– Да ты и вправду дурак, Федька, – вконец осердился Захарыч. – Что ж с того? Они тоже божьи люди, и им жить охота, все перед богом равны, кто ни будь!
Федька набычился, отчего толстые губы его стали еще толще. Он перекрестился и подумал: «Пес с ним, с Захарычем, ишь чаво удумал, все в одну кучу мешать. Нечто христопродавцы хрестьянинам чета? Знамо, что от лукавого то. Он и Захарыч-то атихристово зелье курит. Ишь дымит сидит, будто печка зимой. Вонищу пущает вокруг. Оттого и мысли у него кривые в голове!».
Захарыч зыркнул по Федьке колким пронзительным взглядом, словно прочитал его думки, и, обратившись к седому солдату, недовольно проговорил:
– Должно, Макарыч, он и меня в черти определил! Глякось, как напыжился, вроде как лягушка раздутая! Смотри, не лопни! – Обратился он уже к Федьке, оскалив свои черные прокуренные зубы.
Федька заробел и на всякий случай отодвинулся от Захарыча подальше. Макарыч, заметив это, одобрительно похлопал Федьку по плечу.
– Не робей, малой! Захарыч солдат справный, битый, ему и черт не брат! Он с виду колюч, а своего в обиду не даст. Ты его слушай, перенимай, что сможешь, в нашей солдатской жизни уменье да старанье – первые помощники. Солдату без смекалки да рук умелых никак нельзя. Ну, дык сказывай что ли далее гишторию свою, – обратился он опять к Захарычу, – да не цепляйтесь меж собой боле.
Захарыч, будто не слыша, молча попыхивал трубочкой. Наконец, он прервал паузу и, подкладывая в костер сухих веток, продолжил:
– И случись же беда, как назло. Глянулся наш Артюха дочке-то. Бывалось, на день сто раз прибежит посмотреть на него, и все что-нибудь тащит ему: то лоскут какой, то кусок послаще, то еще чего. Мне и то перепадало через него. Табачку принесет, а Артюха не курит, так мне шло. И так Артюха делился, ежели попросить особливо что, товарищ настоящий, одним словом. Поначалу-то все было хорошо, вроде как шутка. А только дале-то смотрю – дело сурьезное. Приметила мать, что пропадает у ей то одно, то другое. Известное дело – на воровство подумала. И шнырь к нашему комендору. Унтера и учинили обыск и расспрос. Тута Артюха и попался. Нашли у него всякой всячины и давай рожу бить. Слова сказать не дают, лупят без продыху. Артюха и не виноват вовсе, а его и слушать не хотят. Избили Артюху до невозможостев, барахло отобрали, вернули маркитантке, а девка ее, как в воду канула. Глаз не кажет. Обидно, конечно, что за Артюху не вступилась. Вот и решил я сам к ней пойти, хоша, думаю. пристыжу чуть. Смотрю, кибитка стоит, а никого не видать. Я обошел вокруг, не слыхать ничего. Кашлянул для порядка, слышу, вроде мычит кто-то. Я тогда тихонько так позвал: «Фиря, выдь ко мне». И показалось мне, что заплакал кто-то.
Делать нечего, полез я в кибитку и вижу: сидит Фиря в углу на цепи, будто собачонка привязанная, а рот ей платком заткнут. Слезы по лицу, словно градины катятся, и руки тоже веревками стянуты. В кибитке боле никого, токмо тюки с барахлом да всякая всячина. Фиря мычит и глазами показывает, дескать, развяжи меня.
С такого, братцы, нехорошо мне прямо стало, похолодело ажник все внутрях. Живого-то человека на цепь! Лихо, думаю, дело! Ее развязываю, а у самого руки трясутся, как с буйного перепоя. Освободил я ее, а она как кинется мне на шею и ну реветь пуще прежнего. Испужался я тогда не на шутку. Знамо, коли кто услышит да войдет, что подумают. А уж ежели мамаша ейная, дык совсем пропащее дело. Стал я ее утешать. По головке-то глажу, а сам все головой кручу, прислушиваюсь, не идет ли кто, и тихохонько ей так на ушко шепчу, что не кричи, мол, милушка, успокойся, да скажи, что случилось.
Она рот ладошкой закрыла и закивала, поняла, дескать. Кое-как дознался я тогда, что избила и привязала ее мать,чтобы не бегала боле к Артюхе, что хочет она отсюда убраться, а Фиря надумала бежать, вот мать и залютовала. Я ей про Артюху сказал, так она совсем не своя стала. Шепчет чавой-то по-своему, по-еврейски, и плачет, жалобно так, будто щенок скулит. А потом прыг от меня в другой угол кибитки, как кошка на добычу, и давай там в барахле своем шурудить, а сама все чавой-то по-своему лопочет. Я уж думаю, не тронулась ли умом часом. А она вдруг опять прыг ко мне. И вижу – держит в кулачке чтой-то. Руку мою взяла и из кулачка в нее чавой-то положила и сразу зачала ругаться на меня и прогонять. От неожиданности ошалел я прямо. Черт их в душу, думаю, утекать надоть. Выскочил из кибитки – и дай бог ноги! Только и успел услышать вслед Фирин наказ: «Отдай Артемию, пусть носит, он его сбережет от беды!». Глянул я, а в руке-то у меня крест серебряный с цепью, красивой, тонкой работы. Вот, думаю, что она напоследок-то ему оставила. Наказ сполнил. Артюха-то шибко болел посля порки, а с этого креста быстро на поправку пошел. Видно, не зря Фиря все шептала на него. Отмолила Артюху у своего еврейского бога.
Боле не видали мы Фирю, убрались они от нас. Артюха крест надел, но разговоров о ней мы уж не вели потом. И скажи ты на милость, в скольких передрягах опосля с Артюхой ни были, ему все нипочем. Ни пуля, ни штык, никакая холера – все мимо него.
– Видать, жидовка дюже его любила, – не удержался Федька, – ишь заговорила как, не сжульничала, значится, с ним. Должно, жалко ей было, что чрез нее пострадал.
– Должно, так, – поддакнул Макарыч. – Бабы жалостливые бывают, особливо к хворым. Ну, дык дале-то, Захарыч, что было, не томи, сказывай.
К костерку подошли еще двое, и Захарыч сделал многозначительную паузу, ожидая, пока они пристроятся около. Пыхнув раза два своей трубочкой, он ухмыльнулся, оглядывая собравшихся, и довольный продолжил свой рассказ.
– С того случая прошло, можа, пять, можа, шесть лет. Я уж пообтесался к тому времени, уж не так, как ране, хвостом за Артюхой ходил, но дружбы с ним не бросал. Ведь, знамо, братцы, в службе-то нашей как без друзей-товарищев? Пропащее дело!
– А то как же, – закивали вокруг, – в службе армейской первейшее дело вместе всем, нечто один-то сдюжишь? Ни в жисть, токмо сообча…
– Вот и я говорю так-то, – сурово поглядев на Федьку, проворчал Захарыч, – пущай молодые мотают на ус да не шебуршатся поодиночке, потому как там, где «Я», будет хрен от муравья!
Вокруг засмеялись. Федька покраснел, но тоже засмеялся.
– Время-то быстро бежит, – опять начал Захарыч, – вот и пришли мы один раз на учения в городишко один. Унтера прямо лютуют, а понять не можем с чего. Ну, а старые-то служаки смекнули.
– Это, – говорят, – должно, шишка армейская какая-нибудь прибудет. Оттого всех и мордуют без промаху. Мы же, братцы, люди казенные: нынче жив, завтра – нет, сколь у нас радостев – не так уж и много. В бою уцелеть да сытому быть, да хоть чуть тепла, да чарка вина, а ежели командир с душой, то совсем хорошо. Вот и все наши радости. Я до вина не больно охоч. Есть – выпью, спасибо скажу, нет – и так прохожу. Ведь она какая – водочка-то россейская – ежели к ей с умом, то мать родная: от хворобы спасет, в мороз согреет, духом пасть не даст. А ежели с дурью, кто чура не знает, так лютей мачехи-злодейки: всего до нитки оберет и до гроба доведет. Горький пьяница – это ж самый пропащий человек, потому как через пьянку не токмо облика своего божественного лишается, а даже хуже любой скотины становится от безмозглости своей.Артюха тож навроде меня был, спокойно к зеленой относился. По кабакам сроду не шастал, а тут, как бес его попутал.
Шинок там один был. Так себе заведение. Зато шинкарка хороша, говорят, в отказе никто не был. Уж дюже охочая баба до энтого дела была! Солдат, ясно, голодный до баб. Где обломится, там и слава богу, а тут прямо со всеми услугами. Ну, Артюха, ясное дело, не оплошал. Да на беду-то свою шинкарке очинно приглянулся. Она, видать, расстаралась для него. Артюхе-то лестно, как и всякому мужику, однако служба есть служба. Засобирался он обратно, а она, язви ее, вроде как на посошок, подносит ему чарочку – он с ее и с ног долой. Бухнулся на пол бревном и лежит, словно каменный. Она его со своими прислужками опять к себе в светелку, а он мертвец мертвецом.
Время-то к ночи, а Артюхи нет. Забеспокоился я. Сколь годов вместе, такого не бывало. Стал я спрашивать, не видал ли кто его. Мне оди солдатик и скажи, шинкарка, мол, оставила его у себя, премного она им довольна. Я шасть к унтеру. Так, мол, и так. Выручать надоть товарища. Ну, унтер с пониманием был. Враз смекнул, в чем дело. «Возьми, – говорит, – кого еще да идите притащите сюды, пока беды не вышло».
Пошли мы с одним. А шинкарка, шельма, нам: «Знать не знаю и ведать не ведаю, кого вам надоть. Нет у меня никого!», – и все тут. Мы туды-сюды, нет Артюхи нигде. Я тогда ей и говорю: «Ну, коли так, стерва кабацкая, то пойдешь сама с нами. Там вспомнишь, куда Артюху дела». Испужалась она. «Ладно, – говорит, – забирайте солдатика свово», – и ведет нас в свиной катух. Тама Артюха в однем исподнем лежит на боровом месте и храпит навроде кабана. Мы его толкать, будить – да куды там! Мертвец и только! Потребовали мундир, кое-как одели и едва доволокли до места. Спал он беспробудно цельные сутки. Наконец, пробудился. Головой трясет, ничего не помнит, как отрубили память. Мы ему то да сё – не помнит ничаво, и все тут! Глякось, а и креста дареного нету. Схватился он тут за голову и ну, выть-причитать, чисто дитё, ей-бо. Сокрушался шибко.
– Как не сокрушаться, – вздохнул Макарыч, – крест намоленный, дареный. Память зазнобина, а тут спокрали. Сердцу дадено, а злая рука утащила. Шинкаркино, я чай, дело. Ведь они бога не боятся. Последнее у человека отымуть, ежели слабинка в ем есть, всего человек по пьянке лишиться может.
– Конечно, шинкарка, – звонко и уверено повторил Федька, – а то кто ж еще? Ух, я бы ее за энто, ведьму подколодную!
– Ишь, шустер пострел! – Усмехнулся в свои седые отвисшие усы Захарыч. – То-то, что не она, хоша и ей виниться-каяться было за что. Ну, дык она свое сполна получила от нас. Дале слушайте, как дело-то было.
Стали мы Артюху утешать и кумекать, как крест выручать да шинкарку наказать. А тут, как ни жди, все едино, как снег на голову, объявляют нам на завтра парадный смотр, да никакой-нибудь, а ампираторский. Сам Пётр Ляксеич зажелал все увидеть, что ни есть, и проверить. Тут уж нам не до Артюхи стало. Кругом возня, суета, тут драют, там моют и метут, муравейник да и только!
Наконец, на утро построили нас. Не токмо мы, офицеры дыхнуть боятся. Царь до армейских дел жутко строг был. Казнокрадства, пьянства али баловства какого не допущал даже в малости. Коли узнает что, крышка тому. Говорят, даже Алексашку Меншикова, коий самый верный служака ему был, и то лупил нещадно за проделки, а уж других и подавно.
Стоим мы, запрели уж все, а царя нет и нет. Вдруг видим – скочут. Мы напряглись, как струны натянутые. Рапорта пошли, команды «Ура!» со всех сторон, и царь со свитой верхами. Проскакали мимо, ну, думаем, пронесла нелегкая. Только облегченно вздохнули, а он назад ворочается. Спешился и пошагал вдоль шеренги. Идет и каждого солдата оглядывает, будто ищет кого. Подходит к нам. Мы грудь колесом, нос – по ветру, молодцы да и только. А он вдруг встал перед нами, как вкопанный, и в Артюху так пронзительно воззрился, будто наскрозь его буравит.
– А какой он, царь-то наш был? – Полюбопытствовал Федька. – Дюже приметный али как?
– Экий ты резвый, паря, – осадил его Макарыч. – Опять встрел, на самом антиресном месте лезешь! Слушай да молчи больше, телок ишо!
– Да как вам сказать, – почесал затылок Захарыч, – росту он огромного, дылда, а так ничаво особливого в ем не было, чернявенькой такой, усы торчком и одежкой не приметен. До работы, говорят, крут был. Шибко лодырей не любил, потому как сам трудом да умом до всего доходил. Вот и другим спуску не давал.
Смотрит он на Артюху так-то и спрашивает его, кто да что ты, – подолжил Захарыч разорванный рассказ. – Офицеры тут подбежали, свита вся, а Артюха слова вымолвить не может. Стоит, окаянный, молчит. Офицер за него отвечает: так-то и так-то мол, солдат Вашего Ампираторского Величества Преображенского полка Артемий Васильев Ряднов, а другие господа офицеры кулак ему из-за царевой спины кажут. Приказал тогда Петр Ляксеич Артюхе из строя выйти, подошел к нему вплотную и прямо перед его носом крест его на цепке держит.
– Что, – говорит, – служивый, твой ли крестик али нет? – А сам так хитро улыбается.
Артюха побелел весь от страха и отвечает:
– Мой, царь-государь, токмо потерял я его, а где, не знаю.
– Не терял ты его, – царь ему говорит. – Сей крест я с тебя самолично снял, когда ты, песий сын, в беспамятстве пьяный у шинкарки спал. Так-то ты, сучий потрох, цареву службу несешь, об Отечестве радеешь?
Рассерчал очень, крест опять убрал и дальше пошагал. Я Артюхе говорю: «Плохо твое дело. Кумекай теперича, как из дури этой выползать будешь. Навряд царь от тебя отстал, коли крест не отдал». Артюха токмо рукой махнул – будь что будет! Жаль мне его стало, а как помочь, не знаю. Понял, однако, что шинкарку трясти надо. Пусть, чертово отродье, говорит, как дело было. Пошушукались мы с ребятами и порешили ввечеру к ей нагрянуть и припугнуть, как следует, чтоб впредь не баловала и зла никому не творила. Сказано – сделано. Зашли в шинок, а она к нам с любезностями. Да куды там! Заволокли мы ее подале и давай ремнем охаживать, учить уму-разуму. «Признавайся, – говорим, – как дело было». Она и поведала.
Как Артюха в беспамятстве упал, оттащила она его с прислужками в светелку и токмо под бок ему завалиться хотела, глядь-поглядь новые служивые пожаловали. Да по ним поняла она, что люди-то не простые. Сели и давай расспрашивать, кто был да что делал. А сами все глазами зыркают. Она уж струхнула не на шутку. Мало ли какого народу шастает вокруг. Потребовали водки да закусить. Пока она туды-сюды сновала, один в светелку пробрался и кричит оттуда:
– Иди-ка сюда, мин херц, погляди на гвардейца своего. Спит, холера, в полном бесчувствии и пьян до изнеможения.
А Артюха лежит в однем исподнем, мундир валяется, и храпит аж стены трясутся. Глянул царь на него, видит крест на груди да не простой, снял он его с Артюхи, а самого велел в катух свиной снести.
– Ежели напился, как свинья, до бесчувствия, то и место его у свиней в катухе, – говорит.
А шинкарке строго-настрого молчать велел о том, кто приходил. Ну, мы ее, конечно, обнадежили, всыпали еще малость, чтобы помнила, на том и распрощались. Артюхе все рассказали об его приключениях, вот, говорим, жди теперича царева окончанья и суда. А уж что он тебе скажет, про то токмо Бог один знает. Да смотри, не вздумай ему врать, совсем тебе тогда труба.
Артюха пригорюнился. «Спасибо, – говорит, – братцы за все, а во всем сам я перво-наперво виноват. Мне и ответ держать».
Мы тож все попритихли, жалко его, товарищ все ж ки наш…
Царь долго ждать себя не заставил. Назавтра кликнул Артюху. Я его вслед перекрестил, авось, думаю, пронесет. Сели ждать, молчим все, нут-ка не сладится, опаско все ж.
Однако, ничаво, обошлось. Артюха вернулся веселый. Ворот расстегнул, крест показал. Облепили мы его тут, спрашивать зачали. Артюха смеется:
– Захожу я в царевы покои, – говорит, – ни жив, ни мертв. За столом царь сидит, возля него князь Меншиков. На столе вижу крест мой лежит. Увидели они меня и давай смеяться. Стою я и в толк не возьму, с чего энто они. Тут Меншиков и говорит:
– Здорово твои дружки шинкарку отделали. Поди, толстозадая неделю сидеть не сможет, знатно выучили шельму. Стало быть, хороший ты солдат и товарищ, коли тебе помощь и поддержка такая от них. За то государь на первый раз тебя прощает, но, ежели в другой раз попадешься, уж не взыщи. Забирай свой крест и тикай отсюда, пока цел.