда, без рекламы резино-жевательной, и не подозревали.
Во-вторых же, я ещё и врубился-разобрался, что на квартиру надеяться – смешно и нелепо. Это наивнее, чем ожидать прихода коммунизма через двадцать годиков. Жильё молодёжной газете выделяли-подбрасывали раз в сто лет, и первым претендентом числился, естественно, Саша Кабанов. Да и Ося Запоздавников торчал в очереди на квартиру, грозясь вскорости ожениться и наплодить потомство.
Короче, так мне всё обрыдло, до того стало тоскливо и тяжко на душе в чужом городе, что я закуролесил. С Осей и Сашей мы скорешились-скорефанились, принялись всерьёз бражничать. Пили, что называется, по-чёрному. Правда, с утрешка ещё чуток сдерживали себя – опохмелялись разве что пивком или стакашком портвеша. Затем отписывались наскоро левой ногой, к обеду сдавали Филькину всякие дежурные информашки-заметушки и тогда уж, смывшись под любым предлогом из душной редакции, принимались за опохмелку всерьёз.
Однажды, когда мы с Осипом, ещё вдвоём, в ожидании Александра, застрявшего с репортажем, подклюкивали в пивнушке на углу Фридриха и Пролетарской, рядом с редакцией, собутыльника моего мрачно-бородатого потянуло на лирику, на откровенности – рассопливило:
– Эх, Вадя, родный ты мой кореш! Любовь – вот что главное в этом гнусном и заржавленном мире!
Осип пососал вонючую свою трубку, спрятанную от глаз буфетчицы в мощном кулаке, и воспарил дальше:
– Эх, любовь! Тебе, Вадя, этого не понять… Хотя, стоп, чего это я? Прости, Вадим, у тебя же – Ленка… Я и позабыл! Но всё равно: Ленка – это Ленка… А я чего хотел сказать?.. Ах, да! Я ж про Дашу хотел сказать… Ты же знаешь Дашу, а?
Я промолчал, приник к кружке, принялся сосредоточенно глотать отвратную пивную кислятину.