– Этот новый начальник красив и молод. И он щедр на подарки. По душе ли он тебе?
Анипа молчала, только на щеках переливались ямочки, но шаману и не требовался ее ответ.
– Знаю, ты мечтаешь изменить предназначенную тебе участь. Я знаю твою душу так же хорошо, как свою правую руку. Ты могла бы стать великой шаманкой, проникнуть не только в тайны этого мира, но и в тайны других миров – а их так же много, как много бывает на небе звезд. Ты знаешь об этом лучше меня… Ты могла бы прожить много, много жизней… но ты избрала удел смертной женщины. Что ж, ступай, приди женой в дом этого русского. Я буду просить богов о милости для вас обоих.
Через неделю Гордеев пришел за ней и увел жить в свой деревянный дом. И она безмолвно пошла за ним, потому что полюбила его так, как никогда не любила свое бисерное рукоделие и даже море. Она повсюду молча ходила за ним и непрестанно ласкалась к нему, потеряв ту сдержанность, что отличает женщин ее народа. И он, казалось, тоже любил ее, и все в поселке довольны были тем, что новый начальник сразу же взял в жены местную девушку, таким образом сам став ближе к людям Севера.
Гордеев и правда стал своим человеком. Он много одолжений сделал поселковым жителям. К примеру, установил у себя в доме специальный аппарат для производства жгучей воды и понемногу продавал ее поселковым, причем соглашался отпускать напиток в долг, и все записывал в специальную тетрадочку. Однажды в поселок привезли испорченные продукты – подмоченную муку и вздувшиеся консервы. Гордеев сообщил куда надо, и пришел приказ продукты списать. Янранайцы заволновались. Они уже знали, что «списать» – значит вывалить в большую яму и закопать. К чему так кидаться пищей? Они пришли к начальнику и предложили заплатить ему за испорченную, по мнению Гордеева, еду. Гордеев вполне согласился с местными и обменял им несколько ящиков консервов на песцовые шкурки. Мука же нужна была ему самому, ею он откармливал свиней, которых привез с материка, – диковинных и грязных животных, мясом которых чукчи брезговали.
Акмаль предостерегал и зятя, и соплеменников, но те легкомысленно отмахивались. Отчего нельзя есть эти консервы, пусть даже они выглядят не так, как обычно? Что с них будет?
И правда, ничего не было – только некоторые захворали животами, но Акмаль помог больным, и никто не умер.
Анипа ждала ребенка. С недавних пор она зачастила в ярангу к отцу, где подолгу говорила и с ним, и с мачехой Эклой. Она говорила, что боится рожать, боится, что умрет от родов, как ее мать. И в то же время ей хотелось произвести на свет сына. Интересно, говорила она, на кого будет он похож, на чукчу или на русского? Или черты разных народов смешаются в нем, как в речи самой Анипы мешаются сейчас русские и чукотские слова? Она даст мальчику русское имя – Коля, Иван или Григорий.
Так говорила она, и с грустью слушал Акмаль свою дочь, и кивала глухонемая Экла.
Наступило лето, пришел пароход, и вот жители поселка увидели, что муж Анипы всходит на его борт со всем своим добром и с песцовыми шкурками, утянутыми в узелок. Все пришли в недоумение, потому что Анипа осталась на берегу. Но быть может, Гордеев еще вернется за женой и ребенком или она сама поедет за ним через некоторое время? Недаром он так долго говорил ей что-то у трапа. А когда пароход растаял в тумане и провожавшие стали расходиться по домам, все увидели, что Анипа лежит поодаль на гальке ни жива ни мертва. Были люди, которые слышали, что говорил Гордеев жене, они говорили так:
– По новому закону она и женой ему не считается. Он оставил ее, потому что хочет жить в большом городе, в роскошном доме, а она ему не подходит. Он поедет на родину и женится на богатой и образованной женщине.
Анипу отнесли в ярангу к ее отцу и рассказали ему все. Удивился Акмаль:
– Разве моя дочь – не пара русскому? Разве она не красива, разве не любила его, как положено жене? Разве она не чинила его одежду, не готовила пищу, разве разгневала домашних богов? Разве она не носит его ребенка? Что ж видно, ему надо другого. Он ищет богатства и знатного родства. Он жадный и дурной человек, он лжет, как все белые люди.
Анипа родила девочку. Но она не хотела взглянуть на ребенка, не хотела приложить его к груди, не пила и не ела, а только лежала вниз лицом и плакала.
А великий шаман Акмаль обиделся на русского начальника и вздумал наслать на него страшный уйвэл[3 - У й в э л – проклятие, порча.].
В ту ночь снова не спал поселок, снова слышались из яранги шамана навевающие жуть песни, и тосковало сердце у того, кто мог разобрать слова:
А-хай! Кэй-ко-кэй-ко-ахх!
Воззрите на меня, о боги!
Злой человек, пришлый чужак, обидел меня!
Обидел мою дочь и дочь моей дочери!
Кровь ее горит от тоски, и ноет сердце.
Покарайте его, о боги!
Пусть не будет ему ни дня, ни ночи!
Пусть пища ему будет горька, а вода не утоляет жажды!
Пусть злые духи кэле вцепятся в тело его!
Пусть жизнь его будет жалкой, а смерть ужасной!
А-хай! Кэй-ко-кэй-ко-ахх!
Но шаману мало было жизни одного обидчика – он призвал уйвэл и на все его потомство до тридцатого колена.
А-хай! Кэй-ко-кэй-ко-ахх!
Все они будут прокляты, каждая капля гнилой его крови!
Дочь моя обернется птицей!
Каждого из потомков его настигнет ее мщенье!
У его дочерей она отберет возлюбленных,
Погубит его сыновей, превратившись в смертельно
прекрасную деву!
Покуда любовь продают за деньги,
Будут слова мои в силе!
А-хай! Кэй-ко-кэй-ко-ахх!
И сыпались под звон бубна проклятия на древнем языке, и слышался плач, а еще – как бы хлопанье огромных крыльев.
Наутро же те, кто пришел к шаману, были очень удивлены. Анипы не оказалось в яранге, и никто нигде не мог ее найти.
– Напрасно будете искать ее. Она обернулась птицей и улетела мстить своему обидчику, – сказал Акмаль. – Ее дочь вскормит Экла.
И Акмаль закинул голову вверх, в голубое небо. А там кружила белая полярная сова – анипа.
Глава 2
В детстве все было необыкновенным. Тихое волшебство было в том, как падает снег, непостижимо сияло солнце, магическое очарование таилось в звуках музыки, а музыка жила в огромном полированном ящике, и мама умела извлекать ее тонкими пальцами. В детстве была мистически огромная квартира с высокими потолками, заставленная великолепно тяжелой, темной мебелью. Бирюзовым потоком лились с карнизов бархатные шторы. А зеркало в гостиной было как колдовское зеленоватое озеро, и плавало там отражение маленького человека с огромными шоколадными глазами.
Маленький человек, любивший волшебство, часто и подолгу болел. Его прохватывал самый легкий сквознячок, и вечер, когда приходила с работы мама, был уже отмечен колючим ознобом. Неприятно предвкушая грядущую церемонию измерения температуры и укладывания в душную мягкость постели, Сережа иной раз прятал термометр – когда в монументальный комод, когда и в сырой сумрак под ванной. Но термометр неизменно находился или в крайнем случае бывал одолжен у соседей и клевал подмышку холодным серебряным носиком.
– Тридцать семь и пять десятых, – грустно и деловито говорила мама и укутывала Сережу одеялом по самый подбородок. – Завтра придется с тобой дома сидеть, горе ты мое луковое…
В этих словах Сереже привычно слышался упрек, и он начинал тихо хныкать, в душе, однако, чувствуя щекотную радость. Радость оттого, что завтра не нужно будет идти в детский сад, предвкушение волшебного дня, пусть и отравленного простудной мутью, но с мамой, с мамой!..
В детском саду, стоит заметить, никаким волшебством и не пахло! Совсем наоборот – пахло всякой дрянью. Неизменно – хлоркой из уборной. И почти неотличимо – скользким супцом, которым кормили на обед, серым киселем из брикетов, пылью, скукой, от которой посерели и запылились даже золотые рыбки в аквариуме, а стекло самого аквариума покрылось буро-зеленой слизью.
Воспитательниц было две. Валентина Вениаминовна, которую, разумеется, звали Валентиной Витаминовной, была молодой и безразлично-доброй. Она разрешала брать все игрушки, шуметь, на голове ходить, – как высказывалась нянечка, не настаивала на том, чтоб питомцы доедали противный обед… В общем, обращала на детей мало внимания, сама чаще всего читала толстые книги без картинок.
Зато вторая – Евгения Ивановна – была просто невыносима! Пожилая, толстая, она двигалась с потрясающей легкостью, и ее повсюду сопровождал кислый дрожжевой запашок. Эта воспитательница охотно применяла к детям все ей известные педагогические приемчики и совершала все мыслимые педагогические ошибки. Почему-то она считала, что детям для полного счастья необходима частая смена занятий и впечатлений. И как же это бывало мучительно, когда только-только на влажном твердом листе картона засияет лазурное море и берег цвета яичного желтка – оставлять все это, идти на прогулку, или играть в одну из бессмысленных «развивающих» игр, или махать руками под радостную музыку, и никак не понять было, в честь чего такая радость и почему никак нельзя попасть в такт глупо подпрыгивающей мелодии. Еще Евгения Ивановна с удовольствием привечала ябед и с удовольствием карала озорников. Наказывала она своеобразно и изобретательно – уличенному в шалости предлагалось некоторое время постоять посреди игровой комнаты с поднятыми вверх руками. Через несколько минут поза переставала быть удобной, поднятые руки наливались чугунной тяжестью, держать над головой их становилось все трудней и трудней, а опустить страшно, а тут еще любопытствующие мордашки друзей и недругов… Наконец доведенный до отчаяния шалун разражался невозможным ревом, и с этой минуты он считался раскаявшимся.
В общем, детский сад был невыносим, а болезнь выглядела просто спасением. И еще – шансом подольше побыть с мамой. Мама тоже была частью заколдованного мира. Во-первых, она была очень молодая, совсем как девчонка. И еще красивая, совершенно не похожая на других мам. Те были толстые, усталые, с крикливыми голосами. А его мама была тоненькой и звонкой, как фарфоровая пастушка из сказки Андерсена, она всегда ходила на высоких каблуках, и от нее пахло цветами. Сережа чувствовал – куда бы они ни пошли, на маму все оглядываются, любуются ею. Только для него мамы было всегда мало. Она училась – это называлось «аспирантура», любила ходить в театр и в гости, любила принимать гостей у себя… И только во время Сережиных болезней принадлежала ему целиком.
Как-то он заболел особенно серьезно. Грипп дал осложнение, обернулся двусторонним воспалением легких. В больницу ребенка решили не помещать, но с неотвратимым постоянством два раза в день на дом приходила медицинская сестра и приносила в чемоданчике то, что было страшнее липкого озноба и изнуряющего кашля, – маленький прозрачный шприц. У этой аккуратненькой сестрицы была легкая рука, она колола совсем небольно, но Сережа содрогался только от одного вида шприца и долго потом не мог успокоиться. Если бы не это – хворать дома было бы просто чудесно, и, когда болезнь уже совсем прошла, Сережа наотрез отказался идти в детский сад.
Нет, он не кричал, не плакал и не топал ногами. Он ведь был очень воспитанный и сдержанный ребенок, как говорила Римма, и потому спокойно и серьезно поговорил с мамой. Мама должна была понять. Ему в детском саду плохо и скучно. Там играют в глупые игры, водят парами на прогулку и заставляют делать зарядку под дурацкую музыку, от которой только одна тоска. Пусть ему позволят оставаться дома одному. Он уже вырос, будущей осенью пойдет в первый класс. Он знает, что нельзя открывать газ, нельзя баловаться спичками, нельзя отворять кому попало дверь и выходить на балкон… Мама выслушала и кивнула. Она ничего не сказала, но определенно оценила Сережин спокойный тон, его резонные доводы и была готова ему помочь.
– Я должна посоветоваться с отцом и с бабушкой, – сказала она, поцеловав его на ночь в голову, и ушла, оставив включенным ночник.
Ах да! Были же еще отец и бабушка! О них-то мы и забыли. Впрочем, так им и надо. Им обоим всегда было не до Сережи. Бабушка даже не велела называть себя бабушкой, настаивала на имени – Римма. Римма, кроме того что она была бабушка, была еще врач и профессор. Но она не принимала детей в соседней поликлинике, а делала операции в институте. Это дома называлось «пропадать», так что бабушка у Сережи была совсем пропащая.
– Целыми днями пропадаю на работе! – восклицала Римма в телефонном разговоре.
«Мать опять пропала», – вздыхала мама, косясь на часы.
А когда Римма не «пропадала» в институте, то все равно была занята. Это означало, что она сидела в своей комнате, курила сигареты и читала скучные книги с кровавыми картинками, или слушала музыку, или писала что-то, и ей нельзя было мешать.
Отец… Да что ж отец! Он, как и все отцы, был очень занят на работе, а когда приходил домой – Сереже говорили, чтобы не шумел, потому что папа отдыхает. По воскресеньям иногда ходили в зоопарк или в цирк. Но в общем папа был как у всех.
Вечером состоялся разговор, к которому Сережа прислушивался из своей комнаты. Он знал, что подслушивать нехорошо, но ничего с собой поделать не мог. Тем более что разговор принял вовсе не тот оборот, на который Сережа рассчитывал! Сначала долго звучал папин голос, он упоминал «упорядоченные занятия» и «подготовку к школе». Это было кое-как понятно. Потом бабушка заговорила о непонятном. Потом они говорили все разом, и опять было ничего непонятно. А вот потом…