– Молчать! Щи и кашу тому трескать, кто не умеет держать своего слова, а не сигов под польским соусом. Привез мне туалетного уксусу?
– Сто раз, душечка, прости! Забыл… – ежится толстенький бакенбардист. – Завтра же я тебе…
– Болван! Но, впрочем, я с тобой дома поговорю! Идите же вперед! Что вы топчетесь!
Муж послушно засеменил ногами. Жена и дочь следовали сзади.
IV
Около семи часов вечера. Семенит на дворе мелкий дождь. Небо хмуро, серо, неприветливо и нагоняет хандру. В маленькой дачке в Шувалове в балконной комнате висит на дверях распяленное мокрое пальто и обтекает, в углу стоит раскрытый зонт, поставленный для просушки, и от него идет целый поток дождевой воды по полу. Отец семейства, только что сейчас вернувшийся со службы на дачу, – худой, желтый, геморроидального вида мужчина лет пятидесяти, обедает. Он без сюртука и без жилета, в ночной рубашке и в туфлях ест суп. Против него сидит жена в блузе, с подвязанной щекой. Тут же дочь-подросток с книгой и два мальчика в блузах. Один держит в руках мопса, а другой сидит перед стеклянной банкой, в которой копошатся гусеницы на листьях. Ест один только отец семейства, другие присутствуют ради компании.
– И ведь надо же так случиться, что от станции ни одной таратайки!.. – говорит он. – А дождь как из ведра. Стояли четыре таратайки, но кто первый из поезда выскочил, тот и расхватал их, – говорит он.
– Ну, а ты зевай! Чего ж ты-то раньше не выскочил? Ты всегда разиня, – откликается жена.
– В заднем вагоне сидел. А дождь-то какой! И всю дорогу садил! Иду по дороге, зонтиком уже не себя закрываю, а картонку с твоей бархатной кофточкой… И насквозь…
– Ну, да ведь не размок сам-то. Теперь переоделся в сухое.
– Так-то оно так, но какова жизнь дачная.
– А кто виноват? При нынешнем дешевом тарифе я отлично бы на дачные деньги съездила с детьми на Кавказ и полечилась бы там в Железноводске.
– Но жизнь на два дома… Ты знаешь мои ресурсы…
– Ешь, ешь… Слышали мы эту песню.
– Ужасно как суп салом пахнет и совсем холодный.
– Ну, да ведь уже с трех часов в духовой печке стоит, а теперь семь скоро.
– Давайте что-нибудь другое. Что у вас еще есть?
– Бифштекс тебе оставлен. То есть не бифштекс, а были у нас так кусочки говядины с бобами.
– Сиречь подошва? Знаю…
– Тогда ешь в трактире. Мы не обязаны тебя ждать до семи часов вечера. Мы есть хотим. У нас нет завтрака. Вместо завтрака у нас кофе с булками.
Подали бифштекс.
– Фу, ножик даже не берет! Вот до чего засохло! – говорит отец семейства. – Этим бифштексом ежели швырнуть в человека, то ушибить можно.
– Ничем ты не доволен. Полей его подливкой – вот он и размякнет.
– Да тут подливки-то нет, а просто сало.
– Говорю тебе, с трех часов в духовой печке стоит. Вон огурцы есть. Ешь.
– Что мне огурцы! Ведь я не корова. Один съел и больше не могу.
– Ну, вареной колбасы за чаем поешь. Через два часа чай. Сосисок тебе сварю на самоваре.
– Есть у вас еще что-нибудь?
– Был рисовый каравай, но тебе ничего не осталось. Дети весь съели.
– Ну, и на том спасибо. Сеня! Принеси мой портсигар! Да дай газету, – обратился отец семейства к сыну, вставая из-за стола.
– Спать сейчас завалишься? – спросила жена.
– Да что ж теперь в эдакий дождь делать! Устал как собака. Прилягу до чаю. Ведь встал сегодня в шесть часов утра. Тебе хорошо, коли ты спишь до девяти.
– Не оттого ты устал, что в шесть часов встал, а оттого, что винтил вчера у Марка Лаврентьевича до часу ночи.
– Матушка, уж надо же мне иметь хоть какое-нибудь развлечение. А то я, как дилижансовая лошадь, каждый день на службу и со службы… Да весь день занят, да разные неприятности… Если уж не винтить раза три в неделю…
– И наверное, проиграл вчера?
– Рубль двадцать восемь.
– Ну вот видишь! А жене с ребятами жалеешь дать на кавказскую поездку.
– Ах ты господи! Вот глупая-то! Да разве на рубль двадцать восемь копеек вы вчетвером на Кавказ проедете?
– Ты умный. Ты рассчитай прежде, сколько ты в год-то проиграешь!
Но отец семейства уже перебрался в другую комнату, лежал на клеенчатом диване со скрипучими ножками и с наслаждением попыхивал папиросой, развернув перед своим носом газету. Поднятые за день нервы начали успокаиваться, в глазах мелькали газетные заглавия, болгарская депутация, абиссинское посольство, доктор Молов, Жюдик, митрополит Климент, Мальчик-с-Пальчик, «Монплезир» и т. д. В глазах зарябило, потом они начали слипаться. Газета выпала из рук, потухший окурок папиросы вывалился изо рта, и началось полное забытие всех дачных страданий. Он заснул.
Вдруг наверху, во втором этаже, послышались слабые звуки расстроенного рояля. Немного погодя эти слабые звуки перешли в громкие раскатистые звуки гаммы. Затем женский визгливый голос запел сольфеджи. Отец семейства проснулся от очаровавшего на четверть часа его сна, выругался, сказав: «Опять эта крашеная выдра ликовать начала», и перевернулся на другой бок. Но сольфеджи раздавались все громче и громче. В довершение всего, на балконе завыл его собственный мопс, вздумав подпевать виртуозке.
– Анна Сергеевна! – крикнул отец семейства жене. – Успокойте хоть Бобку-то! Ну чего он воет!
– Да тут человек завоет, а не только что собака! – откликнулась супруга. – Третий раз сегодня эта проклятая консерваторка свои чертовы рулады распевает.
– Но все-таки погладьте его как-нибудь.
– Ах, у меня у самой зубы болят! Я сама готова завыть.
Мопс продолжал голосить. Его воем соблазнилась большая дворовая собака, завыла басом, и началось трио. Консерваторка, чтобы заглушить собачий вой, надсажалась еще больше. Отец семейства не выдержал, вскочил с дивана и в носках выскочил на террасу, и закричал на верхний балкон, находящийся над террасой:
– Милостивая государыня госпожа музыкантша! Нельзя ли прекратить ваше пение и дать людям покой!
Ответа не последовало. Музыкантша была увлечена и не слыхала за пением его возгласа. Мопс продолжал выть, задрав голову кверху. Отец семейства пнул его ногой и закричал еще громче:
– Эй, песенница! Дудка! Рулада! Нельзя ли бросить ваше ликование!
– Зачем ты бедного Бобку-то пихнул? – завизжала жена.