Там, в бараке, я выучила единственную молитву, которую услышала от девочки – соседки. Я думала тогда: как странно – ни за что стихотворение нельзя выучить с первого раза, а вот «Отче наш» подслушала и запомнила на всю свою жизнь. Я добавляла к «отче» «миленький», я интонацией плакала, не слезами. Я умоляла Его, если Он есть, привести к тому крыльцу человека, я умоляла не присыпать утонувший в сугробе сверток свежим снегом, я умоляла хранить и Петра.
Это случилось уже летом. Мы складывали кирпичную стенку какого-то очередного строения. За проволокой на мужской территории лагеря сплошной вереницей двигались пленные – переносили мешки с чем-то непомерно тяжелым из машин в строящийся барак.
Сгорбившись в три погибели, они медленно шли друг за другом туда, и тут же, подгоняемые громким «schneller», возвращались обратно. Петю я узнала сразу. Страшно худой, похожий на всех остальных, он все равно остался высоченным и статным, а походку его перепутать с чьей-то другой было просто невозможно.
Там, в мирной жизни, я часто смеялась над этим перебором ног враскачку, как у моряка или гуся важного. Он шел устало, но, как и прежде, с достоинством, а покачивание из стороны в сторону казалось каким-то насмешливо – надменным. Я с ужасом подумала, что только за одну эту горделивую походку его запросто могут убить.
Крикнуть я просто не могла, слава Богу. От радости не могла. Во мне произошел такой надлом, я не могла сдержаться от волнения, но стиснув зубы, сжала, утопила в себе все эмоции, чтобы не выдать себя. Я просто знала, что Петя рядом и жив, и на этом этапе мне было пока достаточно одной только этой новости.
Не знаю, сколько ожидание длилось, но я, все-таки, дожила до той минуты, когда проходя рядом с забором, поравнявшись с Петром, я сказала только одно громкое навзрыд и очень четкое, так, чтобы Петя услышал: «Юра жив!».
– Was? Was sagst du? – Фрау Визмар толкнула меня палкой в спину и дернула за рукав, остановив. Поскольку, она, как и многие другие, уже знала, что я говорю по-немецки, пришлось объясняться.
– Я сказала, что надо жить. – Испугавшись не того, что сейчас ударят или застрелят, а что случится это на глазах у Петра, что Юра так и останется в том пушистом сугробе, я в сотую долю мгновения сообразила произнести слово «жить» на случай, если надсмотрщица хоть немного уже знает русский.
– Vorw; rts! Und schweigen! (Вперед! И молчать!) – Гаркнула Визмар и опять больно ткнула палкой в спину. Краем глаза я видела, как остановился Петя, он узнал, услышал и все понял. Понял то, чего я на самом деле сама не знала – жив ли ребенок наш.
Если для кого-то война тянулась необычайно долго, для меня, как ни странно, она пронеслась до самого дня победы, как один день. День, состоящий из смерти, темного неба, трупов соседей из бараков, дыма черной трубы, из мимолетных изредка переглядываний с Петром. А еще – из куска, обмусоленного по очереди другими, черствого хлеба, из ночей, дней, криков, побоев, звуков автоматных очередей, свиста пуль, нашедших свое убежище в теле человека, из собачьего лая и лая из репродукторов, из других звуков. И даже из молчания, которое иногда висело в темном бараке, набитом не спящими и пока живыми людьми…
– Хорошо, что печь не топила, опять сволочи эти рядом где-то… – Проворчала тетка Люда и стала быстренько натягивать на себя вторую, размером побольше, фуфайку. – ПалЯт уже на весь лес.
Она вышла с заднего двора и, ступая пошире вдоль кустов смородины, чтобы не оставить заметный след, побрела в лес к своей поляне, запрятанной в густом малиннике. Дорога к железнодорожному полустанку проходила как раз мимо ее хатки, чудом еще уцелевшей после бомбежки. Ночью немцы тут не ходили, и она протапливала тайком старенькую печку в пристройке со стороны внутреннего дворика, чтобы не выдать даже остатками сажи на снегу из печной трубы своего присутствия. Только ночью и можно было немного погреться. А днем уходила на поляну в лес.
После того, как из деревни ушли последние жители – кто на фронт, кто вникуда – тетка Люда, можно сказать, жила в лесу, как партизанка. Она разобрала кирпичную стенку, разделявшую курятник и старую сараюху, натаскала этот стройматериал на поляну и соорудила там печку. Целыми днями она, пробравшись через заболоченный луг на свое импровизированное зимовье, носила хворост, сучья поваленных деревьев, топила эту печурку, грелась и доедала остатки картошки и прошлогодние заготовки из подвала. Уйти со всеми жителями из деревни она не смогла – день начала войны совпал с днем смерти матери. Случайно ли получилось так, что ее, парализованная и уже второй год лежачая, матушка скончалась в этот же день, или умерла она в минуту, когда услышала из радиоточки новость о начале войны, Людмила так и не поняла. Когда она вошла в хату после дойки, мать лежала с открытыми в каком-то выражении ужаса глазами и уже не дышала. Радио говорило и говорило о внезапном нападении и о страшной беде, свалившейся на весь советский народ.
Суматоха, слезы, сборы молодых парней и всего мужского населения, причитания их родственников, – всем было ни до каких-то похорон какой-то уже полуподзабытой парализованной старушки Ивановны. Людмила тихонько и почти незаметно переселила с помощью соседа умершую мать из избы на маленькое деревенское кладбище, проведя по всем правилам ритуал погребения, в том числе и поминки, в одиночестве за широким столом под образами. Выпила рюмку самогона, покушала плотно, легла на нерасстеленную кровать прямо в одежде, да так, жалобно скуля, а не рыдая, и уснула.
На все уговоры односельчан собрать котомку и уезжать из деревни срочно, она ответила категорическим «нет» – ее муж уехал в область оформлять пенсию и дочку с внуками навестить, да так и не вернулся. А к тому времени прошло уж две недели.
– Ждать Васю останусь, никуда не поеду, отстаньте. Немцы рядом? А я им зачем? Что взять с меня? Васю ждать буду, отстаньте.
Так и осталась она в пустующей деревне одна. Все собаки куда-то пропали вместе с жителями, ушли, наверное, следом, тоже от войны спасаясь. Людмила сидела в нетопленной хате, укутавшись всеми одеялами, и смотрела в окошко на горку – сейчас это была ее единственная цель. Деревня Ольховка находилась на ровной большой поляне среди елового леса, но эта равнинка на самом деле была глубокой впадиной, почти оврагом, и, скорее, напоминала предгорное селение, потому что уже через километр лес взбирался медленно и важно на крутой холм. Отсюда, из Ольховки хорошо была видна дорога, широкая разъезженная дорога из райцентра к железнодорожной станции. И гости, въезжающие в деревню или проезжающие транзитом мимо, просматривались заранее. Пока этот километр с горы спустятся, уже и знаешь, кто и куда направляется – свои ли, чужие, в каком количестве, да что с собой тащат.
Так и в то утро увидела Людмила огромную жирную извивающуюся по лесной дороге, поднимающуюся медленно в горку змею – колонну пленников. Крики, выстрелы и рев машин и мотоциклов прилетели еще раньше, когда там, на горе, только задрожал, заволновался лес еловыми лапами, полетел дымом с верхушек испуганный пушистый снег, будто извиняясь за свое неучастие в этом горе – походе.
Людмила чертыхнулась, быстро собралась и пошла в сторону леса, прячась за зарослями боярышника с необлетевшими пожухлыми листьями и звенящими на морозе крупными кровавыми гроздями ягод.
Это была не первая страшная процессия, которую видела за эти полгода Людмила. И она знала точно, что назад вернется не скоро. Обычно те, кого гнали через деревню с утра, исчезали бесследно, а назад возвращались уже только конвоиры пленных, и уже не пешком, а быстро пролетали по деревенской улице, спеша, видно, выехать из лесу засветло.
Когда в этот раз все утихло, и стрельба, и крики немцев, когда Людмила поняла, что можно возвращаться в оглохшую Ольховку, она затопила печку. Заварила чаю из малиновых пруточков, отогрелась ровно настолько, чтобы ноги могли двигаться, и пошла в сторону своей избы.
Каждый раз, возвращаясь из своего «подполья», тетка Люда боялась только за то, чтобы хату не спалили из простой вредности и непонятности – стоит одна, как волдырь, на дороге. Вход парадный давно занесен снегом, припорошен по самые окна, а по замерзшему ржавому замку должно быть понятно – дом пустой, безхозяйный.
Людмила опять натянула на себя многослойное покрывало и уж было задремала, обогревшись и навздыхавшись, когда услышала кошачий писк.
– Господи, а ты-то откуда? – вставать и вылазить из теплого гнезда не хотелось, но любопытство и радость от того, что рядом есть хоть кто-то живой, пересилило, и она вышла на порог.
Звук моляще усиливался, будто бы тот, кто его производил, боялся быть не услышанным.
– Кыс-кыс… Кс-кссс! – Позвала тетка Люда и прислушалась. Звук ближе не стал. Идти на парадную сторону избы было опасно – сейчас снег валит, а что, как вдруг успокоится на несколько дней – следы сразу увидят, и тогда уж с хатой можно прощаться.
Она решила вернуться, и тут же поняла по истошному и охрипшему голосу, что пищит не зверек – человек.
– Все, это – конец. Это – знак. И за что же мне это? – Тетка Люда впервые плакала, прижимая к себе черноглазого малыша. Она перепеленала его в чистые рубахи Василия, натерла самогоном, разжевала кусочек печеной картошки и, закрутив этот мякиш в марлю, дала малышу сосать. – Господи! За что ж ты меня так? Куда ж мне теперь? Детенка ж не выкинуть… – Горячие слезы катились сами по себе. Людмила уворачивалась, чтобы не капать соленым на посиневшее, припухшее личико малыша, который еще и улыбаться вздумал своей спасительнице.
– И-и-и-и… – Наконец, и она улыбнулась найденышу. – Ну, что делать будем, подарочек? Уходить теперь тетке Людке придется отсюда. А Васю ждать? А где ж он, мой Вася сейчас? Вон, может сегодня и мимо хаты прогнали, а я и не знаю… Такое дело у нас, ребенок, такое дело нехорошее… А твоя мамка где? Бросила тебя за забор, бросила. Нет, нет, не бросила. – Тут же спохватилась она, потому что мальчишка зашелся на этих словах криком, будто поняв их смысл. – К тетке Люде бросила, чтоб тебя сохранить. Сохранять теперь будем, делать нечего, малый. Вот поночуем, соберем мешок с едой, да и пойдем куда-то. Куда?.. – Вздохнула она и стала качать малыша на руках, убаюкивая и валясь от усталости с ног.
Ночью никак не спалось – и мальчик плакал с короткими перерывами на сон, и Людмила думала о своих. Где дочь, где внуки, где ее Вася сейчас? Василий буквально в начале июня вышел на пенсию, крепкий еще, молодой. Небось, на фронт попал, не иначе, думалось ей именно так, потому что представить его в этой сегодняшней траурной процессии никак не хотелось.
Людмила и сама еще была довольно молодой женщиной, вот только на инвалидности давно уже из-за своей ноги – в зрелом возрасте вдруг обнаружилось, что у нее врожденный вывих шейки бедра. Ковыляла, ковыляла, прихрамывала, а потом вдруг такое! И все. Пришлось только по дому теперь кондылять, только на домашнюю работу и оказалась годной. Ну, подменяла, помогала и на ферме, и другие «дырки» закрывала при молчаливом участии председателя. А официально уже работать на полную силу не могла.
И теперь эта болезнь, которая не очень-то, вроде, мешала, – с палочкой – посохом привыкла уже бегать, не то, что ходить, – представлялась страшной бедой. Сколько ж пройдешь с дитем на руках, с котомкой, да еще и с палочкой для опоры по такому снежищу. А, главное, – куда, куда ж идти-то?
И рано утром она пошла, привязав две торбы на шею: одну с малышом, вторую с запасом еды. Пошла в лес…
Так вот, я уже сказала, образно, конечно, что война для меня пронеслась одним мигом, мысли все были только там, в том глубоком снегу, куда провалился брошенный мной сверток – закутанный в одеяльце сын. Сама не знаю, как пережила других, сама не знаю…
Даже не болела, вся в струну напряглась на эти годы, да так и держалась чудом каким-то. Это я теперь понимаю, почему люди на войне гриппом не болеют – все болеют только одной эпидемией – выжить, остаться живым. Хотя, некоторые, дойдя до края, и сами просили смерти. Только не я. Цель каждого дня в лагере была – увидеть Петра за забором, засыпая благодарить Бога (уже Он для меня существовал тогда) за то, что муж жив, просить Его и завтра оставить мужа на этом, моем свете. И сына.
Нас никто не освобождал, нас стали бомбить сами немцы, когда началось их отступление. Закрыли ворота, выехали всем составом, а нас оставили. В лагере поднялась паника, люди ринулись в ворота, а с воздуха, сбрасывая часто, как картошку из мешка, бомбы, стал заметать следы, просто уничтожая этот город рабов, самолет со свастикой на низко висящем брюхе.
И все-таки, бОльшая часть военнопленных спаслась, найдя силы добежать до леса. С Петром мы встретились далеко от лагеря и почти через сутки. А дальше были уже наши, была долгая и такая быстрая, незаметная по времени, дорога домой.
В лежащем в руинах Минске радость для нас была – уцелел совершенно и почти не изменился наш дом. Я тогда только подумала, что, наверное, для того, чтобы не отвлекать нас на устройство быта, нам провидение и устроило такой подарок. С утра до ночи мы вместе со всеми жителями города разгребали завалы, строили деревянные бараки – дома для вернувшихся минчан. А в свободное иногда время на отдых, в отличие от других, не валились от усталости и бессонницы с ног, а, наоборот, где на этих уставших ногах, где на перекладных все ездили, ездили, ездили по всей округе, пытаясь найти ту деревеньку, которая стала пристанищем нашему ребенку. Ни названия самой деревни, никаких других ориентиров, кроме направления, я вспомнить не могла. Куда бы мы ни приезжали, все мне казалось очень похожим на те места: и лес такой же, и дорога, вроде, эта, и домик, вон, такой похожий. Но все было не то, не то… Мы расспрашивали людей, не слышал ли кто о таком случае, в ответ нам рассказывали другие, пострашнее, от которых совсем уже близко приближалась безнадега. Было бы совершенным чудом, если бы Юрка наш выжил. Но чуда хотелось, но следы, заметенные снегопадом у той веранды, я помнила, а потому верила сама и Петра заставляла верить.
Иногда, совсем уж отчаявшись, он спрашивал, не показались ли мне там темные круги от валенок, но я точно помнила, что видела их. И, если человек недавно ушел из дома, очень велика вероятность его скорого возвращения – куда ж идти отсюда, когда вокруг непроходимый лес, да немецкие эшелоны людьми грузят вокруг.
Прошло три самых несчастных в моей жизни года. Жизнь успокаивалась, люди стали потихоньку улыбаться, просто работать, просто есть, пить и жить. Однажды ночью Петр вдруг завел очень осторожно разговор о том, что детей должно быть много. Ну, не много, мол, но не один. Он, как бы оправдываясь, стал мечтать, что вот, дескать, и Юра найдется, и сестричка у него уже будет. Со мной случилась такая истерика, какой я не позволяла себе даже там, где на моих глазах убивали детей. Больше к этому разговору мы никогда не возвращались, а Петр, к тому времени уже работавший судьей в районном суде, используя все имеющиеся у него возможности, приступил к поискам сына с еще большими усилиями. Он делал запросы во все соответствующие инстанции, он знал все, что только мог знать о передвижении немцев в те дни, он разослал официальные запросы во все сельские советы, мы опять и опять объезжали все новые и новые деревни и села.
Однажды зимой, въезжая в очередную деревеньку, едва мы спустились с крутого лесистого холма по хорошо утоптанной широкой грунтовой дороге, меня вдруг словно молнией ударило – местность мне показалась до боли знакомой. А уже в начале улицы, я непроизвольно сфотографировала взглядом огромные заросли боярышника, которые служили с одной стороны крайнего участка забором – смысла нет ставить изгородь там, где колючки – шипы этого кустарника такие, что и коту не пролезть.
Огромные не собранные кроваво – красные замерзшие ягоды звенели на морозе колокольчиками, будто подсказывая мне: «Здесь! Здесь!».
Небольшая деревенька была выстроена новыми хатами, и только старенькое небольшое кладбище чуть поодаль слева подсказывало тот факт, что еще несколько лет назад здесь уже жили люди.
Когда в доме открылась дверь и выглянула женщина с огромной сумкой на плече, я только и заметила табличку над окошком – «Почта».
– Вам кого? Заходите, заходите. – Пригласила испугавшаяся, видно, казенной машины из города, молодая женщина. – Если позвонить, то – сюда, а у председателя провод оборвался, вызывали ремонтера сегодня только. Заходите, пожалуйста.
– Извините, женщина, можно у Вас просто спросить… – Почти теряя голос от бессилия, проговорила я, все оборачиваясь и оборачиваясь по сторонам и приближаясь к почтальонке. – Вы местная?
– Ну, можно и так сказать. А что? – Женщина с сумкой писем на боку заинтересованно подошла. – Ну, не совсем местная, с соседняй деревни, с Уздянки мы.
– Мы? – Машинально повторила я. – А местные есть кто-нибудь в деревне?
– Не, местных откуда ж. Они когда уходили, под бомбежку попали. Всех, почитай, и убило. А сколько их там было-то, деревня домов в двадцать всего была, это сейчас вот выросла трохи. А тут хатка была малая. В ней – да, в ней Людмила – инвалидка оставалась, мужика своего ждала, он как уехал перед самой войной в город пенсию считать, так и пропал. А она матку хоронила, матка ее померла аккурат в день войны, двадцать второго.
– Так, а она сама-то жива? – Я уже почти за воротник дергала почтальоншу от нетерпения.