Cоветская повседневность: нормы и аномалии от военного коммунизма к большому стилю
Наталья Борисовна Лебина
Культура повседневности
Новая книга известного историка и культуролога Наталии Лебиной посвящена формированию советской повседневности. Автор, используя дихотомию «норма/аномалия», демонстрирует на материалах 1920—1950-х годов трансформацию политики большевиков в сфере питания и жилья, моды и досуга, религиозности и сексуальности, а также смену отношения к традиционным девиациям – пьянству, самоубийствам, проституции. Основной предмет интереса исследователя – эпоха сталинского большого стиля, когда обыденная жизнь не только утрачивает черты «чрезвычайности» военного коммунизма и первых пятилеток, но и лишается достижений демократических преобразований 1920-х годов, превращаясь в повседневность тоталитарного типа с жесткой системой предписаний и запретов.
Наталия Лебина
Cоветская повседневность: нормы и аномалии От военного коммунизма к большому стилю
О ТОМ ЖЕ 15 ЛЕТ СПУСТЯ (ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ)
Моя книга о нормах и аномалиях в жизни советского города вышла в 1999 году[1 - Лебина Н.Б. Повседневная жизнь советского города: нормы и аномалии. 1920–1930-е годы. СПб., 1999.]. За прошедшее время изменилось многое. Историческая антропология уже не считается новым направлением отечественной исторической науки. Более того, история повседневности стала ныне модной темой. Издательство «Молодая гвардия» создало серию «Живая история» и в ее рамках тиражирует произведения под названиями, начинающимися с заклинания «Повседневная жизнь…». О популярности и востребованности данных по историко-антропологической проблематике свидетельствует и почти пятнадцатилетнее существование, с 1995 года, в крупнейшем в России историческом иллюстрированном журнале «Родина» специальной рубрики «Российская повседневность», которую я вела совместно с журналистом Т.О. Максимовой.
Сегодня можно говорить о формировании целой когорты исследователей, сосредоточивших свое внимание на проблемах повседневной жизни населения России, в частности, в советский период. Это маститые историки и представители сопредельных гуманитарных дисциплин Т.Ю. Дашкова, С.В. Журавлев, Е.Ю. Зубкова, Н.Н. Козлова, М.Г. Меерович, И.В. Нарский, И.Б. Орлов, Е.А. Осокина, П.В. Романов, Т.М. Смирнова, И.В. Утехин, Е.Р. Ярская-Смирнова и другие ученые, среди которых много талантливой молодежи. Несмотря на явный рост интереса к изучению истории повседневности, методологическая основа этого научного направления и сегодня не слишком внятна. Еще в 2003 году петербургский историк М.М. Кром отметил отсутствие в науке «универсального, на все случаи пригодного понятия “повседневность”»[2 - Кром М.М. Повседневность как предмет исторического исследования // История повседневности. Сборник научных работ. СПб., 2003. С. 11.]. Судя по данным вышедшей в 2010 году книги И.Б. Орлова об исторических и социологических аспектах советской повседневности и обзорной статьи О.В. Бригадиной, никакого терминологического единства нет и по сей день[3 - Орлов И.Б. Советская повседневность: исторический и социологический аспекты становления М., 2010; Бригадина О.В. Парадигма повседневности в ранней советской истории (1917 – начало 1920-х гг.): Проблемное поле исследований // Российские и славянские исследования: научный сб. Вып. 6. Минск, 2011. С. 212–222.]. Но в практике исследований чаще всего под повседневной жизнью понимается некий синтез элементов материальной и духовной культуры, изучение таких проявлений человеческой обыденности, как жилище, одежда, питание, частная жизнь и т.д. И здесь будет уместно процитировать слова выдающегося русского ученого Л.П. Карсавина: «Материальное само по себе в своей оторванности неважно. Оно всегда символично и в качестве такового необходимо для историка во всей своей материальности. Оно всегда выражает, индивидуализирует и нравственное состояние общества, и его религиозные и эстетические взгляды, и его социально-экономический строй»[4 - Карсавин Л.П. Философия истории. Берлин, 1923. С. 99.]. Подчеркивал важность знания «простой жизни» и Ю.М. Лотман, считавший, что без понимания ее «мелочей» не может быть истинного понимания истории в целом. Ученый предлагал путь познания прошлого через повседневный быт, что, по его мнению, должно было помочь осмыслению и истории государств, и истории войн, и истории идей. «Быт, – подчеркивал Ю.М. Лотман, – это обычное протекание жизни в ее реально-практических формах; быт – это вещи, которые окружают нас, наши привычки и каждодневное поведение. Быт окружает нас как воздух, и, как воздух, он заметен нам только тогда, когда его не хватает или он портится. Мы замечаем особенности чужого быта, но свой быт для нас неуловим – мы склонны его считать “просто жизнью”, естественной нормой практического бытия»[5 - Лотман Ю.М. Беседы о русской культуре. М., 1994. С. 10.]. Но и в данном случае необходимо использовать некий методологический инструментарий. В противном случае, как справедливо отмечает М.М. Кром, «история быта сведется опять к описательности, к импрессионистическим картинкам или к механической сумме отдельных явлений той или иной эпохи»[6 - Кром М.М. История России в антропологической перспективе: история ментальностей, историческая антропология, микроистория, история повседневности. http://achronicle.narod.ru/krom.html (дата обращения: 15.11.14).].
В своей книге, вышедшей в 1999 году, я взяла на себя смелость предложить использовать в качестве методологического подхода к изучению советской повседневности дихотомию «норма/аномалия», которая не только существует в сфере обыденной жизни, но и применяется как метод построения разнообразных научных конструктов. В естественных науках для физических и биологических объектов существует так называемая адаптивная норма. Она отражает допустимые пределы изменений, при которых целостность той или иной системы не нарушается. В области же общественных отношений действуют определяющие пределы и меры допустимого поведения и деятельности людей, а также общественных групп и организаций социальные нормы[7 - Подробнее см.: Гилинский Я.И. Социология девиантного поведения и социального контроля. Краткий очерк // Рубеж. 1992. № 2. С. 56.]. Чаще всего они устанавливаются и охраняются государством, а следовательно, являются обязательными для всех лиц, находящихся в сфере его действия, и получают отражение в официальных государственных актах – законах, указах, постановлениях. Это так называемые нормативные суждения власти – детализированные правила поведения, в которых четко закрепляются юридические права и обязанности участников общественных отношений. Для обеспечения их выполнения применяются меры государственного принуждения. Внегосударственные организации также устанавливают определенные внутренние правила поведения, которые можно назвать нормализующими суждениями, не имеющими юридической силы.
Одновременно в любом обществе существуют правила поведения, формально нигде не закрепленные. Это нормы морали, обычаев, традиций. Они связаны с господствующими представлениями о норме и патологии, складываются в результате их многократного повторения, исполняются в силу привычки, ставшей естественной жизненной потребностью человека. Правила такого рода составляют скелет ментальности населения, в свою очередь тесно связанной со стилем его повседневной жизни. Поведенческие стереотипы личности в значительной мере формируются под влиянием быта. И в то же время особенности и формы обыденной жизни человека являются выражением присущих ему социально-культурных представлений, восходящих к историческим устоям общества. Таким образом, вопрос о норме и аномалии тесно связан с исторической антропологией. Сегодня эта ситуация очевидна прежде всего применительно к изучению истории советской повседневности. Побудительным мотивом проведения анализа повседневности в контексте теории девиантности является стремление к концептуализации проблем советской повседневности.
Для россиянина с 1917 года слово «норма» приобрело особый семиотический смысл. Закрепленные юридически и реально действующие в повседневной жизни, нормализующие суждения власти оказывали серьезное воздействие на ментальность, порождая новые разновидности дихотомии «норма/аномалия». О.В. Бригадина справедливо отмечает: «Общество выстраивало систему оценки поведения, определяя одни его стереотипы как норму (комфортное поведение), другие как девиацию… Характер соотношения нормы и девиации был связан прежде всего с изменением ценностных ориентиров общества, а также с усилиями власти по закреплению определенных желательных моделей – стандартов»[8 - Бригадина О.В. Указ. соч. С. 216.]. Выявление подобных государственных практик лишний раз доказывает правомочность использования в качестве методологической основы изучения советской повседневности теории отклоняющегося поведения. В 1999 году я довольно подробно излагала принципы этой теории, появление которой связано с именем Э. Дюркгейма, а дальнейшее развитие – с именем Р. Мертона. Однако спустя 15 лет мне представляется нецелесообразным это делать. Ныне сведения о девиантологии входят в вузовские курсы по социологии и социальной антропологии. Это же относится и к теории штампов Г. Беккера, с помощью которой возможно рассматривать процесс превращения нормы в патологию и обратно[9 - Подробнее см.: Гилинский Я., Афанасьев В. Социология девиантного (отклоняющегося) поведения. СПб., 1993. С. 24, 25; Монсон П. Современная западная социология. СПб., 1992. С. 178–184.]. В 1999 году я осмелилась назвать подобный процесс, развивавшийся в пространстве российской повседневности, инверсией, что не встретило понимания в историческом сообществе. Однако ныне об этом уже пишут многие отечественные исследователи. А.Н. Медушевский, например, отмечает, что «в условиях большевистской революции девиация сама стала нормой поведения, привела к превращению подпольной субкультуры революционной организации в официальное право и установлению доминирования неофициальных криминальных норм над формальными правовыми»[10 - Подробнее см.: Медушевский А.Н. Сталинизм как модель социального конструирования // Российская история. 2010. № 6. С. 15–16.].
И все же через пятнадцать лет, несмотря на то что за прошедшие годы написаны и изданы книги и статьи по иным проблемам социальной истории России ХХ века[11 - См., например: Лебина Н.Б.,Чистиков А.Н. Обыватель и реформы. СПб., 2003; Лебина Н.Б. Энциклопедия банальностей. Советская повседневность: контуры, символы, знаки. СПб., 2006; Измозик В.С., Лебина Н.Б. Петербург советский: «новый человек» в старом пространстве. СПб., 2010; Повседневность эпохи космоса и кукурузы: деструкция большого стиля. СПб., 2013; Лебина Н.Б. Мужчина и женщина: тело, мода, культура. СССР–Оттепель. М., 2014 и др.], я хочу еще раз вернуться к проблеме норм и аномалий в советской повседневности. На это есть несколько причин. Прежде всего, моя книга стала, как это ни помпезно звучит, библиографической редкостью. Зато предложений «скачать и читать» множество, что, на мой взгляд, свидетельствует о востребованности текста, и не только в научной среде. Мне представляется, что свой читатель найдется и у новой книги о нормах и аномалиях.
Однако мое возвращение к уже затрагивавшимся проблемам вызвано и желанием расширить временные рамки повествования. Проявление дихотомии «норма/аномалия» в повседневной жизни предполагается рассмотреть, не ограничиваясь периодом 1920–1930-х годов. В новом варианте книги затронуты проблемы норм и аномалий повседневности периода военного коммунизма, а также эпохи послевоенного сталинизма. Расширение хронологических границ во многом связано с необходимостью осмысления понятия большого стиля. Имеющее на первый взгляд отношение к сфере архитектуры, искусства и литературы, оно все чаще используется для изучения авторитарных и тоталитарных режимов как объектов историко-антропологического описания[12 - Подробнее см., например: Молер А. Фашизм как стиль. Новгород, 2007; Иванов С.Г. Реакционная культура: от авангарда к большому стилю. СПб., 2010.Часть I. Нормы распределения (прямое нормирование повседневности)]. Будучи калькой с классического определения образного строя архитектуры, изобразительного и прикладного искусства Франции второй половины XVII столетия, эпохи Людовика XIV, советский большой стиль, связанный с эпохой сталинизма, демонстрировал могущество некой почти абсолютной власти, ее пышность и помпезность, под его воздействием формировалась специфика повседневности, ее нормы и аномалии. Бытовые реалии большого стиля, зародившиеся в конце 1930-х годов, получили специфическое развитие после окончания Великой Отечественной войны в рамках имперского сталинизма. Одновременно я постараюсь осветить и не поднятые в книге 1999 года вопросы (подробнее см. в главе 1 части I).
Как человек пока еще здравомыслящий, я стараюсь учесть в новом тексте не только современные достижения коллег, которые за эти 15 лет написали достаточное количество трудов, в той или иной степени связанных с проблемами повседневности, но и важные замечания, мелькавшие в разного рода рецензиях. В первую очередь это касается языка книги: он по возможности облегчен. Я стараюсь в меру своих способностей позаботиться о «читабельности» текста, придав ему жанр фундированных исторических очерков, основанных на использовании часто впервые вводимых в научный оборот документов, извлеченных из фондов архивов (см. Примечания). Кроме того, в новом варианте книги будет широко использоваться такой вид исторических источников, как литературно-художественный нарратив, созданный в 1920–1950-х годах. Попутно замечу, что для облегчения языка книги я буду использовать следующие синонимы понятия «норма»: стандарты, устои, каноны, регламенты – и понятия «аномалия»: отклонения, патологии, девиации.
И наконец, самая веская причина возвращения к проблеме повседневности в контексте дихотомии «норма/аномалия». Советская власть просуществовала более 70 лет. Но означает ли это, что повседневная жизнь все эти годы была действительно советской, то есть полностью определяемой воздействием нормативных и нормализующих суждений власти партии коммунистов и реалий социалистической экономики? Что скрывается под термином «советскость» применительно к структурам повседневности и можно ли считать практики обыденности, быта в условиях централизованного планового хозяйства и однопартийной политической системы, гарантировавшей господство коммунистической идеологии, нормой? Конечно, эти проблемы необходимо рассматривать в рамках всего периода существования СССР. Однако мне представляется, что корректным в данном случае будет и проведение исследования, выявляющего черты «советскости» как нормы или аномалии городской повседневности (ведь именно ее стилистика в ХХ веке определяла закономерности культурно-бытового развития общества в целом), на материалах 1920-х – середины 1950-х годов. Одновременно следует сказать, что модель повседневной жизни городского населения будет построена без учета специфики быта в период Великой отечественной войны, системы ГУЛАГа и отдельных национальных республик. И все же перечисленные ограничения не помешают восстановить основные характеристики дихотомии «норма/аномалия» в ее антропологическом контексте. Хронологические рамки книги будут охватывать, по сути дела, три периода истории советской государственности: военный коммунизм, новую экономическую политику и время сталинизма. Рассмотрение бытовых реалий в пределах более чем тридцати лет даст возможность приблизиться к пониманию феномена советской повседневности, а также ее характеристик в контексте сочетания элементов нормы и аномалии.
Завершить свое предисловие к новой книге я хочу словами благодарности многочисленным доброжелательным читателям моего первого сочинения о нормах и аномалиях, а также моим агрессивным критикам. Суждения и тех и других побудили меня к продолжению исследований. Огромное спасибо издательству «Новое Литературное Обозрение», а, главное, редактору серии «Культура повседневности» Льву Оборину за терпение, внимание, заинтересованное отношение к тексту, завидную работоспособность и за приобщение к суждениям молодых российских интеллектуалов о советском прошлом.
ЧАСТЬ I. НОРМЫ РАСПРЕДЕЛЕНИЯ (ПРЯМОЕ НОРМИРОВАНИЕ ПОВСЕДНЕВНОСТИ)
Государство, созданное большевистской партией, было основано на строго нормированном централизованном распределении. Правда, теоретики социализма утверждали, что вопрос нового общества состоит не в том, «как распределять, а в том, как производить», а «всякое распределение предметов потребления есть всегда лишь следствие распределения самих условий производства»[13 - Маркс К., Энгельс Ф. Критика Готской программы // Маркс К., Энгельс Ф. Полное собрание сочинений. Т. 19. С. 20.]. Однако зарождение новой государственности происходило в экстраординарных условиях Первой мировой войны, и частично распределительные нормативные суждения новой власти были развитием уже существовавшей ситуации карточного снабжения населения (подробнее см. в главе 1). После же революционных событий осени 1917 года «нормы» распространились не только на продукты питания, они стали действовать в жилищной сфере, в области обеспечения предметами быта. «Нормирование по-советски», таким образом, затронуло трех «китов», на которых зиждется повседневная жизнь человека вне работы и политики: питание, жилье и одежду.
ГЛАВА 1. КУЛЬТУРА ЕДЫ И НАСЫЩЕНИЯ: ДИСЦИПЛИНИРУЮЩИЕ ФУНКЦИИ
Сытость и голод – традиционная дихотомия, в которой первое понятие всегда является нормой, а второе – патологией. И большинство социальных революций ставят перед собой задачу накормить голодных, которая осуществляется в контексте культурно-бытовых норм конкретного общества. К началу XX века в России сформировались основные признаки городской культуры еды. Во-первых, горожане, в отличие от сельского населения, приобретали продукты в магазинах и на рынках, находясь в полной зависимости от организации торговли. Во-вторых, основная масса жителей городов питались дома, насыщение обеспечивалось за счет индивидуального приготовления пищи в домашних условиях. В-третьих, в крупных городах начала формироваться сеть общественного питания (рестораны, кухмистерские, столовые, трактиры). В это же время в европейской культуре в связи с ростом городского населения происходил переход к быстрому и хорошо отлаженному снабжению питанием, к серийному приготовлению пищи. Теряла свою значимость не только кухня домашняя, но и старая ресторанная.
Так во всем мире стал формироваться рационалистический стиль еды.
В предреволюционной России эти тенденции прослеживались пока слабо, но не заметить разницу в крестьянско-пролетарских привычках в еде и во вкусовых приоритетах буржуазного гастрономического эстетизма было невозможно. Дихотомия «голод/сытость» усложнялась, однако относительно четкое и согласованное функционирование всех трех составляющих городской культуры еды (системы приобретения продуктов, домашней кухни, сети заведений общественного питания) позволяло в целом сохранять в социальном пространстве адаптивную норму, связанную с обеспечением населения пищей. Вступление России в Первую мировую войну неминуемо повлекло за собой изменение структур повседневности, системы распределения, а следовательно, и ментальных норм. Деформации подверглась привычная практика приобретения продуктов. К 1917 году в России сложилось некое подобие карточной системы. С лета 1917 года властные структуры начали активно внедрять в повседневную жизнь горожан так называемое «коллективное питание по карточкам», реальной формой которого стали общественные столовые. Они в первую очередь осуществляли распределительные функции. Искажению подверглись и нормы вкусовых приоритетов разных слоев российского населения. Косвенным свидетельством этого являются публикации в городских газетах начиная с 1915 года рецептов дешевых блюд, которые можно приготовить из небольшого количества продуктов. С приходом к власти большевиков патологизация структуры обеспечения горожан едой усугубилась.
Сразу оговорюсь, что в книге о нормах и патологиях, изданной в 1999 году, распределительные нормы в сфере питания не рассматривались вообще. Действительно, многие вопросы нормирования продуктов питания уже тогда были подробно и обстоятельно освещены в блестящих монографиях и статьях Е.А. Осокиной. За прошедшие 15 лет появились исторические исследования, затрагивающие и систему торговли продуктами, и развитие сети советского общепита. Это в первую очередь работы Е.Д. Твердюковой. Интересны и работы социальных антропологов и представителей иных научных дисциплин, анализирующих феномен советскости в контексте практик потребления, – Е.А. Добренко, И.В. Глущенко, С.А. Кириленко, И.В. Сохань, М.Ю. Тимофеева и др. И все же я осмелюсь предложить свое видение дисциплинирующего смысла продовольственных норм и процесса формирования особого «советского вкуса» как важной составляющей культуры повседневности в целом.
Вкус к необходимости
Новая государственная система в условиях нарастания продовольственного кризиса с успехом использовала уже наработанные ранее приемы нормированного распределения. Однако распределительные нормы лидер большевиков предполагал использовать как инструмент политического принуждения. Еще в октябре 1917 года В.И. Ленин отмечал: «Хлебная монополия, хлебная карточка… являются в руках пролетарского государства, в руках полновластных Советов, самым могучим средством учета и контроля… Это средство контроля и принуждения к труду посильнее законов конвента и его гильотины»[14 - Ленин В.И. Удержат ли большевики государственную власть? // Ленин В.И. Полное собрание сочинений. Т. 34. С. 310. Далее это издание обозначается как ПСС.]. В ноябре 1917 года – судя, правда, по источникам мемуарного характера – Ленин и вовсе заявил примерно следующее: «Хлеба у нас нет, посадите буржуев на восьмушку, а если не будет и этого, то совсем не давайте, а пролетариату дайте хлеб»[15 - Цит. по: Павлюченков С.А. Военный коммунизм в России: власть и массы. М., 1997. С. 231.]. Летом 1918 года эта идея обрела форму нормативного суждения: Коллегия Наркомпрода 27 июля предложила «немедленно ввести классовый паек»[16 - Известия Народного комиссариата по продовольствию. 1918. № 18–19. С. 39.].
По решению коллегии Наркомпрода все население разделялось на трудовое и нетрудовое. Первое в свою очередь состояло из четырех категорий: 1) лица, занимающиеся тяжелым физическим трудом; 2) лица также физического, но не тяжелого труда, больные и дети; 3) служащие, представители свободных профессий, члены семей рабочих и служащих; 4) владельцы предприятий, торговцы и прочие. Четвертая категория получала хлеба в восемь раз меньше, чем первая. В основу выраженной дифференциации обеспечения продовольствием была положена идея классового деления общества; одновременно беременные женщины получали пайки наравне с рабочими физического труда. Однако такого деления оказалось недостаточно, чтобы обеспечить голодное население. Распределительная система большевиков «совершенствовалась» по мере внедрения в повседневную жизнь принципов военного коммунизма. В апреле 1920 года СНК РСФСР утвердил проект декрета о введении трудового, или бронированного, пайка, которым предлагалось поощрять рабочих за успешный труд. Разнообразие норм распределения росло и умножалось. Сосуществовали «особый» паек для рабочих топливной промышленности и «академический» – для ученых, паек для кормящих матерей, «красноармейский», «медицинский» и т.д.
Приход большевиков к власти осложнил и без того непростую ситуацию в рыночной торговле. Рынки играли накануне 1917 года огромную роль в повседневной жизни горожан. Новая же власть воспринимала крестьян, торгующих своей продукцией, как «паразитов на теле трудового населения». В городах в годы Гражданской войны велась борьба с уличными продавцами, а заодно и с рынками. В Петрограде, например, в 1919 году торговать разрешалось лишь на 9 из 40 имевшихся базарных площадок, а летом 1920 года решено было закрыть и эти девять[17 - Петроград на переломе эпох. Город и его жители в годы революции и гражданской войны. СПб., 2000. С. 192.]. Власти проявляли настойчивое стремление к ликвидации публичных мест частной торговли и потому, что население не должно было замечать резкий контраст между нормами карточного снабжения и количеством продуктов, имевшихся на рынках.
Как инструмент реализации норм распределения использовали большевики и систему «коммунального питания». Уже 27 октября 1917 года в декрете СНК «О расширении прав городских самоуправлений в продовольственном деле» отмечалось: «Городское самоуправление… имеет право превратить рестораны и трактиры в общественные столовые, работающие под руководством и контролем города…»[18 - См.: http://www. lawmix. ru/docs_cccp/8334 (дата обращения: 12.11.14).]. С августа 1918 года в рамках действия большевистского нормативного акта – декрета ВЦИК РСФСР «Об отмене частной собственности на недвижимости в городах» – аномалией стало существование частных ресторанов, кафе и трактиров[19 - Подробнее см.: Известия ВЦИК. 1918. № 82.]. В Петрограде, например, специальным распоряжением Петрокомпрода все эти заведения подлежали ликвидации уже с 15 ноября 1918 года[20 - Чистиков А.Н. Деятельность Петросовета по решению продовольственного вопроса в 1917–1920 гг. // Ленинградский совет в годы гражданской войны и социалистического строительства. Л., 1986. С. 114.]. В условиях карточного распределения и натуроплаты основная масса горожан принуждена была пользоваться пунктами коммунального питания. В Москве летом 1919 года в таких заведениях кормилось около миллиона человек. В Петрограде в 1920 году насчитывалось почти 700 общественных столовых. Власть, настойчиво пытаясь превратить в норму систему коллективного питания, использовала ее и как инструмент реализации своих социальных предпочтений. При большевиках распределение носило выраженный классовый характер, и это предопределило вид аномалий, явившихся результатом его использования при решении продовольственного вопроса.
Карточки спровоцировали появление аномальной бытовой практики, основанной на поиске стратегии выживания, – «пайколовства». Возросшая в условиях нарастающей инфляции значимость натуральной части оплаты труда заставляла городских обывателей пристраиваться к местам распределения наиболее «весомых» пайков. Современники вспоминали: «Самым характерным в нашей жизни времени военного коммунизма было то, что все мы, кроме наших обычных занятий, таскали пайки. Пайков существовало большое разнообразие, надо было только уметь их выуживать. Это называлось “пайколовством”»[21 - Анненков Ю.П. Дневник моих встреч. Л., 1991. Т. 1. С. 73.]. Дело часто доходило до курьезов. Например, в Петрограде в 1918–1921 годах «милицейский паек» можно было получить за организацию культурно-просветительной студии для милиционеров, а паек матери, кормящей грудью, – за чтение акушеркам лекций по истории скульптуры. «Пайколовство» быстро распространилось и по другим городам Советской России. Летом 1921 года одна из челябинских газет опубликовала фельетон. Его авторы выделили несколько категорий «пайкистов». Пайкист-философ, казалось, вообще не думал о пайке, он лишь напоминал о нем вскользь и только начальнику хозяйственного отдела. Существовала категория «рассеянных» пайкистов, не замечавших, что они получают сразу несколько пайков. Были еще «коллекционеры», имевшие и красноармейский, и академический, и совнаркомовский паек, а также «спортсмены», гонявшиеся за количеством. А «глупым пайкистом» считался обыкновенный обыватель, надеявшийся на справедливость в системе распределения[22 - Нарский И.В. Жизнь в катастрофе. Будни населения Урала. 1917–1921 гг. М., 2001. С. 471.]. Реакция власти на «пайколовство» носила в основном внеюридический характер. В Советской России разрасталась сеть ревизионных органов, пытавшихся отслеживать «законность» предоставления пайков и продовольственных карточек. Но общий хаос не позволял наладить эту работу.
Более нетерпимо большевики отнеслись к «мешочникам» – еще одной социальной аномалии, порожденной запретом на частную торговлю и на закрытые рынков[23 - Подробнее см.: Фейгельсон М. Мешочничество и борьба с ним в пролетарском государстве // Историк-марксист. 1940. № 9.]. Традиционно под мешочничеством понимают некую форму самоснабжения населения в условиях развала хозяйственных связей и нормального товарообмена. Сопутствующими обстоятельствами появления «мешочников» становятся продовольственный кризис и товарный голод. Большинство филологов и историков относят слово «мешочник» к временам Гражданской войны. Известный специалист в области истории русского языка А.М. Селищев ставил его в один ряд с понятиями «дензнаки» и «комбеды», возникновение и существование которых ограничивается периодом 1918–1922 годов. Однако еще до прихода большевиков к власти население страны начало втягиваться в практику самостоятельного добывания пищи и промышленных товаров, которые перевозились, как правило, в мешках. Причиной этого процесса во многом явилось введение хлебной монополии. Гражданская война усугубила ситуацию.
Для горожан крестьяне-мешочники представляли мощный канал получения продуктов. Однако не менее распространенными были и поездки жителей городов в деревни, где они меняли вещи на муку, картофель, сало и т.д. При этом горожанина в толпе легко было узнать по необычной таре – чемодану. Их звали «чемоданщиками». За продуктами ездили все: рабочие, учителя, профессора, артисты. Современники вспоминали, что совершенно неприспособленные люди «научились… торговать, ездить на буферах, на крышах вагонов»[24 - Цит. по: Давыдов А.Ю. Нелегальное снабжение российского населения и власть. 1917–1921 гг. СПб., 2002. С. 114.].
Распределительная система эпохи Гражданской войны породила и еще одну аномалию – изменение культуры еды и в определенной степени вкусовых ориентиров населения, что неизбежно в ситуации масштабных социально-экономических изменений[25 - Подробнее см.: Сохань И.В. Тоталитарный дискурс культуры еды в советской России 1920–1930-х гг. // Вестник Томского государственного университета. № 332. Март 2010. С. 63–68.]. Самым важным в еде становилось элементарное насыщение. Горожане не только страдали от нехватки пищи, но и питались тем, что еще несколько лет назад казалось вообще несъедобным. Но это была, если так можно выразиться, индивидуальная инициатива. На властном же уровне идею накормить всех голодных большевики осуществляли с помощью примитивных форм коммунального питания, организаторы которых не могли и не стремились решить вопрос вкусовых качеств еды. Ассортимент блюд большевистских заведений коммунального питания был в 1918–1920 годах нищенским. К.И. Чуковский осенью 1919 года записал в своем дневнике: «Обедал в Смольном – селедочный суп и каша. За ложку залогу – 100 рублей»[26 - Чуковский К.И. Дневник. 1901–1929. М., 1991. С. 123.]. З.Н. Гиппиус в дневниковых записях, относящихся к лету 1919 года, фиксировала выдаваемый в общественных столовых «суп с воблой»[27 - Гиппиус З.Н. Живые лица. Стихи. Дневники. Кн. 1. Тбилиси, 1991. С. 177.]. Сын известного русского философа Н.О. Лосского Б.Н. Лосский вспоминал, что его маленький брат не знал, что бывает белый и черный хлеб, и никак не мог понять, что делать с маленькой пшеничной булочкой, так как не воспринимал ее как пищу[28 - Лосский Б.Н. Наша семья в пору лихолетья // Минувшее. Т. 12. СПб., 1993. С. 91.].
Одновременно отрицание наиболее радикально настроенной частью большевистской верхушки буржуазной культуры порождало негативное отношение власти и к «буржуазному вкусу» в еде. В первую очередь это относилось к ритуалистике питания. П. Бурдье подчеркивал: «Способ подавать и есть пищу, расположение блюд и приборов… цензура всех телесных проявлений удовольствия от еды (таких, как шум или спешка) и, наконец, требование рафинированности самих кушаний… – это всецелое подчинение стилизации сдвигает акцент с субстанции и функции на форму и манеру, отрицая тем самым грубость и материалистичность акта еды и съедаемых вещей, что равноценно отрицанию фундаментальной материалистической вульгарности тех, кому доставляет удовольствие простое наполнение себя пищей и напитками»[29 - Bourdieu P. Distinction: A social critique of judgement of taste. Cambridge (Mass.), 1984. Р. 196.]. Не случайно М.А. Булгаков вложил в уста Полиграфа Полиграфовича Шарикова следующие слова, произнесенные во время обеда в адрес доктора Борменталя и профессора Преображенского: «Вот все у вас, как на параде… салфетку – туда, галстук – сюда… а так, чтобы по-настоящему, – это нет. Мучаете сами себя, как при царском режиме»[30 - Булгаков М.А. Собачье сердце // Булгаков М.А. Две повести, две пьесы. М., 1991. С. 148.].
Власть подкрепляла антибуржуазность новых ритуалов питания и на визуальном уровне. Это касалось, в частности, практик создания особой «советской» посуды. Известно, что в начале XX века фарфор российского производства входил уже в состав традиционных предметов домашнего обихода горожан не только высшего, но и среднего слоя. Производство посуды, как ни странно, сумело сохраниться и в условиях Гражданской войны. Уже осенью 1918 года на предприятии стала изготовляться посуда, которая, по словам А.В. Луначарского, должна была «со всем изяществом выразить идею и чувства людей трудовых»[31 - Цит. по: Хан-Магомедов С.О. Пионеры советского дизайна. М., 1995. С. 313.]. В быт горожан вошел так называемый агитационный фарфор. На тарелках сначала размещали только лозунги, наиболее популярными из которых были: «Кто не работает, тот не ест» и «Пусть, что добыто силой рук трудовых, не поглотит ленивое брюхо»[32 - Подробнее см.: Андреева Л. Советский фарфор. 1920–1930-е годы. М., 1975.].
В первые годы существования советского государства большевистский дискурс в сфере питания объективно приобретал выраженную антибуржуазную направленность. Это соответствовало преобладавшему в складывающейся пролетарской культуре характерному для крестьянской традиции восприятию пищи как сугубо насыщающей инстанции. Одновременно на уровне нормализующих суждений культивировалась мысль о значимости вкусовых пристрастий как своеобразного индикатора противостояния классов. Знаковый смысл для характеристики раннебольшевистских ориентиров в области питания носили строки:
Ешь ананасы, рябчиков жуй,
День твой последний приходит, буржуй.
Граждане страны Советов против своей воли становились приверженцами того, что Бурдье называл «вкусом к необходимости», который власть пыталась представить как некую норму повседневности. В начале декабря 1920 года СНК, пока еще руководствуясь принципами политики военного коммунизма, принял декрет «О бесплатном отпуске населению продовольственных продуктов». Декрет начал действовать с 1 января 1921 года. Жители российских крупных городов, и прежде всего Москвы и Петрограда, оказались на грани настоящего голода. Таким образом, военно-коммунистические нормы распределения, обеспечивавшие существование коммунального питания и одновременное уничтожение свободной торговли, а также укрепление феномена «вкуса к необходимости», способствовали развитию своеобразных новых норм, связанных с культурой питания и носящих патологический характер.
Ситуация могла измениться лишь благодаря введению новой экономической политики, которая явилась способом наиболее рационального перехода российского общества от войны к миру, отказа от чрезвычайщины в быту, возвращения к традиционной, нормальной стилистике повседневности.
Белые булки нэпа
Началом новой экономической политики традиционно считают принятое Х съездом партии большевиков в марте 1921 года решение о замене продразверстки продналогом, вызывающее ассоциации в первую очередь с продовольственным вопросом. Естественно, что население ждало от грядущей реформы – нэпа – прежде всего перемен в повседневной жизни, в том числе улучшения питания, которое должно было приобрести не нормированные, а нормальные традиционные черты культуры еды.
Не случайно 4 марта 1921 года, в разгар Кронштадтского мятежа, ускорившего отказ от военно-коммунистической доктрины, в частности, и в сфере повседневности, петроградский историк-архивист Г.А. Князев записал в своем дневнике: «Теперь скоро булки будут, – так думают многие наивные люди. И ждут, как в феврале 1917 г., что с переменой правительства все сразу лучше будет… и булки будут»[33 - Князев Г.А. Из записных книжек русского интеллигента (1919–1922 гг.) // Русское прошлое. Кн. 5. СПб., 1994. С. 191.]. Однако и булки, и все остальное, с чем ассоциировалась мирная жизнь, появились нескоро. Несмотря на замену продразверстки продналогом, голод разразился в Поволжье и на Урале. Страдали от недоедания и жители крупных городов. Дневниковые записи и сводки о политических настроениях свидетельствуют о полуголодном существовании в 1921 году и рабочих, и служащих, и интеллигенции. Поэт М.А. Кузмин отмечал в дневнике: «27 марта. Обед был скверный. Голодновато»; «7 июня. Ели, ели и плохо. Какое-то тухлое масло. Овсяная каша, как жеваная. Везде смех и анархия, голод, чума и т.п.»; «7 июля. Пошли отыскивать хлеб»; «2 августа. Впроголодь»; «10 августа. В доме ничего нет, только молоко»; «21 августа. Ели картошку с американским салом, от которого скоро меня начнет тошнить»; «1 октября. Хлеба нет нигде»[34 - Кузмин М.А. Дневник 1921 года // Минувшее. Т. 12. С. 456, 462, 465, 468, 473, 488.]. Те же настроения присутствуют в дневнике уже упоминавшегося Г.А. Князева: «16 апреля 1921 г. Опять плохо питаемся. Еле ноги таскаю. По утрам с трудом встаю»[35 - Князев Г.А. Указ. соч. С. 200.]. Органы политического контроля зафиксировали летом и осенью 1921 года стойкое недовольство граждан продовольственной политикой власти. «Ужасно, голод вернулся, 18-й год опять – одни селедки»; «Вот наша пища – селедки и невская вода»; «Недавно варили суп с тюлениной, но этого уж граждане не вытерпели и устроили скандал» – это выдержки из перлюстрированных писем петроградцев в 1921 году[36 - Горячечный и триумфальный город. Петроград от военного коммунизма к НЭПу. Документы и материалы. СПб., 2000. С. 225, 214, 213.]. Еще медленнее ситуация менялась в провинции. В сводках челябинского губчека за 1921 год констатировалось: «Население вступает в фазу абсолютной голодовки, так как суррогаты, овощи и скот, бывшие первостепенным продуктом питания, в большинстве случаев съедены»[37 - Цит. по: Нарский И.В. Указ. соч. С. 363.]. Одновременно власть медленно и во многом неохотно, но все же формировала пласт нормативных суждений, направленных на улучшение обеспечения населения продовольствием. В конце мая 1921 года СНК принял декрет «Об обмене», разрешив тем самым торговлю излишками продуктов не только на рынках, но и в закрытых помещениях. Еще почти через два месяца, в конце июля 1921 года, появилась инструкция СНК о разрешении открывать такие заведения в первую очередь в Москве и Петрограде. Уже 17 августа 1921 года архивист Князев зафиксировал в дневнике: «В городе открываются лавки, их уже десятки, сотни. Продается все, что угодно, даже лимоны…»[38 - Князев Г.А. Указ. соч. С. 200.].
Но ситуация со свободной продажей населению крупных городов продуктов питания стала меняться в лучшую сторону лишь в начале осени 1921 года, когда была разрешена, наконец, свободная торговля хлебом. Мемуаристика и художественная литература 1920-х годов наполнены описанием бойкой торговли именно хлебобулочными изделиями. Солидарны друг с другом две бывшие россиянки, в годы Великой Отечественной войны оказавшиеся вынужденными эмигрантками, позднее ученые-филологи: жившая до 1925 года в Поволжье Е.А. Скрябина и псковитянка В.А. Пирожкова. Скрябина вспоминала, что в Нижнем Новгороде в начале нэпа поражали «частные булочные с прекрасными калачами и другими произведениями кулинарного искусства, от которых глаз совсем отвык»[39 - Скрябина Е.А. Страницы жизни. М., 1994. С. 65.]. «Время НЭПа для меня, ребенка, – отмечала Пирожкова, – было связано с булочной (в Пскове. – Н.Л.)… где были такие пышные булки, вкусные пирожные и такая же пышная, как эти булки, булочница…»[40 - Пирожкова В.А. Потерянное поколение. Воспоминания о детстве и юности. СПб., 1998. С. 20.] Изобилие поразило и эмигранта К. Борисова во время его недолгого визита в Москву в 1923 году. В известной до революции Филипповской булочной на Тверской, по его словам, были «хлеб черный, рижский, полубелый, ситный простой, ситный с изюмом, булки всех видов, чуть ли не двадцать сортов сухарей, баранки, пирожки, пирожные»[41 - Цит. по: Андреевский Г. Повседневная жизнь Москвы в сталинскую эпоху. 1920–1930-е годы. М., 2008. С. 22.]. Хлебом, который лежал в основе традиционно русского питания, стали торговать и в кооперативных магазинах. Новая экономическая политика послужила толчком для их развития. В Ленинграде, например, в руках кооперации в середине 1920-х годов находилось почти две трети хлебопекарен. Современники вспоминали о «кирпичике» из белой муки, на нижней корке которого отчетливо выступали четыре крупные буквы «ЛСПО» – Ленинградский союз потребительских обществ.
Постепенно в свободной продаже стали появляться и другие продукты, в первую очередь благодаря восстановлению традиционных звеньев торговых сетей в городах – частных магазинов и лавок, а также рынков. Городской обыватель в массе своей воспринимал это как привычную норму. А.П. Платонов так описывал впечатления героя своего романа «Чевенгур» (1926–1929) Дванова, возвратившегося в родной город в разгар нэпа:
«Сначала он подумал, что в городе белые… Около вокзала – на базе губпродкома – висела сырая вывеска с отекшими от недоброкачественной краски буквами. На вывеске было кратко и кустарно написано:
“ПРОДАЖА ВСЕГО ВСЕМ ГРАЖДАНАМ.
ДОВОЕННЫЙ ХЛЕБ, ДОВОЕННАЯ РЫБА,
СВЕЖЕЕ МЯСО,
СОБСТВЕННЫЕ СОЛЕНИЯ”
Под вывеской малыми буквами была приписана фирма: “Ардулянц, Ромм, Колесников”.
Дванов решил, что это нарочно, и зашел в лавку. Там он увидел нормальное оборудование торговли, виденное лишь в ранней юности и давно забытое: прилавки под стеклом, стенные полки, усовершенствованные весы вместо безмена, вежливых приказчиков вместо агентов продбаз и завхозов, живую толпу покупателей и испускающие запах сытости запасы продуктов»[42 - Платонов А.П. Чевенгур. М., 1991. С. 174–175.].