Фонарик в кармане
Никита Королёв
Днём я работаю в книжном, а ночью лазаю по заброшкам: в парках, на окраинах. Но как-то раз я нашёл одну, прямо в центре Москвы, которая оказалась не такой уж и заброшенной. Смогу ли я доказать её обитателям, что мне не место среди темноты и сырости бесконечных коридоров? Сумею ли выбраться оттуда, имея при себе лишь карманный фонарик?
Никита Королёв
Фонарик в кармане
Часть I: Фонарик в кармане
В карманах наших одежд часто заваливается разная мелочёвка, которая становится вековыми отложениями забывчивости и лени. В моем случае это маленький голубой фонарик в форме дельфина. Я нажимаю кнопку, и его челюсти с крохотными зубчиками раскрываются, треща и обнажая маленькую лампочку. При свете дня усердия этого дельфинчика почти незаметны, однако в темноте их вполне хватает, чтобы осветить небольшой участок возле себя.
Помню тот день, когда я приобрёл его. В парке ко мне подошёл глухонемой и как бы невзначай положил эту маленькую игрушку на мою лавочку. Я наблюдал за тем, как глухонемой обходил другие лавочки, смотрел на его потертую сумку, перекинутую через плечо, и слышал его голос, звучащий из записки, приложенной к фонарику. Я видел, как другие отворачивались от этой милой безделушки, теснясь к краю лавочки, как они нервно улыбались глухонемому и отрицательно мотали головой, поэтому, когда он подошёл ко мне, я не смог отказать. С тех пор так и путешествует со мной этот фонарик-дельфин, а так как выхожу на улицу я преимущественно ночью, он часто мне пригождается.
Я люблю гулять по ночной Москве, по её переулкам, выдыхающим после суматохи дня. В безлюдных проспектах и бульварах есть что-то от шахт, оставленных рабочими после трудовой смены. Какая-то остывающая пустынность, такая же сладостная, как тишина в квартире после долгого гудения пылесоса.
Сейчас я ехал на велосипеде с намерением затеряться как можно глубже в угловатом лабиринте центральных улиц. Домой я могу больше не спешить – сегодня был мой последний рабочий день, потому что книжный, в котором я работал, закрыли. Говорят, на его месте будет кальянная. Моих накоплений ещё хватит на какое-то время, ну а после, если так ничего и не подвернётся, уеду обратно в родной Архангельск.
Полупрозрачная тревога о будущем развеялась при виде старинного трёхэтажного здания. Оно было в глубине двора. Сталинки надежно укрывали его своими мощными спинами от шума и света большой дороги. При виде заброшки в самом центре города я, признаюсь, удивился. В моей коллекции есть множество заброшенных усадеб в парках, на окраине, но запущенный особняк посреди города был для меня в новинку. Даже за забором чувствовался удушливый запах тления, исходивший от него, как от гнилого зуба.
Я припарковал велосипед за машиной и перелез через чёрный кованный забор. Окна первого этажа были заделаны листами фанеры. Я подошёл к тяжёлой дубовой двери и, уже предчувствуя непреодолимое сопротивление, потянул за ручку. Однако вопреки моим ожиданиям дверь, протяжно скрипнув, открылась. Я вошёл внутрь, в отступившую перед уличным светом темноту.
Достав из кармана фонарик, я нажал на кнопку. Его треск разнесся эхом в просторном фойе. Первый этаж занимали гардероб и стойка администрации. На ней россыпью лежали пожелтевшие от времени бумаги. Из них я понял, что это какой-то департамент, но каких дел – не понятно. Ничто не указывало на его специализацию: ни его информационные стенды, ни ворох бумаг, хотя здесь, определённо, чем-то занимались. По бокам от стойки тянулись два коридора. Я пошёл по правому, но вскоре путь мне преградило что-то большое и чёрное, похожее на Цербера, с тремя головами, возвышающимися над широким телом. Но, наведя на него фонарик, я понял, что это просто диван, поставленный поперёк коридора, а «головами» оказалась его спинка с тремя дугами. Я мог бы перелезть через него и пойти дальше, но от его отсыревшей взлохмаченной обивки несло поистине аидовым смрадом, так что я развернулся и пошёл в другую сторону, по левому коридору, теперь уже освещая дорогу бледно-синим огоньком. Пол устилал ковёр бомжовой жизнедеятельности, стены обильно шелушились, а с потолка, как змеи, свисали оборванные провода. В конце коридора, за поворотом, оказалась отполированная каблуками каменная лестница. Поднявшись по ней, я вышел в коридор на втором этаже – и замер. Повсюду были люди.
Как бы пытаясь указать уму на их действительность, я навёл на них фонарик. То цветовое разнообразие, которым располагала их мертвая плоть, запустило в моей голове карусель, только эта была не из телевизионной заставки и потому советских мультиков не сулила. Забежав в туалет, я опустошил содержимое желудка, протёр губы рукавом и огляделся. Туалет держал департаментскую марку, так что большого вреда я ему не нанёс.
Выглянул из-за дверного проёма. Люди по-прежнему сидели на пластмассовых сидушках вдоль стен. Едва проникавший сюда свет уличного фонаря высветлял только их силуэты, скрюченные и перекошенные. И я даже подумал бы, что попал в коридор травмпункта, если бы травмы этих людей, как результаты соцопросов, не были не совместимы с жизнью. Женщина, сидевшая ближе всего к туалету, повернулась ко мне. Лица её не было видно – казалось, его скрывала темнота, но приглядевшись, я увидел, что его просто не было. Не сказать, что и на мне оно было в этот момент. На мгновение я оцепенел, но уже в следующее вышел в коридор и с каким-то новым, ещё не известным мне чувством спросил: «Кто последний?». Женщина без лица приподняла руку, и я сел рядом. Фонарик я решил больше не включать, чтобы не различать оттенки мертвечины. Кажется, я стал понимать мудрость одного светловолосого мертвеца, певшего: «With the lights out it less dangerous».
Двое мужчин напротив о чём-то переговаривались, но из их глоток доносились только хрипы истлевших связок, напоминавшие шелест спущенных гитарных струн. Может, здесь проходит кастинг на роль в антитабачной рекламе? Судя по тому, как челюсть одного ехидно подрагивала на лоскутке кожи, мужчины кого-то обсуждали или травили пошлые анекдоты. Из их ртов обильно вываливалась различная склизкая мразь и расползалась по полу. Я поджал ноги, но постарался сделать это неприметно, чтобы не смутить тех двоих.
Дедушка, сидевший с другой стороны от меня, развернул свёрток фольги и достал оттуда бутерброд с копченой колбасой. Увидев, как из-под его рёбер сыплются комки плохо пережеванного чёрного хлеба, я предпочёл деликатно отвернуться. Смотреть по сторонам мне расхотелось, но глаза сами продолжали плутать по окружавшим меня личностям. Напротив, чуть правее, сидел парень и, уперев руки в колени, читал книгу. Будучи работником книжного и вообще заядлым читателем, я хотел было подойти к нему и спросить, что он читает. Но, приблизившись, заметил, что на разворот книги что-то накрапывало. Я поднял взгляд и увидел, что из глаза бедолаги торчит какой-то металлический штырь, и по нему, поблёскивая в тусклом фонарном свете, стекает что-то вязкое. В испуге я отшатнулся, и только тогда парень поднял на меня глаза, прекратив тем самым информационную утечку. В уголке его глаза сидел медицинский колышек. Я попятился и наткнулся на кого-то спиной. Тот обернулся не сразу, по-видимому, слишком увлечённый изучением стойки информации, а когда всё-таки обернулся, на меня уставилась чернота пустых глазниц. Я отпрыгнул в центр коридора, и снова всё закрутилось, только на этот раз то была не карусель, а слова, подкатившие к горлу. Я хотел закричать, нет – завопить, как же все они здесь чертовски мертвы и безобразны, но слова разбегались по углам сознания, как тараканы в тёмных сырых коллекторах расползаются от света фонарика. Я не знал, с чего начать. К этому моменту я приковал к себе взгляды даже тех, кто зрительного органа был лишён. Я надрывался, как мог, но выдавил из себя лишь: «Вы же… вы же мёртвые все…» Явно разочарованные такой кульминацией, все вернулись к своим делам.
По коридору, шаркая шваброй, пошла уборщица. Её плечи навевали мысли о мясном отделе в продуктовом. Если конкретнее, о лотке с просрочкой. Под её орудием, как под скалкой, переминались упитанные крысиные тела, шприцы почтительно расступались, вздымая свои штыки, а бутылки раскатывались по сторонам и, звякая, бились о стены. По коридору разлился мелодичный звон, напоминавший ласковые переливы ксилофона.
Я чуть поостыл, и теперь мой бунт казался мне глупым ребячеством, самолюбивым посягательством на покой и без того побитых жизнью людей. Я сел на своё место и не отрывал взгляд от пола уже до подхода моей очереди. Женщина без лица вышла из кабинета. На двери я с трудом различил чёрную табличку с позолоченными буквами «Отдел кадров». Она походила на те, что прибивают к деревянным крестам на свежих могилах, пока земля ещё не осела и нельзя поставить каменное надгробие. Я открыл дверь, и мне показалось, что за ней ещё одна – чёрная и глухая. Это была темнота. Я стоял на пороге, не в силах пошевелиться. Из глубины кабинета донеслось: «Проходите, не стесняйтесь. Только дверь за собой закройте». Я шагнул во тьму и, поглядев в последний раз на ожидавших в коридоре – теперь уже с какой-то отчаянной надеждой, – закрыл дверь. Остатки света померкли, и в глазах заплясали разноцветные маслянистые пятна.
– Чего хотели? – спросил вежливый голос из темноты.
Действительно, чего я хотел? Получить работу? Разобраться? Стараясь не выдавать своих сомнений, я сказал:
– Я хочу понять, что здесь происходит, почему вокруг одни мертвецы.
– Ой, да брось! А ты, можно подумать, живой, – ответила темнота.
– Я? Ну конечно, прислушайтесь! – моё сердце бешено колотилось, и, казалось, это уханье сотрясало плотную, как масло, темноту кабинета.
– Ну, пропусти через меня ток, и моё сердце разок, да стукнет, – сказала темнота непринуждённо.
– Нет, вы, видимо, не поняли… я живой, я мыслю.
– Ага, знаем мы эти ваши «я мыслю – значит, существую». Автор, кстати, тоже тут разводил эту демагогию. А сейчас вот, – темнота замолчала, видимо, куда-то указывая, – на доске почёта.
Тут мне стоит оговориться. Я думаю, во мне, где-то глубоко внутри, сидит та сила, которая всегда будет против моего счастья. Именно она посреди моей пламенной речи задаёт мне вопрос: «А как это у тебя получается?». Шальная мысль, которая, вероятно, и губит канатоходца, которому оставался всего один шаг до другого края пропасти. Какое-то ехидное сомнение, которое тем азартнее налегает на меня, чем сложнее ему себя внушить. К чему это я? Сейчас внутри меня что-то затрепетало.
– Нет, это просто смешно, да вы и сами это понимаете… Я страдаю, я хочу, я чувствую. Сейчас – страх не объясниться должным образом перед вами. Немного тревожусь о будущем, немного грущу о прошлом, томлюсь на слабом огне настоящего. Мне холодно, я хочу домой. Дома, непременно, захочу бросить всё к черту и уехать из города. Уехав, буду скрестить обратно в город. Сторонюсь людей, но встретив, в них растворяюсь. Понимаете?
Тишина. Кажется, я смог поставить на место некомпетентного сотрудника.
– Мальчик мой, – разверзлась тишина, – если ты можешь подёргать себя в известном месте и на секунду ощутить связь с космосом, это ещё не говорит о том, что ты жив.
«А как у тебя это получается?» – прорезался голосок в моей голове. Стало слишком темно, слишком душно, слишком страшно. Темнота уходила в бесконечность, была всем и ничем. Границы между пустотой и мной больше не было. От слов остались одни только сухие корки, забившие моё горло. Трясущейся рукой я вынул из кармана фонарик и нажал на кнопку. За мгновение перед тем, как фонарик погас, я увидел мужчину в чёрном плаще поверх коричневого вельветового жилета и лопату на столе перед ним. Кажется, он был живым. Лампочка в фонарике перегорела, и всё погрузилось во мрак, безотносительный и… умиротворяющий.
Часть II: Похоронная свадьба
На днях я женюсь. Она работает в моём отделе, мы познакомились у принтера. Вита, вместе с какими-то экселевским таблицами, печатала стихи, мы разговорились, и я проводил её до рабочего места. Под монитором её компьютера ютились фигурки с непропорционально большими головами: Джокер, Человек-паук, Дэдпул и прочие. Под прозрачной клеёнкой был целый коллаж: листок с табулатурой для укулеле, фотка оголённого по торс Кайло Рена из «Звёздных войн», портретик, насколько я понял по одноглазому прищуру, Тома Йорка из Radiohead, выполненный карандашом, и несколько стихотворных клочков. Рядом с улыбчиво-страдальческим ликом Цветаевой было:
«Забвенья милое искусство
Душой усвоено уже,
Какое-то большое чувство
Сегодня таяло в душе»
А кругло вырезанный Гумилёв вещал:
«Рассветет, полыхнёт колесо в небесах,
Завтра злой и весёлый восход,
Ты прочтёшь обо всём в новостях»
Я крякнул, сдерживая смех. Вита, увидев, куда я смотрю, улыбнулась и продолжила вырезать Бродского. Рядом с ним она прилепила только одну строчку: «Пространство сделано из коридора».
Вита не помнит, как давно она здесь работает. Она говорит, со временем все здесь начинают забывать своё прошлое. Да и о будущем думают всё меньше и меньше. Она права. Я ничего вроде пока не забыл, но, когда пытаюсь вкусить воспоминания, они жмутся к стенкам сознания, как кофейная пенка, которая всё никак не идёт в рот. Мне кажется, со мной произошло что-то очень важное, но событие это потеряло вкус, обесцветилось за повседневностью и стало незаметным, как воздух
Смерть Вите к лицу: мраморная кожа, перламутровые глаза, тонкие, как ивовые прутики, руки, бурьян чёрных волос. Шагов её бледных ножек никогда не бывает слышно. После работы я провожал Виту, и мы шли бесконечными коридорами до её комнаты. Моя была на той же ветке, только на другом её конце. Мои глаза выцветают, но зато от темноты вокруг теперь не так в них рябит. Иногда кажется, что в лёгкие набилась пыль, а жизнь катится с гнусавым скрипом, как тележка с никому не нужным китайским барахлом – по душной электричке. Изо дня в день, из вагона в вагон. Ещё временами ловлю себя на мысли, что ничего не чувствую. Только холод внутри, от которого даже не хочется укрыться. Всякая моя эмоция болезненна и нервна. Всякое желание пеленает нежная рука безразличия. После работы моё тело идёт спать. А по ночам я просыпаюсь от того, что по мне ползают чужие руки. Открываю глаза и понимаю, что это мои. По ним расплываются лиловые пятна. Наверное, отлежал. Спросил об этом Виту, она сказала, что всё нормально – я просто умираю.
Как-то мы всё мялись у её двери, не желая расходиться, и я зачитал ей свой стишок. Долго его вымучивал на бухгалтерских листах, но при его написании что-то встрепенулось во мне впервые за долгое время:
«С тобой ослепну, всё забуду,
И в перламутре наших глаз
Мы скажем "нет" тоске и будням,
Пока рассвет не встретит нас»
Слово за слово, строчка за строчкой, и в её комнату мы вошли уже намертво сцепленные.
Вскоре Вита переехала ко мне.
Мы занимались любовью так же, как ели холодную гречку с котлетой в буфете: по расписанию, из нужды и без удовольствия. Шею Виты опоясывал длинный шов, походивший на терновое колье и стягивающий края её плоти, безразличные друг к другу. Мои губы, лобзающие её шею, играли в классики. Но меня это нисколько не охлаждало. Ибо куда уж холоднее? Я просто не чувствовал ничего сверх утоления жажды. Секс не приносил удовольствия, но наказывал за его отсутствие, и у меня не было сил, даже чтобы раздражаться по этому поводу. После я просто лежал, размазанный по кровати, и пялился в маленькое окошко, ведущее на поверхность, но почти целиком закрытое прутьями и козырьком, по которому днём барабанили ноги детей, видимо, возвращавшихся из школы. Там, в черноте за окном, ёлочной игрушкой сверкала звезда, облака спешили на ночной перегон. Иногда из наших издохших тел вылетали голоса и вились над потолком, а мы, словно не имея к ним никакого отношения, смотрели вверх убитыми глазами.
– Знаешь, – говорил мой, – у меня такое ощущение, что когда-то мы… ну, всё делали как-то иначе, думали, чувствовали… это даже называлось как-то по-другому.
– Не знала, что ты веришь в реинкарнацию, – сказала Вита.