Тешил этот наивный рассказ Истомина без меры и развеселил его до того, что он вскочил и сказал мне:
– Не пройдемся ли проветриться? погода уж очень, кажется, хороша.
Я был согласен идти; погода действительно стояла веселая и ясная. Мы оделись и вышли.
Не успели мы сделать несколько шагов к мосту, как нагнали Иду Ивановну и Маню: они шли за какими-то покупками на Невский.
– Мы пойдем провожать вас, – напрашивался я к Иде Ивановне.
– Если вам нечего больше делать, так провожайте, – отвечала она с своим всегдашним спокойно-насмешливым выражением в глазах.
Я пошел около Иды Ивановны, а Истомин как-то случайно выдвинулся вперед с Манею, и так шли мы до Невского; заходили там в два или три магазина и опять шли назад тем же порядком: я с Идой Ивановной, а Маня с Истоминым. На одном каком-то повороте мне послышалось, будто Истомин говорил Мане, что он никак не может забыть ее лица; потом еще раз послышалось мне, что он нервным и настойчивым тоном добивался у нее «да или нет?», и потом я ясно слышал, как, прощаясь с ним у дверей своего дома, Маня робко уронила ему тихое «да».
Вечером в этот день мне случилось проходить мимо домика Норков. Пробираясь через проспект, я вдруг заметил, что в их темном палисаднике как будто мигнул огонек от сигары.
«Кто бы это тут прогуливался зимою?» – подумал я и решил, что это верно, Верман затворяет ставни.
– Herr Wermann,[26 - Господин Верман (нем.).] – позвал я сквозь решетку палисадника.
Сигара спряталась, и что-то тихо зашумело мерзлым кустом акации.
– Неужто вор! но где же воры ходят с сигарой? Однако кто же это?
Я перешел на другую сторону и тихо завернул за угол.
Не успел я взяться за звонок своей двери, как на лестнице послышались шаги и в темноте опять замигала знакомая сигара: это был Истомин.
«Итак, это он был там, – сказала мне какая-то твердая догадка. – И что ему нужно? что он там делал? чего задумал добиваться?»
Это обозлило меня на Истомина, и я не старался скрывать от него, что мне стало тяжело и неприятно в его присутствии. Он на это не обращал, кажется, никакого внимания, но стал заходить ко мне реже, а я не стал ходить вовсе, и так мы ни с того ни с сего раздвинулись.
Я имел полное основание бояться за Маню: я знал Истомина и видел, что он приударил за нею не шутя, а из этого для Мани не могло выйти ровно ничего хорошего.
Глава одиннадцатая
Опасения мои начали возрастать очень быстро. Зайдя как-то к Норкам, я узнал, что Истомин предложил Мане уроки живописи. Это «да», которое я слышал при конце нашей прогулки, и было то самое «да», которое упрочивало Истомину спокойное место в течение целого часа в день возле Мани. Но что он делал в садике? Неужто к нему выходила Маня? Не может быть. Это просто он был влюблен, то есть сказал себе: «Камилла быть должна моей, не может быть иначе», и безумствовал свирепея, что она не его сейчас, сию минуту. Он даже мог верить, что есть какая-то сила, которая заставит ее выйти к нему сейчас. Наконец, он просто хотел быть ближе к ней – к стенам, в которых она сидела за семейною лампою.
Уроки начались; Шульц был необыкновенно доволен таким вниманием Истомина; мать ухаживала за ним и поила его кофе, и только одна Ида Ивановна молчала. Я ходил редко, и то в те часы, когда не ожидал там встретить Истомина.
Раз один, в самом начале марта, в сумерки, вдруг сделалось мне как-то нестерпимо скучно: просто вот бежал бы куда-нибудь из дому. Я взял шапку и ушел со двора. Думал даже сам зайти к Истомину, но у него не дозвонился: оно и лучше, потому что в такие минуты не утерпишь и, пожалуй, скажешь грустно, а мы с Романом Прокофьевичем в эту пору друг с другом не откровенничали.
Пойду, думаю, к Норкам, и пошел.
Прохожу по проспекту и вижу, что под окном в магазине сидит Ида Ивановна; поклонился ей, она погрозилась и сделала гримаску.
– Что это вы, Ида Ивановна, передразнили меня, кажется? – говорю, входя и протягивая через прилавок руку.
– А разве, – спрашивает, – видно?
– Еще бы, – говорю, – не видеть!
– Вот завидные глаза! А я о вас только сейчас думала: что это в самом деле такая нынче молодежь стала? Помните, как мы с вами хорошо познакомились – так просто, славно, и вот ни с того ни с сего уж и раззнакомливаемся: зачем это?
Я начал оправдываться, что я и не думал раззнакомливаться.
– Эх вы, господа! господа! ветер у вас еще все в голове-то ходит, – проговорила в ответ мне Ида Ивановна. – Нет, в наше время молодые люди совсем не такие были.
– Какие ж, – спрашиваю, – тогда были молодые люди?
– А такие были молодые люди – хорошие, дружные; придут, бывало, вечером к молодой девушке да сядут с ней у окошечка, начнут вот вдвоем попросту орешки грызть да рассказывать, что они днем видели, что слышали, – вот так это молодые люди были; а теперь я уж не знаю, с кого детям и пример брать.
– Это, – говорю, – кажется, ваша правда.
– Да, кажется, что правда; сами в примерах нуждаетесь – садитесь-ка вот, давайте с горя орехи есть.
Ида Ивановна двинула по подоконнику глубокую тарелку каленых орехов и, показав на целую кучу скорлупы, добавила:
– Видите, сколько я одна отстрадала.
– Ну-с, рассказывайте, что вы поделывали? – начала она, когда я поместился на другом стуле и вооружился поданной мне весовой гирькой.
– Скучал, – говорю, – больше всего, Ида Ивановна.
– Это мы и сами умеем.
– А я думал, что вы этого-то и не умеете.
– Нет, умеем; мы только не рассказываем этого всем и каждому.
– А вы разве все равно, что все и каждый?
– Да-с – положим, что и все равно. А вы скажите, нет ли войны хорошей?
– Есть, – говорю, – китайцы дерутся.
– Это все опять в пользу детских приютов? – умные люди.
– Папа, – говорю, – болен.
– Папа умер.
– Нет, еще не умер.
Ида рассмеялась.
– Вы, должно быть, – говорит, – совсем никаких игр не знаете?
– Нет, – говорю, – знаю.