Чувства своего, конечно, жаль, самолюбие немного уязвлено, но не настолько, чтобы по отъезде Екатерины Ивановны в Москву, долго предаваться тоске и отчаянию. «Дня три у него дело валилось из рук, он не ел, не спал», а потом – «успокоился и зажил по-прежнему. Зажил, исключив из своей жизни беспокойные свидания на кладбищах, тесные фраки, любовную бессонницу. Лениво потягиваясь, он отсёк всё это от себя со словами: «Сколько хлопот, однако!».
Чем же наполнена теперь жизнь Дмитрия Ионыча? Как прежде и даже более того – он трудится: и у себя в Дялиже, и в городе, где у него завелась частная врачебная практика.
Ездит он уже не на паре, а на тройке с бубенчиками. Лечит обывателей, которые раздражают его своей непроходимой тупостью. Вот почему теперь он всё больше молчит. Удовольствие ему приносят только две вещи: игра в карты и деньги.
И когда через четыре года он вновь встретился с Екатериной Ивановной, то ничего, кроме беспокойства и раздражения, не почувствовал. На какое-то мгновение вновь затеплился огонёк, и вырвалось неожиданное признание: «как мы поживаем тут? Да никак. Старимся, полнеем, опускаемся. День и ночь – сутки прочь, жизнь проходит тускло, без впечатлений, без мыслей… Днем нажива, а вечером клуб, общество картежников, алкоголиков, хрипунов, которых я терпеть не могу».
К этому моменту и Екатерина Ивановна уже другая, она сильно изменилась, повзрослела и многое поняла в жизни, произвела переоценку ценностей. Она всё это время думала о Старцеве и теперь готова идти на сближение с ним. «Когда я думала о вас в Москве, вы представлялись таким идеальным, возвышенным…»
Но Старцев-то про себя теперь знает точно, что не идеален он и не возвышен. Опять кого-то нафантазировала себе эта беспокойная писательская дочка. А его ждет не служение народу, о котором так восторженно толкует Котик, ему теперь милы «бумажки», которые вечером так приятно вынимать из карманов и складывать на текущий счет в «Общество взаимного кредита». Вот она, настоящая поэзия, в которой не признаешься наивной Екатерине Ивановне.
А потому – чувство облегчения, что не женился тогда; раздражение от неизменной бездарности этого выдающегося с…го семейства. И горькое обобщение: «Если самые талантливые люди во всем городе так бездарны, то каков же должен быть город».
Больше у Туркиных он не бывал.
И последняя зарисовка, своеобразный эпилог повествования. Прошедшие ещё несколько лет обнаружили окончательную деградацию Старцева. Он ещё больше ожирел, разбогател, обрюзг. У него необратимо изменилось всё: внешность – «не человек, а языческий бог»; голос – от заплывшего жиром горла он стал тонким и резким; характер – сделался тяжелым и раздражительным.
«Он одинок. Живется ему скучно, ничто его не интересует».
Так кто же виноват в том, что трудяга-врач, в душе которого жили поэтические движения и идеалы добра, превратился в омерзительного Ионыча, зараженного самыми гнусными пороками: человеконенавистничеством, стяжательством, обжорством? Кто виноват в том, что «дьячковский сын» превратился в подобие «языческого бога»? Если сказать, что виновато общество, то почему тогда Старцев не только не внес в его жизнь хоть малой лепты чего-то осмысленного и освежающего, но превратился в худшего из всех обывателей города С.?
Он, кому даны были ум, душа и благородная профессия, испортил всё, к чему прикоснулся. Больных он ненавидит; занимается врачеванием, потому что «жадность одолела»; у людей, которых в грош не ставит, он вызывает изумление и страх.
Ионыч предал даже свою единственную любовь. «И когда, случается, по соседству за каким-нибудь столом заходит речь о Туркиных, то он спрашивает:
– Это про каких Туркиных? Это про тех, что дочка играет на фортепианах?»
Кажется, что больше опуститься уже просто невозможно. Вот почему жестоко раскритикованное им за бездарность семейство Туркиных в финале рассказа смотрится как наивное, но такое чистое и трогательное в своей тяге к прекрасному, в посильном занятии искусством, а главное – в своей сердечной преданности друг другу. «Иван Петрович не постарел, нисколько не изменился и по-прежнему всё острит и рассказывает анекдоты; Вера Иосифовна читает гостям свои романы по-прежнему охотно, с сердечной простотой. А Котик играет на рояле каждый день, часа по четыре. Она заметно постарела, похварывает и каждую осень уезжает с матерью в Крым. Провожая их на вокзале, Иван Петрович, когда трогается поезд, утирает слёзы и кричит:
– Прощайте, пожалуйста!
И машет платком».
С Ионычем же мы расстаемся, когда он привычно обжирается в клубе, где выработался у него обычай, если что не по нему, грозно стучать палкой об пол. Таким образом, молва была права. Туркины и впрямь остаются самыми милыми и духовными людьми города С. В отведенных им природою пределах, конечно.
Творческие итоги 1890-х годов
Что принесли 1890-е годы Чехову? Каковы идейные и художественные итоги этого зрелого десятилетия?
Об общественных итогах чеховской поездки на Сахалин лучше всего свидетельствуют приведенные нами воспоминания известного правоведа Анатолия Федоровича Кони.
А теперь о писательских итогах предпринятого Чеховым труда.
Книга «Остров Сахалин» публиковалась по главам с октября 1893 по июль 1894 года. Всё, вышедшее после этой поездки, по сути, было «просахалинено»: появился новый материал, сюжеты, герои, каких не было в досахалинские годы («Гусев», «В ссылке», «Убийство» и др.). С 1890 по 1904 год, кроме «Сахалина», Чеховым были опубликованы 44 рассказа и повести, все основные пьесы. Они засвидетельствовали факт иного понимания жизни и новое качество поэтики. Усилилась идея протеста против «силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались».
Сахалин, действительно, дал Чехову общерусский простор: возможность увидеть всю Россию, встретиться и побеседовать с огромным количеством самых разных людей. Впечатляющая картина. Сахалин помог окончательно сформироваться мировоззрению Чехова, четко оформил его общественную позицию.
Всё это не могло не отразиться в творчестве Чехова 1890-х годов.
Его проза приобрела новые черты.
1. Наряду с рассказом появляются социально-психологические повести («Дуэль», «Моя жизнь», «В овраге»). И те, и другие получают в этот период эпический масштаб, становятся более емкими по содержанию, дают возможность проникать в суть сложных идей и отношений, выявлять закономерности бытия.
2. Изменяется структура чеховского повествования. Идет сочетание объективности и лиризма. Усиливается роль символических деталей и лирического подтекста.
3. Голос повествователя звучит громче, большее значение приобретают его оценки, усиливается эмоциональная окраска его речи.
4. Изменяется интонация чеховской прозы. Взглянув на течение жизни «с высшей точки зрения», Чехов взволнованно делится со своими читателями мыслями о самом главном: о том, что нужно искать в жизни высшие нравственные ценности и при этом напряженно трудиться; о том, что жизнь коротка, и самое печальное в ней то нравственное опустошение, что она производит в людях.
Остановка духа должна быть оскорбительной для человека, потому что это смерть заживо. Потому что она уничтожает творчество духа, силой бездушного повторения обращает в полную рутину то, что должно быть вечно новым и свежим.
Таким образом, усиливается авторская интонация должествования, если угодно, проповеди, что в соединении с традиционными лаконизмом и объективностью дают новое художественное качество.
5. Изображая повседневное, Чехов побуждает своих героев не останавливаться на очевидном, а упорно искать «связующую мысль». И этот «внутренний» сюжет оттесняет на второй план внешнюю фабулу, столь важную для его ранних рассказов.
6. Чеховские повести и рассказы 90-х содержат, как правило, открытые финалы, они, как и сама жизнь, не завершены. «Пока люди живы, нет для них возможного и определенного завершения их несчастий, или надежд, или мечтаний» (Вл. Набоков).
7. У зрелого Чехова мы встречаем в его творчестве всё, что сам он наиболее ценил у больших художников: «Лучшие из них реальны и пишут жизнь такою, какая она есть, но оттого, что каждая строчка пропитана, как соком, сознанием цели, Вы, кроме жизни, какая есть, чувствуете ещё ту жизнь, какая должна быть, и это пленяет вас» (из письма к А.С. Суворину от 25 ноября 1892 г.). Своего рода реализм в высшем смысле этого слова.
Глава III. «Поздний» Чехов. Проза
Знаете, что выгравировал на своей печатке отец Чехова – Павел Егорович, судя по сохранившимся портретам, человек красивый, открытый, прямодушный, отец шестерых детей, сочетающий любовь к церковному пению с торговлей керосином, а игру на скрипке с лавочной бухгалтерией?
Так вот, в молодости он заказал себе печатку с надписью: «Одинокому везде пустыня».
Что и говорить, человек сложен и одинок по определению. Один приходит в этот мир, в одиночестве его и оставляет. А в промежутке – жизнь. У каждого своя. Со своим вишневым садом дорогих воспоминаний и чайкой надежд, со своим послушанием – сахалином и разного рода футлярами, которыми оберегается от разнообразных осколков. Жизнь проделывает с каждым свою любимую шуточку: щебет попрыгуньи в конце концов оборачивается усталым выдохом: «Скучная история»!
Чем дальше, тем отчетливей чувствуешь, что все написанное в разные годы Чеховым удивительно родственно пестрому составу самой жизни. Оно банально и мудро, трогательно и смешно одновременно. Оно узнаваемо душой.
У большинства из нас – ощущение, что Чехова мы знаем и понимаем. И тем не менее, Чехов скрытен и деликатен. Он не спешит с откровениями, и потому оставляет возможность все новых и новых прочтений. В особенности когда речь идет о последних произведениях, которые писатель, как тургеневская Клара Милич, создавал с «ядом смерти внутри».
С мучительным интересом ищешь в них «окончательные» ответы: что такое жизнь перед лицом смерти – вечный Солярис, воздающий каждому по грехам его, или период трогательного просветления, приоткрывающий какие-то неведомые доселе тайны? Стойкое ощущение полученного, но не до конца понятого послания оставляют шедевры умирающего Чехова, произведения, давно получившие статус хрестоматийных: «В овраге», «Архиерей», «Невеста», «Вишневый сад».
Но вот что настораживает: плохо стыкуется облик жестоко страдающего, исхудавшего и ослабевшего писателя, любящего в одиночестве смотреть на ночное ялтинское море, – как врач он понимал, что дни его сочтены, – с бодрыми призывами героев, агитирующих сломать старую жизнь и приветствующих жизнь новую. «Когда перевернете вашу жизнь, то все изменится. Главное – перевернуть жизнь, а все остальное не нужно» (Саша в «Невесте»). «Прощай, дом! Прощай, старая жизнь!..»; «Здравствуй, новая жизнь!..» (Аня, Трофимов в «Вишневом саде).
Неужели именно это понял он наедине с бескрайним морем и безнадежной болезнью? Он, в чьей судьбе было многое: упорный труд, семья, подвижнический Сахалин, любовь, творчество, успех…
Вот каким запомнил Чехова зимой 1903 года Борис Зайцев: «Мы толпились (на литературном вечере. – Н.Т.), собирались уже рассаживаться за длиннейшим столом с водками, винами, разными грибками, икрой, балыками, колбасами, когда в дверях показалась Ольга Леонардовна. Под руку она вела Антона Павловича. Как он изменился за три года! В Ялте тоже не был силен, все же спускался в городской сад, пил за столиком красное вино, гулял у моря.
Слабо поздоровавшись, серо-зеленоватый, со впалой грудью, был он посажен в центре этого стола, на котором все не для него. Он почти и не ел, почти не говорил. ‹…› Чехов, молчаливый и полуживой, головой выше всех, сам как-то странно отсутствующий, уже чем-то коснувшийся иного».
Не может быть, чтобы это «иное», надмирное, не отпечаталось в его произведениях. Ведь то были вещи, которые писал он, превозмогая себя, страдая от кровопотери и одышки, не находя для писаная удобной позы, стремительно уставая и стоически побуждая себя к продолжению работы. Ведь не образцы же художественного совершенства творил умирающий мастер – для него, доживающего свои земные дни, это было и малой заботой, и почти привычным делом.
Думается, что именно «иное», «новое», «окончательное» и торопился оставить нам Чехов…
Ощущение, что он живет в полном одиночестве, как будто гуляет по луне, сложилось у Чехова давно. И это несмотря на то, что рядом почти всегда были мать и сестра, родные и друзья, литераторы и театралы. А потом еще и любимая жена. Не было только времени. Оно, как шагреневая кожа, сжималось, вытесняя все, не относящееся к той драме, что свершалась в нем, – драме умирания. И вот уже не старость,
а отдаление; не брошенность, но одиночество; не столько жизнь, сколько боль и слабая надежда.