Абрам опять долго укоризненно смотрит на меня.
– Выведете, а Абрама рассчитают…
Он неумолимо торжествующе впился в меня глазами.
– Что мне делать?..
– Ну так вот что: вот тебе деньги…
Абрам берет деньги и медленно уходит, а я по ступенькам спускаюсь в сад.
Нежный аромат цветущих яблонь. Где-то в саду звонко и отчетливо, подчеркивая безмятежный покой, насвистывает какая-то птичка. Тонет взгляд в лазури неба, и резче контраст этой молодой весны с старым, все тем же садовником Павлом. Он стоит в конце дорожки, и несколько ребятишек окружают его.
Так окружают молодые побеги, закрывая, старое, готовое уже к смерти дерево.
Все тот же Павел с проповедью о спасении души и притче о зазнавшемся богаче.
В этом смысле все такой же неугомонный и последовательный он, когда я подхожу к нему, отпускает мне несколько горьких фраз.
Все попытки с моей стороны к примирению отвергнуты величественно и стоически.
– Барин вы – барин и есть, – разводит он пренебрежительно руками.
Я прихожу к тому месту сада, где за оградой извивается дорога в Князевку, видна деревня, пруд ясный, зеркальный, отражающий покой безмятежного неба. Там на пруде утки и гуси и два диких лебедя, которые ежегодно весной на неделю, другую прилетают на этот пруд. Иногда они вытягивают длинные шеи и кричат своими гортанными звуками. Звуки несутся и медленно замирают в праздничной округе, и снова наступают минуты тишины, неги, безмятежного покоя. Ветер стих совсем, я стою под яблоней, в ее аромате, и вокруг меня падают розовато-белые лепестки ее цвета.
Я слышу голоса на дороге. Я узнаю их: это Матрена и Родивон. Ни я их, ни они меня не видят. Грубый, резкий голос Родивона:
– Ну да! Так и сказывали бы зимой: кто б тогда тебе давал муку?
Горький голос Матрены:
– Давал муку… Много дал… За полпуда три дня, не разгибаясь, жать…
Удаляющийся голос Родивона:
– Много – мало: не теперь толковать об этом.
И Родивон быстро проходит мимо меня.
Матрена ровняется с моей засадой, и я, подходя к ограде, говорю:
– Здравствуй, Матрена!
Маленькая, оливковая Матрена, с черными, как у турчанки, глазами, изможденная и сухая, вздрагивает и говорит:
– О, господи, как я испугалась… – Она поправляется быстро: – От радости испугалась…
Мы оба улыбаемся, и я спрашиваю ее:
– О чем это ты с Родивоном?
– Да-а! – Матрена машет рукой: – И слушать вам не стоит про наши глупые дела… Остался теперь побогаче других на деревне и командует, как знает.
– Один остался.
Матрена вздыхает:
– Потянулись за ним и другие: Сурков, Тычкин, Пиманов… ну, те уж и вовсе на красненькую гоношат обернуть всю деревню…
– Лучше, значит, не сделал я, что кулаков удалил: новые растут?
Не замечая горечи для меня ее ответа, Матрена вскользь бросает:
– Растут как грибы на навозе… не у чего жить в деревне… так вроде того, что у пустого стойла мордой лошадь тычется: нет, нет и ткнет опять, – не набежало ли? неоткуда… Посев в наемку: сама нанимала и сама же нанимаюсь… и работать не на кого… Бедноты много уходит из деревни…
Матрена задумывается и уже повеселевшим голосом кончает:
– Так мы глупые: уравнять всех нас хотели вы, – богатых выгнали, а мы, беднота, опять за ними тянемся…
Замолчала Матрена, молчу и я…
Тихо кругом. Словно под наш говор задумалось все или заснуло и спит в молодой весне крепким, глубоким сном, как те холмы с красными иероглифами, свидетели промчавшихся веков.
Стоим и мы с Матреной, пигмеи своего, мгновения, напряженно думая каждый свое.
– Ну, простите Христа ради… хоть из-за решетки нынче довелось поглядеть на вас… Важные вы стали…
– Почему важный?
– Царь, бают, призывал вас, убытки вернул, пенсию назначил…
– Это неправда. Кто это рассказывал?
– Упомнишь разве, – говорит уклончиво Матрена, кланяется и уходит.
Я слежу за ней; она идет погруженная в свои думы, и ее маленькая фигура точно больше становится и рельефнее вырисовывается на пустой дороге.
Опять я один в саду.
Старая Анна, вдова Лифана Ивановича, с внучкой и другой маленькой девочкой.
Спрашивает меня робко:
– Ничего, сударь, что я осмелилась в садик зайти? Сиротка вот, Настя, уж больно любит глядеть, как цветочки здесь цветут… Говорит мне: «Я, бабушка, гляжу, и все мне кажется, что тут и тятька с мамкой из земли выйдут…»
Анна гладит хорошенькую пятилетнюю Настю и вздыхает:
– Не выйдут, не выйдут, дитятко…