– Да что в этом хорошего?
– А вот попробуй посмотри, так, может статься, у самого разыграется кровь молодецкая. Пойдем-ка, пойдем!
Мы вышли на простор, и перед нами открылась часть площади, на которой стояли одна против другой две густые толпы народа, в каждой было человек по пятидесяти, с открытыми головами и в больших кожаных рукавицах. Посреди этих двух противных сторон дюжины две мальчишек, как застрельщики перед колоннами, дрались врассыпную, таскали себя за волосы и тузили друг друга без всякого милосердия, многие из них были уже с разбитыми носами и ревели в неточный голос. Понемногу от каждой стены стали отделяться бойцы покрупнее, в разных местах завязались отдельные единоборства, мальчишки рассыпались врозь, и через несколько минут началась общая свалка.
– Ай да фабричные! – вскричал Двинский. – Ай да дворовые! Как они душат посадских! Смотри-ка, смотри! Кто это впереди?.. Так варом всех и варит!.. Ну, молодец!.. Эге! Как он их лущить начал!.. Экий чудо-богатырь! Смотри, смотри!.. Словно снопы, так и валятся!
– Что это? – сказал Иван Степанович. – Да это, никак, Филька.
В самом деле, этот отличный боец был тот самый слуга, которого отсутствие заметил мой опекун, отправляя Авдотью Михайловну домой.
– Ну, так и есть! – продолжал Иван Степанович, – Точно Филька! Эка бестия!.. Опять месяц проходит с подбитыми глазами! Вот я его, каналью!
– Что ты, любезный? – вскричал Алексей Андреевич Двинский. – Да этот Филька у тебя хват детина! Гляди, какой сокол – так и бьет с налету!.. Ну!!! Сломили, погнали посадских!.. Конец! Не долго же они держались, видно, калачника Бычурина с ними нет: тот постоял бы за себя.
Алексей Андреевич сел на свои беговые дрожки, а мы отправились пешком; завернули по дороге напиться чаю к одному старинному приятелю моего опекуна, и когда пришли наконец домой, то первый предмет, который кинулся нам в глаза в передней, был изорванный, избитый и растерзанный Филька. Он стоял, однако же, довольно бодро перед хозяином дома, который расспрашивал его о всех подробностях кулачного боя.
– Как ты смел, негодяй!.. – сказал мой опекун, бросив грозный взгляд на знаменитого бойца, у которого все лицо было на сторону.
– Полно, братец! – прервал Двинский. – Не тронь его! Ну! – продолжал он, обращаясь к Фильке. – Так ты с первого раза сбил с ног Антона-кузнеца?.. Молодец! Эй, дайте-ка ему чарку вина!
– Пошел, дурак! – закричал Иван Степанович. – Примочи чем-нибудь свою рожу! На что похож? Образа нет человеческого! Животное!
– Пойдем, пойдем! – сказал Двинский. – Я велю отпустить ему склянку живой воды: помочит денька два-три, так все затянет.
– Что это, Филипп? Как тебя разбили? – сказал я, приостановясь на минуту и смотря с ужасом на изуродованное лицо Фильки.
– Эх, сударь, не удалось бы этим посадским заглянуть мне в харю, кабы сам не сплоховал.
– Да что ж ты сделал?
– Куражился больно, сударь! Как посадские побежали, так я вошел в такой азарт, что свету Божьего невзвидел. Наша стена давно-давным остановилась, а я вдогонку, один, ну-ка подбирать остальных, благо руки расходились – щелк да щелк! То того, то другого – любо, да и только! Глядь назад, ахти! Один как перст! Смотрю – все ко мне! Ну, беда! Вот я, не будучи глуп, и бряк оземь да и кричу: «Шабаш, ребята! Лежачего не бьют!» – «Да мы лежачего бить не станем! – сказал какой-то мужчина аршин трех росту, которому я вдогонку шею-то путем накостылял. – Эй, ребята, сюда!» Вот человек пять уцепились за меня, подняли молодца на ноги, приставили к забору, да ну-ка обрабатывать! Ах ты господи! Небо с овчинку показалось! Катали, катали! Насилу вырвался!
– Бедняжка! Как они тебе лицо-то избили.
– И, сударь, рожа ничего, заживет! А вот под бока-то они мне насовали, черти! Вздохнуть нельзя!
Я вошел в гостиную. Авдотья Михайловна играла с хозяйкою в пикет, Двинский схватился с моим опекуном в шахматы, а Машенька сидела, надувшись, поодаль от всех. Когда глаза ее встретились с моими, она отворотилась и взяла в руки книгу, которая лежала на окне.
IV. ДОМАШНИЙ ТЕАТР ГРИГОРИЯ ИВАНОВИЧА РУКАВИЦЫНА
Я думаю, ни о чем не было так много писано и говорено, как об этом чувстве, которое мы называем любовью, – а что такое любовь? Все прочие душевные свойства: дружба, милосердие, благодарность, сострадание, – имеют какой-то определительный смысл, но любовь? Любит ли мать своих детей, когда готова броситься за них в огонь и в воду? Любит ли жена мужа, когда, потеряв его, зачахнет с горя и сойдет вслед за ним в могилу? Любит ли брат сестру, когда идет стреляться в трех шагах с человеком, который осмелился оскорбить ее? Любили ли свое отечество Минин и Пожарский, готовясь с радостью положить за него свои головы? Любил ли свое создание, теперешнюю Россию, великий Петр, этот гигант и телом и душою, когда под Прутом, окруженный со всех сторон в несколько раз сильнейшим врагом, он написал сенату не признавать его царем и государем и не исполнять его собственноручных указов, если он попадется в плен к неприятелю? Всякий согласится, что все эти различные виды любви, доведенной до высочайшей степени, любовь к отечеству, любовь матери к детям, брата к сестре и, наконец, тревожная, пламенная страсть любовника к той, которую выбрало его сердце, выражаются всегда одним и тем же: беспредельным и безусловным самоотвержением и, несмотря на это сходство, не имеют ничего общего между собою. Лишать себя всех удовольствий для минутной прихоти другого, жертвовать для благополучия его благом собственной своей жизни и не видеть в этом никакой жертвы – одним словом, быть совершенно счастливым не своим, а его счастьем, – мне кажется, больше этого любить не можно? Я точно так любил Машеньку, называя ее сестрою, теперь, когда узнал, что мы почти чужие, что она может выйти за меня замуж, я не стал любить ее более прежнего – это было невозможно, но чувствовал, что люблю ее совсем иначе. За несколько часов я почти не замечал, что Машенька прекрасна, а теперь не мог смотреть на нее без восторга. Бывало, я обращался с нею так свободно, поверял ей все, что приходило мне в голову, или, лучше сказать, не говорил с нею, а мыслил вслух, теперь я вдруг стал застенчив и робел перед нею, ну, право, более, чем перед самим губернатором! Минут десять собирался я с духом и не мог решиться заговорить с нею, наконец подошел и спросил робким голосом, что она читает?
– Календарь, – отвечала Машенька, продолжая перебирать листы.
– Приятное занятие.
– Что ж делать, когда другого нет. Мы оба замолчали.
– Машенька! – шепнул я, взяв ее за руку, – Ты на меня сердишься?
– Конечно, сержусь. Зачем в рядах вы не хотели меня поцеловать?
Вы! Странное дело, до моей прогулки на ярмарку, это вы разогорчило и разобидело бы меня до смерти, а теперь – не знаю почему – это переменное словцо вы показалось мне даже приятным.
– Послушай, Машенька, – сказал я, – ты напрасно на меня сердишься, как можно нам целовать друг друга: мы уже не дети.
– Так что ж?
– Это неприлично.
– Неприлично!.. Да разве я тебе не сестра?
– Нет, Машенька.
– Ну, конечно, не родная, но, мне кажется, двоюродные сестры целуют своих братьев.
– Да кто тебе сказал, что мы двоюродные?
– Ах боже мой! Да какие же?
– Мы почти совсем не родня с тобою.
– Не родня! – повторила Машенька, и я чуть не вскричал от ужаса: в ее розовых щеках не осталось ни кровинки, губы посинели, а рука, которую я держал в моей руке, вдруг сделалась холодна как лед. – Не родня! – продолжала она еле слышным голосом. – Ах, братец, как ты испугал меня! Ну можно ли так глупо шутить.
– Успокойся, Машенька! – сказал я. – Да и чего ты испугалась? Ну да, конечно, мы не родня, я могу на тебе жениться, а ты можешь выйти за меня замуж.
Машенька вздрогнула, ее бледные щеки запылали, она вырвала из моей руки свою руку и почти в то же самое время, протянув ее опять, сказала с улыбкой:
– Теперь я вижу, братец, ты шутишь.
– Право, не шучу.
– Да полно, перестань.
– Клянусь тебе, это правда.
– Какой вздор, и как тебе пришло в голову…
– Не мне, Машенька, я об этом никогда не думал.
– Так с чего же ты взял?..
– А вот послушай!
Тут я пересказал ей слово в слово разговор, который так нечаянно подслушал на ярмарке. Машенька задумалась.
– Нет! – сказала она после минутного молчания. – Это быть не может, ты, верно, ошибся. Послушай, братец, хочешь ли, я спрошу об этом у маменьки?