Оценить:
 Рейтинг: 0

Страницы истории сельскохозяйственной науки ХХ века. Воспоминания учёного

Год написания книги
2023
Теги
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
8 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Стою здесь и я, грешный, утром в понедельник, в руках записка: Орловскому. Явитесь к инспектору! Из кабинета вылетает весь красный, с потерянной физиономией, такой же паренек, как я. Робко стучусь. Глухое: «Войдите!» В кабинете темновато (комната на запад). Вся задняя стена завешана листами с фотографиями выпусков по годам. Огромный стол под зеленым сукном. За ним – сам Дубас.

Дубакин Дмитрий Николаевич

Семинарист – Николай Орловский

Ростом не высок, плотного сложения, весь седой, волосы на голове коротко подстрижены, аккуратная бородка клином, большие, нависшие по бокам рта, усы, одутловатое моложавое лицо, строгое, неулыбчивое. На тебя направляются два сверлящих черных зрачка, которые прижимают тебя к полу. Долгая минута осмотра и молчания. И далее глуховатым, шипящим через усы, баском: «Ну-с, Орловский! Вы вчера во время чтения святого Евангелия вели себя неблагопристойно: надо прямо сказать, отвратительно!..» А я действительно вел себя безобразно! Мой сосед, известный в классе анекдотист, рассказывавший всякие смешные истории с совершенно неподвижной физиономией, как знаменитый киноактер Бестер Китон, нашептал мне такой анекдот, что я, прыснув от неудержимого смеха, истово закрестился и, весь сотрясаясь, многократно низко кланялся. В результате – снижение балла за четверть по поведению до 4 с пояснением в табеле: Неоднократное нарушение воспит. Орловским церковного благочиния (разговоры с товарищем во время богослужения).

Но один раз мне удалось подсмотреть человеческую улыбку на лице Дубаса. 20 ноября 1913 г. преставился, а проще сказать, умер епископ Симеон. Хоронили его с полагающимися в этих случаях почестями: духовенство всех рангов в облачении, церковные хоры, губернатор, полиция, войска, погребальный звон соборного колокола, огромные толпы народа, жадного до зрелищ подобного рода. Неукротимое любопытство мальчишки заставило меня пробиться через все заслоны к самому гробу епископа. Хоронили в субботу и я, увлеченный церемонией, пропустил всенощную. В понедельник я, грешный, снова стоял у дверей кабинета инспектора. И снова: Ну-с, Орловский! Почему Вы пропустили всенощную? Я тоненьким голоском: Я хоронил епископа Симеона, Дмитрий Николаевич! – Но, Орловский, не один же Вы его хоронили? – Конечно, не один, Дмитрий Николаевич! Но я пробился к самому гробу и касался его рукой. – Как это касался? – Цветы вылезли из гроба, а я подправил их рукой. – Подправил… цветы… Два буравящих зрачка при этом сузились, появились морщинки у глаз, поднялся левый ус, и где-то в углу рта промелькнула улыбка. Лицо как-то подобрело на мгновение: Ну-с, Орловский, можете идти! – Я выскочил из кабинета весь в поту: Пронесло, Господи!

Дубакин обладал феноменальной памятью на лица и фамилии. Он учил еще наших отцов и за долгие годы своего инспекторства помнил каждого своего ученика и мог назвать его через десятки лет по имени и отчеству. Жизнь Дубакина шла размеренно. По его приходу в семинарию, появлению в церкви, на прогулках в соборном садике можно было проверять часы. Его никто и никогда не видел больным. Его бесстрастная машина работала безотказно, не останавливаясь даже в таких экстраординарных случаях, когда его старший сын, офицер в погонах, на подходе к губернаторскому дому, занятому в 1917 г. советами, упал, тяжело раненный пулей солдата-пикетчика. Дубас в эти страшные для него дни приходил в семинарию для справления своих служебных обязанностей точно по расписанию. Что это было: проявление ли огромной силы воли или поразительного заскорузлого бесчувствия и автоматизма, выработанного сорокалетним выполнением служебного долга, – я не знаю. Пусть этот вопрос останется неразрешенным.

На счету Дубакина числилось много изгнанных за революционную или атеистическую пропаганду семинаристов. По преданию передавалось, что после 1905 г. не один десяток бурсаков был исключен из семинарии и, как говорилось, пошел по «волчьему» билету[20 - Один из дальних родственников отца, уволенный из семинарии после 1905 г. по «волчьему» билету, зашел к нам примерно в 1910 г. и получил по особой просьбе отца возможность передохнуть от голода и нищеты дней десять, а, согласно распоряжению урядника, в каждом селении ему дозволялось проживать не более трех дней.]. Одиозная фигура тогдашнего министра просвещения Кассо правила светской школой, но еще более охранно-монархическое руководство стояло у кормила духовного ведомства, и, конечно, классически выраженный службист Дубакин пунктуально и строго выполнял все указания свыше. Это был не только комический человек в футляре. Нет, это была сила, страшная в своей традиционной, одобренной веками системе, и все ей подчинялось: общее направление в воспитании, учеба, быт, распорядок и т. д. В ответ на репрессии Дубас был жестоко избит исключенными бурсаками или подговоренными хулиганами во время своей прогулки по соборному садику. Расследование этого преступного случая полицией не дало никаких результатов: виновники найдены не были. А нам стало жалко избитого Дубаса.

Таков был наш знаменитый в своей несокрушимой монолитности инспектор Дмитрий Николаевич Дубакин по прозвищу Дубас.

Ректор семинарии, архимандрит Виссарион, был какой-то далекой фигурой вроде современного английского короля, обладающего лишь номинальной властью. Это был дородный, высокого роста, красивый сильный мужчина, с шелковистой длинной бородой, с мясистыми пальцами рук, к которым мы прикладывались, подходя под благословение по праздникам. Руки его всегда источали аромат дорогих, известных тогда духов «Царский вереск». Весь его вид как будто был списан с известной картины художника-передвижника Маковского «В монастырской гостинице», где такой же красивый архимандрит – настоятель монастыря – своей увлекательной беседой с богатой сдобной купчихой старается буквально приворожить ее и словом, и взглядом.

Наш архимандрит по женской части тоже был не промах. Один из старшеклассников, ныне известный самарский поэт-лирик Николай Жоголев, прислуживал ему при богослужениях: подавал при облачении одежды, митру, посох, трикирий и дикирий (трех- и двусвешник) для благословения и т. п.

По своей обязанности он должен был приходить рано перед обедней на квартиру ректора за получением указаний. В одно из таких посещений он обнаружил, к своему ужасу, в спальне своего духовного отца-монаха прекрасную даму, жену одного из преподавателей семинарии. Ходившие по семинарии уже давно упорные слухи о ночных похождениях нашего ректора получили прямое доказательство. Поэтическая душа нашего Николая не выдержала такого жестокого и к тому же неожиданного потрясения, и он быстро превратился в атеиста. А виновник всего этого происшествия как-то незаметно смотался из Самары в Ташкент. По решению духовного суда он был лишен сана архимандрита, но продолжал службу простым священником. В какой-либо удаленный монастырь на строгое покаяние и исправление его не сослали.

Интересно, что судьба столкнула его снова с бывшим его причетником молодым Жоголевым, который в двадцатые голодные годы побывал в хлебном Ташкенте. Зайдя в церковь, он попал как раз на службу Виссариона, который сразу узнал своего бывшего причетника и пригласил его домой, где царила уже на полных правах законной супруги его красавица и угощала Николая чаем и вином. Таким счастливым концом с семейной идиллией закончилась в советское время романтическая история нашего ректора-архимандрита Виссариона. За такие качества семинаристы присвоили ему звонкое прозвище «жеребец», с каким он и вошел в историю конца Самарской семинарии. В конкретной семинарской жизни мы ничего плохого и ничего хорошего от него не видели. Как говорят, ни богу свеча, ни черту кочерга!

После быстрого бегства архимандрита пост ректора занял протоиерей Силин, который с приходом революции бегал по семинарии и убеждал учеников петь «Боже, царя храни». Это был выраженный тип черносотенца-монархиста.

Среди педагогического персонала ведущими фигурами были преподаватели: гражданской истории – Сергей Иванович Преображенский, математики – Василий Николаевич Малиновский и физики – Константин Иванович Смагин. Преображенский был великолепным педагогом и проникновенным историком. Идеальная лысина, обрамленная жалким полукружьем волос по периферии, всегда поблескивала, через толстые стекла очков смотрели как бы вглубь излагаемых событий внимательные глаза. Речь его лилась длинными стройными периодами, легко усваиваемыми на слух и удобными для конспектирования. Это был второй В. О. Ключевский, но самарского масштаба, талантливый интерпретатор и пропагандист знаменитого историка предреволюционных лет, на лекции которого сбегался весь Московский университет. На уроках Сергей Иванович останавливался обычно у первой парты и, опираясь своей рыхлой фигурой на большой толстый палец рук, при поворотах к слушателям очерчивал на парте четырьмя другими пальцами правильные полуокружности, за что получил прозвище Циркуль, которое так к нему и пристало на все времена.

Тесный кабинет его квартиры вмещал огромную историческую библиотеку, и я получал от него на рождественские и летние вакации в Каменку целые кипы толстых книг с соответствующими советами по поводу их прочтения. Набор их был крайне разнообразным по содержанию. В памяти остались: «Курс русской истории» Ключевского, который благодаря неповторимому мастерству изложения довольно легко усваивался молодым читателем; солидная монография А. Н. Пыпина «Общественное движение в России при Александре I» и огромный роман Д. С. Мережковского «Христос и антихрист» в трех частях, из которых вторая часть «Воскресшие боги», посвященная Леонардо да Винчи, оставила в моем сознании длительный след, несколько задержав развитие во мне атеизма, усилив в то же время ненависть ко всем обрядностям и выдумкам сказаний святых отцов.

В III или IV классах Сергей Иванович порадовал нас двумя содержательными лекциями, проведенными во внеурочное время, по искусству античному и эпохи Ренессанса, сопровождая их показом хороших репродукций. Он был нашим классным наставником и на этой деликатной должности всегда проявлял большой ум и такт, будучи хорошим буфером между жестким несгибаемым характером Дубаса и мятущимися натурами 30 молодых парней, его воспитанников. В советское время его большой талант педагога использовался во вновь открытом Самарском университете, но мне неизвестно, смог ли доцент Преображенский быстро перестроиться с классической буржуазно-демократической, насквозь прогнившей, реакционно-националистической (как тогда называли) исторической концепции Ключевского на новую концепцию исторического процесса учебника Покровского, где действовали по законам исторического материализма только классы и массы.

Василий Николаевич Малиновский, по прозвищу Малинок, бодрый, но уже несколько сутулый старик, преподавал математику, которая в семинарии давалась в весьма ограниченных рамках. Он обучал еще наших отцов и в 1912 г. отпраздновал сорокалетие своей педагогической деятельности. Его привычки были своеобразны. Шел он на урок быстрыми шагами, устремив свой взгляд на пол и размахивая высоко классным журналом. Иногда этот журнал больно ударял по башке заигравшегося мальца. В классе он вел себя сварливо и агрессивно. Уроки шли в быстром темпе. Вызывался ученик к доске или прямо с места, давалась задача, и, если ученик начинал путаться, то сразу раздавался оскорбительный традиционный крик на высокой теноровой ноте: «Эх, ты – головешка!» с характерным постукиванием по первой парте костяшками двух желтых, вымазанных в мелу пальцев, а иногда с оскорбительным добавлением: «Мамаша, как глуп твой сынишка!» Это был зловещий символический звук по пустой башке, в которой и мозгов уже не осталось. За первым криком – второй, третий с тем же стуком. И так до тех пор, пока какой-нибудь головастый паренек не ответит правильно, и тогда – одобрительная улыбка и крик: «Молодец!» Вся эта освященная многолетним опытом церемония вошла в жизнь и быт семинарии настолько, что при любых спорах на любые темы, когда кто-нибудь затруднялся в ответе, публика делала страшные глаза и кричала тенором: «Эх, ты – головешка!» – и стучала костяшками пальцев по твердым предметам. Так и остался в памяти «Малинок» со своей «головешкой», которая, конечно, не содействовала популярности этой, как оказалось потом, весьма необходимой науки. Страх перед дифференциалами и интегралами сохранился у меня на всю жизнь, хотя под старость мне все же пришлось плотно заняться вариационной статистикой Общественно-политическая натура Малинка ни в чем себя не проявляла, и, видимо, эта сторона жизни мало его интересовала.

Преподаватель физики Константин Иванович Смагин был, по существу, единственным в семинарии преподавателем естественных наук и держался скромно, как-то на отшибе. Средств на приобретение учебных пособий по физике, видимо, давалось мало, и Смагин – великий труженик – день-деньской просиживал в своем физическом кабинете, подготавливая всяческие приборы и эффектные демонстрации к своим урокам. В прожженном кислотами халате, с рабочими руками в разноцветных пятнах различных реактивов и ссадинах, со спокойным, без нажима на эффектность и красивость, несколько суховатым изложением физических законов мира на уроках – таков и остался у нас образ Смагина.

Судьба определила ему долгую жизнь – почти до ста лет. Работал в советской школе, читал на рабфаке. Дочь его, Елена, окончив Куйбышевский сельхозинститут, вышла замуж за моего талантливого сотрудника Б. В. Остроумова. Призванный в армию в первые же дни Отечественной войны, он вскоре скончался от туберкулеза, а его жена, Елена Константиновна, испытала все тяжести работы главного агронома колхоза и была избрана в Верховный Совет СССР от Горно-Алтайской автономной области. От нее я и имею сведения об ее отце-долгожителе, который спокойно проживал на своей даче в поселке Зубчаниновка (около Самары), где и трудился до самого своего конца. Так и замкнулся долгий жизненный круг Смагина. Повидать своего учителя физики мне так и не пришлось, а надо было бы…

Словесность вел Александр Павлович Надеждин – с неблагозвучным и оскорбительным прозвищем Балда, но употреблялось оно не в прямом смысле, а в смысле какой-то одержимости его натуры, идейной увлеченности, а отсюда и бессистемности его преподавания.

Ему никогда не хватало времени, чтобы закончить тему. На уроках постоянные отвлечения по любому поводу. Быстрая маниакальная возбудимость, когда в белых его галочьих глазах загораются острые черные точки, вся его длинная аскетическая фигура вытягивается. Становится за него страшно…

На рождественские вакации была задана интересная тема «Поэт как преобразователь души человеческой по произведению Жуковского «Камоэнс»» и статья «Слова поэта – дела его». Эти произведения нами прочитаны. Я не согласен с главным положением Жуковского, что поэзия – религии небесной сестра земная, что в сердцах людей она должна будить бодрость и оптимизм. Я только что начитался Достоевского, ежедневно в газетах освещались жестокости первой мировой бойни. Я за реализм в поэзии и литературе вообще. Все мы ждем от Надеждина критического образа и разъяснения сути задания. И он начал с этого в спокойных тонах. Вдруг вспомнился ему пример: один студент, бывший его ученик, сказал ему в беседе, что все учителя занимаются не только для идеи, а для того, чтобы «кусать», кормить семью и т. д. Сразу проявляются в его глазах острые черные точки. До какой низости дошел тот студент. Без идеи жить человеку нельзя, а ему бы только кусать… кусать! Вот в чем он видит цель жизни! На лице ужасная гримаса, указательный палец направлен на отсутствующего студента. Он уже не может удержаться…

Второй пример: эвакуированные из Киева в Саратов студенты образовали общество дровоколов. Надеждин кричит, поднятая рука сжата в кулак: «Идея в руках! Сила рук служит идее!.. Трудиться надо, трудиться!.. Нужно всегда думать, чтобы устроить на земле… эту (он ловит подходящее слово) … то, что называется жизнью». Лицо его красное от напряжения. Звонок! Жуковский с его Камоэнсом позабыт. Нам жалко Балду. Мы знаем, что он живет бедно, что у него многочисленная семья, что он воспитывает двух приемышей, что он такой же великий труженик, как и физик Смагин…

И так повторяется почти на каждом уроке. Мы знаем, что он увлечен поэзией Пушкина. И если какой-нибудь остолоп не подготовил урока, то достаточно упомянуть что-нибудь из его стихов и сказать магическое слово «образы Пушкина», дорогой Балда заводился на весь урок. Ученик, стоя, поддакивал ему и оставался неспрошенным, а на отметки он не скупился, считая их жизненной мелочью.

Так мы и не получили систематического знания русской литературы, но зато интерес и любовь к ней этот, по существу, больной человек возбудил у нас огромную… И мы восполняли этот прорыв усиленным чтением.

В 1915–1916 гг. с разрешения семинарского начальства издавался литературно-художественный «журнал» «Утро», с хорошо выполненной гравюрой восхода солнца на обложке. Зачинателем этого самодеятельного «журнала» был Николай Жоголев, уже упомянутый в истории с архимандритом Виссарионом. Характерно для того времени, что он под своей фотографией в альбоме выпуска 1916 г. поместил следующую похоронную эпитафию:

Настанет пора – моя жизнь оборвется,
Последним аккордом замрет на струнах.
И лира последней слезою прольется,
Разбившись, погибнет в житейских волнах.
А сам певец…
При траурном свете свечей погребальных
Сойдет в царство теней, где вечный покой.

Такую незавидную судьбу готовили себе некоторые представители талантливой молодежи в те годы.

К счастью для Жоголева, эта надгробная эпитафия не потребовалась в продолжении по крайней мере шестидесяти лет, и я, встретившись случайно в Куйбышеве в 1972 г. с поэтом Жоголевым, пожелал ему под рюмку коньяка доброго здоровья и долгих лет жизни, а похоронная эпитафия была сочтена за дурной пример того, как жестоко могут ошибаться поэты-лирики в прогнозах на будущее в сфере даже своих личных переживаний.

«Журнал» выходил раза два в год, каждый номер в размере ученической тетради. К сожалению, ни одного номера его не сохранилось, но в памяти остались строки с явным влиянием Бальмонта:

Всплески вод
Хоровод
Голых тел подымал.
Приходи на заре
Помечтать у реки.
Слышишь, как
У реки березняк
Зашумел и поник;
Темный бор разговор
Затянул, оборвал … и т. д.

Психологию в III классе, предмет для меня новый и сразу меня заинтересовавший, вел Василий Яковлевич Арефьев. В тонком учебнике Гобчанского были главы с завлекательными названиями: «Образование представлений о временных и пространственных свойствах предметов. Иллюзии и галлюцинации. Способность представления. Воспоминания и законы ассоциации» и т. д. Думалось, что изучение психологии поможет в развитии самосознания.

Но на первом же уроке надежды сменились сомнениями. У Арефьева незапоминающаяся личность: глаза белые, брови белые, усы белые, речь строится неправильно, заикается. Сразу же сделано заявление, что «психология – это как бы часть Закона Божия». А у меня религиозное мировоззрение в этот год уже трещало по всем швам. Появилась опасная запись в дневнике: «Неверно это! Надо обратить на это внимание и проверить учителя»! И я быстро допроверялся до того, что перестал его слушать. Пристало как-то к нему оскорбительное прозвище «Дыра».

Но некоторые его уроки запомнились. Они были посвящены сегодняшним вопросам, мучившим молодежь, например, об эстетических чувствованиях и красоте. Наш «Дыра» как-то разошелся и хорошо разобрал прекрасный рассказ Чехова «Красавица», подметив, что чувство красоты всегда сопровождается грустью. Были уроки, на которых затрагивались жгучие для молодежи в 14–16 лет вопросы о любви, о половом инстинкте. Излагались они с позиций Шопенгауэра. Запомнилась тема урока «О желании и хотении». Три стадии в развитии желания: 1-я – представление о предмете желаний; 2-я – воспоминание о приятном чувствовании, которое мы испытали при обладании предметом; 3-я – стремление обладать предметом. Для того чтобы избавиться от какого-либо желания, надо стараться не допустить до 2-й стадии посредством отвлечения его на другие предметы. Арефьев напомнил известный рассказ Чехова «Монахи». О монахах, которые убежали в город после того, как настоятель с моральной целью расписал им яркими красками суету и разврат города. «Дыра» также обругал Куприна, который не знает этого элементарного правила психологии, а Куприн со своей «Ямой» был тогда на первом плане. Честь и хвала нашему Арефьеву за то, что он единственный в семинарии сверх программы поднимал эти деликатные вопросы.

Предметам «Церковная история» и «Священное писание» придавалось большое значение. Первый предмет вел Александр Федорович Малышев, по прозвищу Таракан, данному ему за то, что он при разговорах как-то своеобразно шевелил своими большими черными усами, закрывавшими почти весь рот. Характерно, что от этого предмета у меня ни в памяти, ни в дневниковых записях ничего не сохранилось, кроме каких-то туманных воспоминаний о бесконечной цепи соборов, страшной и страстной вечной борьбе православной церкви с католицизмом и папством, а в своей стране – с бесконечными ересями и разными уклонами.

Второй предмет начинал Василий Алексеевич Пьянков, по прозвищу Пьянок, скучно-комический персонаж, который очень боялся великовозрастных учеников и в классе никогда не сообщал им об отметках. Выходя же из класса, высовывал голову в дверь и опасливо сообщал: «А я Вам поставил дву», – и быстро ретировался по коридору в учительскую. От его уроков у меня в памяти ничего не осталось.

Зато заменивший его молодой, окончивший духовную академию, Виноградов остался в памяти как широко эрудированный человек и неплохой педагог. Сидя за кафедрой, без лишней жестикуляции, он спокойно излагал тему, искусно используя поэтическую сторону библейских и евангельских сказаний и образов и попутно затрагивая некоторые общие вопросы, например о разумной выработке цельного мировоззрения. В его изложении церковная школа была реформирована Петром Великим в профессиональную, специальную. В результате любое умственное течение на Западе переносится с опозданием в отсталую Россию. Западный ветер надувает нам облака в виде ложного классицизма, сентиментализма, романтизма и он же сдувает их с нашего горизонта. В Германии рождается Гегель, у нас с опозданием появляется гегельянство, за ним шеллегианство и, наконец, ницшеанство. Русская школа не имела под собою русских основ. Все было наносное, похожее на тепличное растение, перенесенное с Запада. Но у русской интеллигенции есть великое стремление к свету, истине, знанию, хотя путь ее зигзагообразный. Особо ясное отражение эти колебания получили в творчестве Толстого. Мы – свидетели его превращения из материалиста в верного последователя Христа (и это говорилось после отлучения Толстого от церкви синодом)… Эту мучительную борьбу испытывает почти каждый человек в большей или меньшей степени. Твердое и ясное решение необходимо, и оно должно когда-нибудь прийти. Церковная школа ведет именно по этому пути.

Кардинальными предметами у нас являются «Священное писание» и «Богословие». Те же люди, которые презирают богословие, не знают его. Из светской школы они вышли с жалкими обрывками катехизиса. Теперь появилось в деле просвещения другое направление. В школе начинают вводить богословские науки, и воспитание учащихся стараются направить по руслу евангелия. Тогда и семинария поднимется в глазах интеллигентов и откроет свои двери всем желающим, а не только лицам духовного сословия. «И я в это верю!» – закончил свой урок Виноградов 9 сентября 1916 г., т. е. в самый канун революционных событий, которые смели церковную школу в историческое небытие!

Дальнейшая судьба Виноградова, этого убежденного апологета христианства, была не из легких. В голодном 1920 г. он умер от холеры.

Для завершения этой галереи портретов лишь упомяну о нашем латинисте Василии Ивановиче Благоразумове с кличкой Вася-Ваня, а иногда и более обидной «Home vulgaris», который, напирая на усвоение правил и исключений из них, строгий и сухой по натуре, не смог привить нам любовь к отточенным речам Цицерона и к истории походов Юлия Цезаря.

Еще более бледный след в воспоминаниях оставил наш «грек» Александр Степанович Пономарев. Нельзя не отметить Саввы Николаевича Кикута, низенького, с большими усами, учителя пения в духовном училище и семинарии. Его оригинальная украинская фамилия звучала как прозвище и не нуждалась в дополнительной кличке. Удивительно было его серое постоянство в методах преподавания. Мы, первоклашки, начинали уроки пения с псалма «Царь небесный за человеколюбие на земле явися!..», известного своим четким ритмом, который отбивался смычком, Кикута. И через восемь лет парни с пробивающими усами ревели тот же псалом, разве только без ритмического стука смычка. Как регент хора семинарской церкви Кикут также не проявил особых способностей, ограничиваясь в подготовке лишь старыми партитурами Бортнянского и Львова. И это при наличии огромных (к тому же бесплатных) певческих ресурсов среди семинаристов. Новатором Кикут не был, но он искренне любил свое искусство, и мои сотоварищи часто видывали его в первые годы советской власти на галерке цирка, где тогда шли спектакли Южинской оперы. За билет на галерку требовалось тогда заплатить что-то около трех миллионов рублей, и у «миллионера» Кикута, вероятно, они были последние… Душа у нашего учителя пения и регента была добрая и склонная к поэзии!

В заключение этой главы расскажу об одной характерной фигуре того времени – настоятеле кафедрального собора, протоиерее Валериане Викторовиче Лаврском, который до моего поступления в семинарию долгие годы обучал наших отцов логике, психологии и французскому языку. В 1912 г., когда ему исполнилось 77 лет, торжественно в соборе справлялось 50-летие его деятельности.

<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
8 из 12