Уткнувшись усталыми губами в ее теплое плечо, я подумал, что все равно не должен открывать ей своей тайны. Эта тайна казалась такой пустой и несущественной, но я уже не хотел и не мог иметь от Анны какие-то секреты. И я произнес:
– Любимая, когда я появился на свет, мать моя сжимала в кулаке кусочек порфира. Я – Багрянородный. Теперь я могу сказать тебе это, поскольку между нами уже все равно ничего не изменится.
Анна резко приподнялась на локтях и уставилась на меня расширившимися глазами.
– Я – Багрянородный, – повторил я. – Мой отец был единокровным братом прежнего императора Мануила. Дедом моим был император Иоанн. Тот самый Иоанн, который отправился в Рим и в Авиньон, отрекся от своей веры и признал папу, не связывая при этом никакими обязательствами ни свою церковь, ни свой народ. Василевс поступил так, чтобы папа в глубочайшей тайне сочетал его браком с одной венецианкой; Иоанн любил эту женщину. Ему было тогда лет сорок. Синьория заплатила его долги и вернула ему драгоценности византийской короны, которые он заложил. Папа и Венеция обещали ему также поддержку Запада и помощь крестоносцев. Но сын Иоанна Андроник восстал позже против отца и поднял мятеж. Также, как и сын Андроника. А когда и Запад отвернулся от Иоанна, он вынужден был заключить мир с султаном и признать наследником престола своего сына Мануила. На самом деле единственным законным наследником был мой отец. И потому Мануил послал своих ангелов, чтобы те разыскали и ослепили сына прекрасной венецианки. После этого отец мой уже не хотел жить. Он бросился со скалы за папским дворцом в Авиньоне. Золотых дел мастер, у которого хранились наши деньги и бумаги, после смерти Слепого Грека обманул меня. Этот негодяй до сих пор прячет документы, которые свидетельствуют о моем истинном происхождении. Насколько мне известно, папская курия и венецианская Синьория тоже знают о моем существовании, хотя и потеряли меня из вида. Я – василевс, но совершенно не стремлюсь к власти. Власть – не для меня. Но у меня есть право умереть на стенах моего города. Теперь ты понимаешь, почему я не могу уйти от своей судьбы?
Анна в испуге смотрела на меня. Потом провела кончиками пальцев по моему лицу. Я уже не брился, чтобы изменить свою внешность, а отпустил бородку.
– Ты теперь веришь, что все свершается, как должно? – спросил я. – Мне было предначертано встретить тебя и твоего отца, чтобы я мог победить и последнее искушение. После того, как Константин огласил унию, я мог во всеуслышание заявить о своем происхождении, поднять с помощью твоего отца в городе мятеж, который поддержал бы весь народ, распахнуть ворота Константинополя перед султаном и править здесь как император-вассал. Но достойно ли это моих предков?
С мукой в голосе Анна сказала:
– Если все это правда, то я узнала тебя только по портрету императора Мануила. И на Константина ты похож. Когда ты сейчас говоришь мне о тайне своего рождения – я лишь удивляюсь, что никто раньше не заметил твоего сходства с василевсом.
– Мой слуга Мануил увидел его сразу, – пожал я плечами. – Голос крови – загадочная вещь. Он влечет человека к истокам… Когда я вернулся в лоно церкви своего отца, отступник Иоанн во мне тоже обрел утраченную веру. Моя судьба – это постоянное примирение.
Анна проговорила:
– Василевс Иоанн Ангел из рода Палеологов и Анна Нотар, дочь флотоводца Нотара. Действительно, примирение будет полным, когда свершатся наши судьбы.
Я уже ни во что не верю! – закричала она. – Не верю, что ты вернешься. Не верю, что я тоже вернусь. Не верю ни во что вечное и неземное. А верю только в сходство, которое прельстило меня, хоть я о нем и не подозревала. Я бессознательно почувствовала в тебе лишь императорскую кровь – а вовсе не мужчину, которого я встречала в какой-то прежней жизни и который показался мне родным и близким, когда я первый раз взглянула ему в глаза. О, зачем ты открыл мне эту тайну? Зачем лишил меня веры, которая несла мне утешение перед смертью?
Смущенный сетованиями Анны, я ответил:
– Я думал, что это польстит твоему женскому тщеславию. По происхождению мы равны друг другу. Выбрав меня, ты не уронила своего достоинства.
Анна воскликнула:
– Да какое мне дело до происхождения и достоинства! Меня интересуешь только ты. Но благодарю тебя за свадебный подарок. Благодарю за невидимую корону. Итак, я – императрица, если тебе это приятно. Я – то, что ты хочешь и что тебе нравится.
Как была, обнаженная, Анна стремительно вскочила и гордо вскинула свою прекрасную голову.
– Так будь же ангелом или василевсом – кем пожелаешь! – вскричала она. – Носись и дальше со своим невидимым и несуществующим императорским достоинством. Я женщина – и только женщина. И ты ничего не можешь мне дать. Ни дома, ни детей, ни даже ночи, когда, старая и дряхлая, я могла бы проснуться в мире и покое рядом с тобой и услышать твое дыхание. Могла бы дотронуться до тебя, поцеловать твой лоб сморщенными губами. Это было бы счастье. Но ты не желаешь мне этого дать из-за своей безумной гордыни. Какой смысл умирать во имя проигранного дела? Кто тебе за это скажет спасибо? Кто сохранит хотя бы память о тебе после того, как ты, окровавленный, рухнешь на землю и твое застывшее лицо покроет пыль? Жертва твоя настолько неразумна, что мысль о ней может довести любую женщину до слез.
Всхлипнув, Анна заговорила громче – и вдруг разразилась отчаянными рыданиями, бросилась мне на шею, обняла меня и принялась горячо целовать.
– Прости меня, – взмолилась она. – Я обещала тебе, что не буду больше тебя мучить, но я такая слабая… Я же люблю тебя. Даже если бы ты был нищим, предателем или подкидышем, я все равно любила бы тебя и мечтала бы всегда быть рядом с тобой. Может, я была бы недовольна и все время ругала бы тебя, но все равно любила бы! Прости меня!
Наши слезы смешались, я пил соленые капли со щек и губ Анны. Тщетность всего и вся жгла мне сердце, словно раскаленное железо. Словно огонь, который взвивается ввысь, прежде чем угаснуть. В этот миг я сомневался в себе, в этот миг я колебался – и это было моим последним искушением, более сильным, чем то, с которым я боролся на столпе Константина. В порту стоят суда Джустиниани, готовые к отплытию, – на тот случай, если генуэзцам придется спешно покидать город. Даже сотни турецких кораблей не смогут задержать эти парусники, если завтра будет дуть попутный ветер.
На закате Джустиниани постучал в дверь и окликнул нас. Я отодвинул засов, и генуэзец вошел в комнату, деликатно не оглядываясь по сторонам.
– У турок тихо, – сообщил он. – Эта тишина – страшнее, чем рев, вопли и костры. Султан разделил своих солдат на отряды – по тысяче человек в каждом и объявил, кому когда идти в атаку. Потом Мехмед произнес речь – и говорил он не о грядущей победе ислама, а о величайшей военной добыче в истории. О сокровищах во дворце, о священных сосудах в храмах, о жемчугах, о драгоценностях. Утверждают, будто султан два часа расписывал все, что можно награбить в Константинополе; не забыл Мехмед упомянуть и о молодых прекрасных греческих женщинах, а также о девушках, которых не видел еще ни один мужчина. Запретил трогать только городские стены и все общественные здания. Турки извели все тряпки в лагере на флажки; ими каждый будет отмечать дома, которые намерен обчистить. Искусные в письме дервиши нанесли на флажки священные буквы и числа. Турки занимались этими приготовлениями гораздо дольше, чем точили мечи и сколачивали штурмовые лестницы.
Днем Джустиниани отправился к цирюльнику; тот подровнял и покрасил генуэзцу бороду и перевил ее золотой ниткой. Латы Джустиниани блестели; на них не было ни единого пятнышка: оружейник полностью привел их в порядок. Уже издали чувствовался исходящий от генуэзца аромат благовоний. В общем, выглядел протостратор просто ослепительно.
– Не пойдете ли вы со мной в храм, дети мои? – спросил он. – Турки вздремнули перед штурмом. То, что еще успеют повредить пушки, смогут починить мои люди. Поторопитесь и оденьтесь поприличнее: вы как благонравные юноши должны в последний раз причаститься и поклясться провести нынешнюю ночь в чистоте и целомудрии.
Генуэзец окинул нас взглядом и, не удержавшись, добавил:
– Вижу по вашим лицам, что вам это будет легче, чем многим другим.
Мы все вместе отправились в храм, когда за турецким лагерем догорел закат, бросив последние кровавые отблески на зеленые купола соборов. Император Константин прибыл в базилику со всем своим двором, сенаторами и архонтами; вся свита двигалась в порядке, предписанном церемониалом, и на каждом вельможе были одежды, соответствовавшие его рангу и положению. Я знал в душе, что Византия, которой уже никогда не возродиться, пришла сюда в последний раз, чтобы возлечь на алтарь смерти.
Венецианский посланник, совет двенадцати и венецианские дворяне тоже были в богатых нарядах. Тех же, кто пришел со стен, украшали не шелка и бархат, а блестящие доспехи. Командующие отрядами генуэзцев собрались вокруг Джустиниани. Потом греческий люд Константинополя заполнил святой храм Юстиниана, уже не вспоминая о религиозных распрях. В этот последний час туда пришли также сотни священников и монахов – невзирая на проклятие. Перед лицом смерти между христианами не было больше раздоров, недоверия и ненависти. Каждый склонял голову перед великим таинством – и молился, как умел.
Сотни лампад разливали вокруг благовонные ароматы и сияли так, что в храме было светло как днем. Огромные, кроткие, несказанно печальные, взирали мозаичные лики с золотистых стен. Когда хоры ангельски чистых голосов запели священные гимны, слезы заструились даже из опухших глаз Джустиниани, и генуэзцу пришлось утирать их обеими руками. Многие отважные воины рыдали в голос.
Перед всеми нами император покаялся в своих грехах; слова его были освящены веками. Люди в храме забормотали молитвы. К этому хору присоединились и голоса латинян.
Греческий митрополит прочел «Символ веры», опустив обидное для греков «и от Сына». Епископ Леонард возгласил римский «Символ веры» для латинян. В греческой молитве уже не было упоминания о папе. Латиняне включили его в свои молитвы. Но этим вечером никого не возмущали такие различия. Служба проходила в тихом согласии, и греки плакали от великого облегчения, видя, что никто больше не покушается на их веру.
После молебна император Константин обратился к народу и сказал прерывающимся от волнения голосом:
– У турок – пушки и несметные полчища солдат, но с нами – Господь Бог. Не будем же терять надежды.
Василевс обнял друзей и родственников, поцеловал каждого из них и попросил прощения за все, в чем перед ними провинился. Потом он целовал и стоявших поблизости простых людей, просил простить его и стискивал в объятиях. Следуя его примеру, латиняне тоже стали обниматься и просить друг у друга прощения, и даже венецианский посланник со слезами на глазах повис на шее у Джустиниани, умоляя не держать на него, Минотто, зла. Венецианцы обнимались с генуэзцами, обещая доблестно сражаться, стремясь превзойти друг друга в отваге и мужестве. По-моему, сегодня все искренне говорили то, что думали.
Когда мы вышли из храма, было уже темно, но во всех домах мерцали лампы, а главную улицу освещали факелы и фонари – от собора Святой Софии до Влахерн и ворот Харисия. Звонили колокола всех монастырей и храмов, и казалось, что люди отмечают этим вечером большой радостный праздник.
А над огнями города на черном небе сияли яркие звезды.
Возле храма Святых Апостолов мы покинули императорскую процессию. Константин еще раз обнял Джустиниани и попросил у него прощения. Многие греки разошлись по домам, чтобы снять праздничные одежды, поцеловать жен и детей, надеть доспехи и поспешить на стены.
В это время я встретил немца Иоганна Гранта и спрыгнул с коня, чтобы обнять ученого и поблагодарить его за дружбу. Лицо Гранта было черным от пороха. Немец с трудом двигался и непрестанно моргал. Но даже в этот последний вечер его сжигала неутолимая жажда познания. Он показал на двух седых, лысых и беззубых старцев, которые, едва держась на ногах, прошли мимо нас. Их сопровождал юноша в одежде императорского мастера, но с особым красным знаком отличия; я ни разу не видел раньше такого знака.
– Тебе известно кто это? – спросил Грант. Я покачал головой. Он сказал: – Они идут из самого тайного подземелья в арсенале, где изготовляется греческий огонь. Ты заметил, какое желтое лицо у этого парня и как поредели уже его волосы? Старики потеряли все зубы, и вся кожа у бедняг шелушится. Я бы с удовольствием потолковал с ними, но их тщательно охраняют и убивают на месте всякого, кто попытается с ними заговорить.
Запас сырья уже кончился, – продолжал немец. – Последние сосуды с этой адской смесью отнесли на стены и на корабли. Я знаю часть ингредиентов, но не все, и мне неизвестно, как их нужно смешивать. Самое удивительное, что этот огонь сам вспыхивает, как только смесь выплескивается наружу. Но это происходит не под воздействием воздуха, поскольку в сосудах, которыми обстреливают врагов катапульты, есть специальные запалы, поджигающие смесь. В ней должно содержаться много нефти, раз она плывет по воде – и вода ее не гасит. Это пламя можно сбить только песком и уксусом. Венецианские моряки утверждают, что в случае необходимости маленькие капли этой смеси можно залить мочой. Те старцы – последние люди, владеющие этой тайной, которая в течение тысячи лет передается по наследству от отца к сыну. Никому никогда не разрешалось записать ее, и раньше всем, кто работал в подземельях арсенала, отрезали языки. Если турки завтра возьмут город, то стража арсенала получит последний приказ – убить стариков, чтобы они унесли эту тайну с собой в могилу. Потому им и позволили сегодня пойти в храм – впервые за несколько десятилетий.
Грант пожал плечами и вздохнул:
– Много секретов умрет вместе с этим городом… Много бесценных научных познаний… И все это обратится в прах. Иоанн Ангел, нет ничего более омерзительного, чем война. Я говорю это сейчас, после того, как уничтожил девятнадцать турецких подкопов и употребил все свое искусство, чтобы помочь императорским мастерам придумывать механизмы для убийства турок.
– Не будем терять надежды, – пробормотал я, хотя отлично знал: надеяться нам уже не на что.
Немец сплюнул и проговорил с горечью:
– Моя единственная надежда – это место на венецианском корабле, в том случае, если мне в последний момент удастся добраться до порта. Других надежд у меня нет. – Грант тихо рассмеялся, нахмурил почерневший лоб и добавил: – Если бы я был более решительным человеком, то сразу после падения города кинулся бы с мечом в руке в библиотеку, очистил бы ее от рукописей, которые мне хочется иметь, и взял бы их с собой на судно. Но ничего такого я не сделаю, ибо я – немец и воспитан в уважении к закону и порядку. Если бы я был итальянцем, то, может, и сумел бы так поступить, поскольку итальянцы свободнее и разумнее нас, жителей севера. И потому я презираю самого себя.
Я сказал:
– Мне жаль тебя, Иоганн Грант. Твоя сумасшедшая страсть извела тебя. Неужели даже святой молебен не смог сегодня вечером внести успокоения в твою смятенную душу?
– Нет, – ответил немец. – Ничто, кроме познания, не может успокоить моей души. Лишь в науке человек обретает свободу.
А когда мы расставались, Гран обнял меня и проговорил: