– Кого нет? – глянула я на Жанну.
– Лильки, – отрапортовала та.
– Кем у вас работает?
– На побегушках. Так, «подай-убери-помой», – неожиданно вставила Пышка с деланной небрежностью, но на самом деле тая нешуточную злобу.
«Ого, да здесь еще тот гадючий клубочек, – усмехнулась я. – Впрочем, как везде, где вместе собрано более двух женщин…».
Я уже нетерпеливо перебирала копытами, и потому первый необходимый опрос возможных подозреваемых проводила через пень колоду. Это потом они будут бесконечно таскаться по повесткам на допросы, где их последовательно вывернут потрохами наружу, а мне лично хотелось одного: убраться поскорей из ментовки вообще, а с этих угольев в частности. Тем более что ошарашенная кампания, беседовать с которой пришлось поначалу на лестнице, зарабатывала себе на жизнь, как выяснилось, прямым очковтирательством: морочила голову доверчивым гражданам напропалую. Только джинсовый паренек с челкой, оказавшийся «политическим обозревателем», занимался действительно чем-то похожим на комментарии политических событий – и неглупыми, похоже, комментариями, судя по его речи и умненькому личику. При благоприятных обстоятельствах и поднатаскается, быть может, со временем на матерого журналюгу, особенно если не побоится смотаться раз-другой в горячую точку, где, собственно, и создают себе корреспонденты гремящее имя.
Техническим редактором, то есть, человеком, верстающим газету от «а» до «я», оказался мужчина в пиджаке – от него за версту несло технарем, не сующим и кончик носа в так называемое творчество.
Две дамы, дружившие, вероятно, по принципу «противоположности сходятся», создавали в газете то, что, не жуя, глотают массы: они мирно, не пытаясь перетягивать одеяло на себя, из головы («от балды», как гораздо откровенней и сущностней выразилась Жанна) придумывали истории на тему «наша собачья жизнь», что включало в себя все бессчетные грани последней: начиная душераздирающими историями о современных Ромео и Джульеттах и заканчивая злоключениями четвероногих – причем все это выдавалось за реальные истории. Кроме того, газета имела еще приличный раздел читательских писем, дружески-деловито сопровождаемых комментариями психолога. Дамы даже не особенно скрывали, что они вдвоем – одновременно и Ромео с Джульеттами, и все брошенные животные, а также и вдумчивые читатели, и ученый психолог. Письма, мол, в газету приходят такие неинтересные, что их не только печатать невозможно, но порой даже и читать, – поэтому их и не читают: конверты, подписанные от руки, отправляются кратким путем в помойку почти всегда нераспечатанные…
Мне не хотелось еще час протоптаться вокруг да около, тем более что последствиям моей возможной ошибки предстояло сказаться не на мне, поэтому без обычных в таких случаях туманных предисловий, я особым, напоследок «ментовским» тоном спросила:
– Лилия Шах – девушка около двадцати лет, блондинка с длинными вьющимися волосами?
– Да, – хором выдохнули все, и я резанула:
– Сегодня ранним утром, во время пожара, из окна вашей редакции упала – или была выброшена – женщина с похожими приметами; она скончалась на месте…
Кто-то ойкнул, кто-то ахнул. Брюнетка прижала руки к груди, а блондинку затрясло крупной дрожью. Странная какая реакция: сначала не скрывала пренебрежения к этой Лиле, даже почти бравировала им, а тут вдруг ее подкосило, словно лучшую подругу потеряла… Присмотреться бы к ней поближе… Ладно, это, в любом случае, не моя забота…
– … а потому, гр-раждане газетчики, вы, как люди опытные, прекрасно понимаете, что общение ваше с милицией, то есть, с нами, не может ограничиться болтовней на лестнице. Сейчас каждый из вас будет допрошен нашими сотрудниками подробно, под протокол…
– Старушка с первого этажа дает для этой цели свою квартиру, – шепнул мне на ухо, возникший слева, как бесшумный демон, Леня.
– … а до того особо просим вас между собой не общаться, никуда не отлучаться и никому не звонить. Запретить это мы вам не можем, но рекомендуем учесть, что тот, кто пренебрежет нашей просьбой, может вызвать к себе… особо пристальное внимание…
Не будь закончено на тот момент мое рабочее время, я бы не торопясь допросила всех пятерых сама: доверять группе недоумков первый допрос основных подозреваемых – значит зарубить дело под корень, как и было зарублено большинство дел, где первые опросы проводили наши героические опера.
Но, памятуя о том, что мне сегодня еще продолжать сдавать дела, я решила взять на себя до сих пор оторопелую блондинку, а остальным предоставить все прелести общения с нашим Леней (который сразу как приклеился к Жанне, так ни на шаг от нее и не отходил), а любителям острых ощущений – так даже с Саней и Жорой. Пока до обезьянника далеко, брюнетке не грозит оказаться на одной скамейке со сбродом, доставленным в отделение за эту ночь.
– Я с вами сначала побеседую, – кивнула я моей Пышке, и она обреченно, как коза на веревке, стала спускаться за мной в гостеприимную квартиру, где бабка аж подпрыгивала от любопытства…
* * *
– Как я понимаю, Лилия Шах к числу ваших лучших друзей не относится, – без обиняков начала я, беспощадно глядя в как-то сразу осунувшееся и посеревшее за последние минуты лицо женщины.
Ее звали Агата Аркадьевна Нащокина. Славная фамилия, пожалованная ее дальнему по крови и времени родственнику самим Иваном Грозным в честь раны, полученной на поле боя, неприятно дисгармонировала с иноземным именем и была, вероятней всего, капризом утонченной мамаши. Агату можно было считать, скорей, миловидной, и миловидности ей все прибавлялось по мере того, как приливала к лицу отхлынувшая было кровь: большие, светлые глаза в черных стрелках ресниц, полные, как у фотомоделей, губы, аккуратный носик, цветущий румянец, мало-помалу вернувшийся на свое законное место, – все это могло бы украсить даже обложку женского журнала. Фигура, правда, у бабы совсем не модная, но Кустодиев с Тицианом и Рембрандтом бегали бы за ней наперегонки, а, догнав, хищно отнимали бы друг у друга с целью запечатлеть либо у самовара, либо под золотым дождем…
Другое дело – я, вся средняя, серая, как собственная форма, которую хоть и не ношу, но за пятнадцать лет вжилась в нее, как во вторую шкуру… Волосы не светлые и не темные, глаза не большие и не маленькие, нос и рот – обыкновенные, размер одежды – сорок восьмой, а обуви – тридцать седьмой… Три часа простоишь рядом со мной в застрявшем лифте, а назавтра не узнаешь – был такой прецедент… Однажды учудила: покрасилась в брюнетку, прельстившись рекламой краски, как школьница, – и в результате подсел знакомиться в метро тот тип с ручным бегемотом, о котором уже вспоминала не в добрый час… Самый длинный мой роман с мужчиной длился восемь месяцев – и именно о нем противней всего вспоминать; более короткий «гражданский брак» – пять, и о нем я почему-то совсем не вспоминаю. Остальное было – дружески-постельные приключения, при воспоминании о которых хотя бы не тошнит, и две-три попытки выскочить из среднего пола, растянувшиеся аж на три месяца – и вот мне уже тридцать семь лет. Незабвенный Патрик продержался пол-июля, август и сентябрь, и после его отъезда я вдруг отчаянным жестом швырнула в Мойку карту памяти из своего фотоаппарата – не стала ни в компьютер перекидывать, ни на бумаге отпечатывать. Для чего? Все равно, пока не отболит, едкими слезами над фотографиями обливаться, а как отболит, все равно станет… Ведь выкинула же я альбом с тем, восьмимесячным недоноском – причем, походя, не проглядев даже, когда с бабушкой из коммуналки в новую квартиру переезжали… Добилась я все-таки этого момента через родное ведомство, а до того бегали мы с ней, я – тридцать, а она – восемьдесят семь лет по коммунальному коридору… Переехав в однокомнатную квартиру, до ее девяноста четырех спали мы с ней, разделившись шкафом, – и в своем уютном закутке у окна она очень уверенно, но совсем незаметно сползала с ума.
– Так что, не любили Лилю? – продолжала я нажимать, уловив, что допрашиваемая, вначале вполне внятно отвечавшая на формальные вопросы, напряглась и едва уловимо загримасничала при звуке этого имени.
– Честно хотите? Терпеть не могла, – созналась она, наконец, и вообще, похоже, успешно взяла себя в руки: теперь, чтобы чего-то путного от нее добиться, хоть Жорику ее передавай.
Агата откинулась на стуле и потихоньку вздохнула, по всей видимости, приняв какое-то решение относительно линии поведения на допросе, и заговорила раскованнее: она ведь была журналисткой или, скорее, писательницей, если исходить из способа, которым Агата с Тамарой (тощей подружкой-брюнеткой) добывали свои материалы.
– Противная, вредная и высокомерная. Едва из школы, образования – ноль, перспектив – тоже, потому что интересов – никаких. Даже говорить по-человечески не умеет… не умела… Только вид делала, что разговаривает: повторяла конец фразы, произнесенной собеседником, – то в вопросительной, то в восклицательной интонации… Словом, так глупа, что хотелось ей по мозгам съездить, чтобы вправить там что-нибудь. К нам ее Костя привел, технический редактор: она – беспутная родственница каких-то друзей его семьи. Болталась, тусовалась, чуть ли не травку курила – вот родители ее и пристроили, чтобы хоть какое дело было у девки, раз уж на учебу никаких надежд. Словом, пустое место, общее место – как хотите называйте… Но ведь человек, все-таки, жалко, что погибла… да еще так страшно, – Агата передернулась и замолчала.
– Предположительно погибла, – заметила я. – Личность погибшей пока официально не установлена. Но у вас, судя по вашему ожесточенному тону, извините… Были и какие-то личные причины ее… – я не стала произносить слово «ненавидеть», заменила его глаголом полегче: – Недолюбливать.
– Да, пожалуй, что и личные, – с удивительной готовностью отозвалась Агата. – Только это трудно объяснить: здесь ничего конкретного.
– Все же попробуйте, – по привычке бросила я, хотя тут же себя и одернула: зачем тебе это – ты что, Порфирий Петрович? Пиши в протоколе просто: «Вопрос. Были у Вас причины для личной неприязни к гражданке Лилии Шах? Ответ. Конкретных причин не было, она просто была мне малосимпатична». Ладно, больше не буду тянуть время, только самые простые вопросы – и все.
– Ну, как сказать… – начала Агата, сделав изящный жест кистью, на которой сверкнул непропорционально огромный, но очень красивый перстень. – Видите ли, меня всегда приучали жить нравственно. Ни к кому не подлизываться, не стучать, всего добиваться самой, пусть самого скромного – но самой… Много учиться, трудиться, не жульничать, не отлынивать… Ну, и так далее… И знаете, как обидно порой бывает! Ты пять лет учишься в нелегком, в общем, институте – я филфак в «Герцена» закончила – потом долго ищешь себя, меняешь несколько мест, везде изо всех сил выкладываешься, пытаешься что-то заслужить, понравиться… Тебя иногда не понимают, даже пинают… Наконец, находишь работу по душе (кстати, я ее сегодня потеряла), сидишь днем и ночью за компьютером, сочиняешь, напрягаешься… Между прочим, это сил немалых требует, как физических, так и душевных, хоть и кажется, что «от балды» налабать – проще не бывает. Да я, как Мопассан, работаю, выдумываю сотни и сотни историй! Только Мопассан мог как хотел писать, а мне приходится еще каждый раз стиль менять, манеру, речевые особенности, тонкости характеров продумывать, чтоб читатель фальшь не учуял. Это труд – знаете, какой? Может, если б люди нормальные письма в газету писали, да их опубликовать – проще было бы, наверное, – так ведь не пишут! Приходят они только от сумасшедших, моралистов и бабулек, которым заняться нечем. В результате я получаюсь едина в сотнях лиц, а у Тамарки все проще, между прочим… Так вот, убиваешься каждый день, всю голову сломаешь, глазки от компьютера уже в кучку, спина, как у восьмидесятилетней инвалидки, а все равно за спиной: халтурщица. Еще бы: ведь не серьезная литература или деловые статьи, а неизвестно что… А если вдруг удастся эдакий маленький шедевр, так его ведь даже своим именем не подпишешь, а какая-нибудь «Катя М., Новосибирск». А я – не писатель, не журналист, а стряпуха… И деньги весьма скромные. Очень весьма. Но работа нравится, да и понимаю, что лучшей взять негде. И вот, появляется такая соплюха, мандавошка, прости, Господи. Ничего не искала, ее за руку привели. Но – мордашка, попка, сиська – все на месте. Зубки жемчужные, хихикает. Да плюс полная беспринципность. Работа – развлечение. «Лилечка, съезди в типографию, привези накладные». Типография в десяти минутах езды на маршрутке, но Лилечки нет четыре часа, где шляется – неизвестно, но рабочее время ей идет, потому что главный на нее запал. Все равно вы от других узнаете, так что ничего страшного не случится, если я скажу: они спят… спали… с первой недели ее работы у нас, поэтому не жизнь у нее была, а одна сплошная привилегия. Кофе ему сварит и в кабинете с ним на час запрется – не международное же положение обсуждают! Нет, не то, что вы подумали: для свиданий у них места достаточно, он мужчина свободный, с тремя женами развелся. Они, видите ли, там просто кофе пьют и болтают, он на нее любуется, как загипнотизированный. Еще бы – ей чуть за двадцать, а ему – под полтинник, вот и замлел мужик, а личностные качества ее значения не имеют, личностей в юбках ему за его донжуанскую жизнь хватило, накушался… Скажешь ей – сотрудница все-таки: «Лиля, почитай корректуру». Она сядет к компьютеру бочком, ножку на ножку положит – а на ней «мини» – и лениво так мышкой по коврику возит. Эта корректура не считается, ее еще проверять и проверять – но ты попробуй сделать ей маленькое замечание! У нее сразу слезы в глазах, и она стрелой – к Олегу в кабинет: в душу плюнули! И можешь быть уверена, что через пять минут тебе на голову обрушится монарший гнев: как же, ребенка чистого обидели, девочку нашу бесценную, солнечного нашего зайчика! Тьфу! Ни хрена не делает, только с главным спит, у всех под ногами путается со значительным видом, а денег получает больше, чем я. Она, собственно, второй человек в редакции, он ее переименовал из секретарши в ответственного секретаря! Хозяин – барин, что хочет, то и делает: у Лилечки, оказывается, работа тяжелая, много ходит по его поручениям. Сейчас, по поручениям, как же… По магазинам она болтается да по маникюрным салонам: вы видели когда-нибудь, чтоб трудящаяся женщина меняла маникюр три раза в неделю – просто так, потому что предыдущий надоел? А ты тут горбатишься, и Главный из тебя за каждую строчку душу вынет! А что делать – мы все люди подневольные, он нас кормит. Кормил… Не слишком сытно, но жили ведь… Вот и все насчет личных причин – только уж не знаю, как вы это в протокол запишете…
А она мне нравилась, эта Агата! Уверенная, раскованная, умная – но надломлена и обижена, что бросается в глаза, – и то ли жаль ее, то ли завидно, не поймешь… Она дала мне еще некоторые сведения технического характера, и я отпустила ее на волю. Агата ушла, а я взгрустнула, собирая на столе бумаги: вот бы с кем дружить – с такой вольной, нестандартной, проницательной… Не про меня такая честь.
А назавтра я увидела его.
Это было под вечер, когда я уже покинула отдел, унося в сумке новые бумажные доказательства своей близкой свободы: просто открылась дверь, и вошел мужчина. Явно не ко мне, потому что, как на минуту привиделось, это был отец, потерявший единственного ребенка – такая скорбь и ужас стояли в его взгляде. Нет, они пришли вместе с ним, как отдельные живые личности, почти видимые, теперь неотторжимо привязанные к нему.
– Капитан Касаткина… Марина Юрьевна… вы будете? – как через тугой комок процедил слова мужчина. Чем-то он мне сразу глянулся, хоть и неказистый, маленький, одетый по-дурацки, с перстнем на мизинце – словом из той породы, что я терпеть не могу.
– Я к вам. Я – Олег… Редактор той газеты, которую… Но это не важно. Мне Агата… Агата Нащокина, которую вы вчера допрашивали, рассказала о вас. О том, что вы самый приличный человек из тех, что там были… Единственный приличный… И я ей верю, – хоть и сбивчиво, но внятно и твердо, что выдавало человека с опытом, заговорил он.
– Да вы садитесь, – предложила я исключительно из возраставшей симпатии, хотя должна была его с ходу развернуть: собственно, я теперь даже распоряжаться в этом кабинете имела право лишь по свежей памяти.
Олег сел, вполне владея собой, и я увидела, что передо мной человек, чей кризис уже перевалил, и осталось ровное состояние черной скорби, с которой отныне предстоит жить и сродниться.
– Марина Юрьевна, – медленно начал он. – В моем положении – вы сейчас и сами это поймете – нет места никаким оговоркам и приседаниям. Я знаю, что уголовное дело заведено, и я также знаю, что расследовать его будут весьма формально. В конце концов, докажут какую-нибудь трагическую случайность, чтоб не было «висяка», и сдадут в архив. А может, отловят пьяного бомжа и выбьют из него путаные показания, после чего он вдруг умрет в камере от сердечного приступа…
– Что вы такое говорите… – неуверенно возразила я, теряясь перед его пронзительными глазами, и мой лепет прозвучал весьма наивно, потому что я прекрасно знала о простой правоте моего собеседника.
Он усталым жестом остановил меня, и я неожиданно покорилась.
– Марина Юрьевна, не тратьте слова зря, мы с вами оба знаем, что я говорю то, что есть.
Ответной немотой я невольно подтвердила свое согласие.
– Но, Марина Юрьевна, ее убили. Ее убили – хладнокровно, расчетливо, запланированно. И я ничего не пожалею для того, кто найдет убийцу. Ничего, а возможности у меня имеются: газета, как вы понимаете, была, скажем, для души…
«Ну, возможности действительно могут быть, – рассудила я.
– Газетенка-то, небось, была на только для души, но и для отмывания… Или для отвода глаз… Волчара-то передо мной матерый, и очень, очень непростой… Но насчет «убили» – это вряд ли: презирать его шлюшку могли, но чтоб в тюрьму из-за нее садиться… A-а, да что бы там ни было…
– Олег Александрович, я очень сочувствую вам, – как умела, тепло проговорила я, – но помочь ничем не могу: со вчерашнего дня я уволилась из органов, и сейчас я здесь только ради формальностей. Но все же я уверена, что мои коллеги… – я была уверена в обратном, но надо же подслащивать людям пилюли!
– Кол-ле-ги… – презрительно скривив чувственный рот, отчеканил он. – Значит, никто и никогда. Извините, – он поднялся и молча пошел к двери – твердым властным шагом, расправив плечи, хотя что-то в спине выдавало, что человек просто убит.
Но вдруг Олег обернулся:
– А куда работать переходите?