– Так-с, батюшка, то есть здесь, по левую сторону сучка?
– Именно; а на этой стороне расположен был турецкой лагерь. Вот, сударь, в сумерки или перед рассветом – не могу вам сказать наверное – только втихомолку турки двинулись вперед.
– Так-с!
– Выстроили против нашего центра маскированную батарею в двести пушек.
– В двести пушек?.. Так-с, батюшка, так-с…
– Надобно вам сказать, что у них теперь артиллерия отличная: тяжелая действует скорее нашей конной, а конная не по-нашему, государь мой! вся на верблюдах. Изволите видеть, как умно придумано?..
– Так-с, так-с!
– Ну вот, сударь, наши и думать не думают, как вдруг, батюшка, они грянут изо всех пушек! Пошла потеха. И пехота, и конница, и артиллерия, и господи боже мой!.. Вот янычары заехали с флангу: алла! – да со всех четырех ног на нашу кавалерию.
– Позвольте! – перервал один из студентов. – Янычары не конное, а пехотное войско.
– Эх, сударь! То прежние янычары, а это нынешние.
– Конечно, конечно! – подхватил толстяк, – у них все по-новому. Ну, сударь! Янычары ударили на нашу кавалерию?..
– Да, батюшка; что делать? Пехота не подоспела, а уж известное дело: против их конницы – наша пас…
– Так-с, так-с!
– Главнокомандующий генерал Кутузов, видя, что дело идет худо, выехал сам на коне и закричал: «Ребята, не выдавай!» Наши солдаты ободрились, в штыки, началась резня – и турок попятили назад.
– Слава богу!.. – вскричал худощавый старик.
– Постойте, постойте! – продолжал Степан Кондратьевич. – Этим дело не кончилось. Все наше войско двинулось вперед, конница бросилась на неприятельскую пехоту, и что ж?.. Как бы вы думали?.. Турки построились в каре!.. Слышите ли, батюшка? в каре!.. Что, сударь, когда это бывало?
– Так-с, так-с! Умны стали, проклятые!
– Вот, наши туда, сюда, и справа, и слева – нет, сударь! Турки стоят и дерутся, как на маневрах!.. Подошли наши резервы, к ним также подоспел секурс[5 - подмога (франц.)], и, как слышно, сражение продолжалось беспрерывно четверо суток; на пятые…
– Верно, всем захотелось поесть? – перервал Зарецкой.
– Поесть? Нет, сударь, не пойдет еда на ум, когда с нашей стороны, – как я уже имел честь вам докладывать, – легло тридцать тысяч и не осталось ни одного генерала: кто без руки, кто без ноги. А главнокомандующего, – прибавил Степан Кондратьевич вполголоса, – перешибло пополам ядром, вместе с лошадью.
– Гер Езус!..[6 - Господи Исусе!.. (нем.)] – вскричал немец дядька, – вместе с лошадью!
– Diable! C'est un fier coup de canon![7 - Черт! Вот славный пушечный выстрел! (франц.)] – примолвил учитель француз.
– Господи боже мой! – сказал худощавой старик, – какие потери! Легко вымолвить – все генералы! тридцать тысяч рядовых! Да ведь это целая армия!
– Конечно, целая армия, – повторил Степан Кондратьевич. – В старину Суворов и с двадцатью тысячами бивал по сту тысяч турок. Да то был Суворов! Когда под Кагулом он разбил визиря…
– Не он, а Румянцев, – перервал Рославлев.
– И, сударь! Румянцев, Суворов – все едино: не тот, так другой; дело в том, что тогда умели бить и турок и поляков. Конечно, мы и теперь пожаловаться не можем, – у нас есть и генералы и генерал-аншефы… гм, гм!.. Впрочем, и то сказать, нынешние турки не прежние – что грех таить! Учители-то у них хороши! – примолвил рассказчик, взглянув значительно на французского учителя, который улыбнулся и гордо поправил свой галстук.
– Говорят, – продолжал Степан Кондратьевич, – что у турецкого султана вся гвардия набрана из французов, так дивиться нечему, если нас… то есть если мы теряем много людей. Слышно также, что будто бы султан не больно подается на мировую и требует от нас Одессы… Конечно, не наше дело… а жаль… город торговой… портовой… и чего нам стоила эта скороспелка Одесса! Сколько посажено в нее денег!.. Да делать нечего! Как не под силу придет барахтаться, так вспомнишь поневоле русскую пословицу: худой мир лучше доброй брани.
Тут молчаливый офицер медленно повернулся и, взглянув пристально на рассказчика, сказал:
– Под Бухарестом не было сражения; не мы, а турки просят мира. Французы служат своему императору, а не турецкому султану, и одни подлецы предпочитают постыдный мир необходимой войне.
Все взоры обратились на незнакомого офицера. Степан Кондратьевич хотел что-то сказать, заикнулся, выронил из руки трость, нагнулся ее поднимать и сронил с носа свои зеленые очки. Студенты засмеялись, и почти в то же время одна из служанок, внеся. в залу огромную миску с супом, объявила, что кушанье готово. Все сели за стол. Против Зарецкого и Рославлева, между худощавым стариком и толстым господином, поместился присмиревший Степан Кондратьевич; прочие гости расселись также рядом, один подле другого, выключая офицера: он сел поодаль от других на конце стола, за которым оставалось еще много порожних мест. Проворные служанки в одну минуту разнесли тарелки с супом. Наступила глубокая тишина, и только изредка восклицания: бутылку пива!.. кислых щей!.. белого хлеба!.. – прерывали общее молчание.
– Душенька! – сказал Зарецкой одной из служанок, – бутылку шампанского.
При сем необычайном требовании все головы, опущенные книзу, приподнялись; у многих ложки выпали из рук от удивления, а служанка остолбенела и, перебирая одной рукой свой фартук, повторила почти с ужасом:
– Бутылку шампанского!
– Да, душенька.
– Настоящего шампанского?
– Да, душенька.
– То есть французского, сударь?
– Да, душенька.
Служанка вышла вон и через минуту, воротясь назад, сказала, что вино сейчас подадут.
– Ведь оно стоит восемь рублей, сударь! – прибавила она, поглядывая недоверчиво на Зарецкого.
– Знаю, миленькая.
Если б Зарецкой был хорошим физиономистом, то без труда бы заметил, что, выключая офицера, все гости смотрели на него с каким-то невольным почтением. Толстый господин, который только что успел прегордо и громогласно прокричать: «Бутылку сантуринского!» – вдруг притих и почти шепотом повторил свое требование. В ту минуту, как Зарецкой, дождавшись наконец шампанского, за которым хозяин бегал в ближайший погреб, наливал первый бокал, чтоб выпить за здоровье невесты своего приятеля, – вошел в залу мужчина высокого роста, с огромными черными бакенбардами, в щеголеватом однобортном сюртуке, в одной петлице которого была продета ленточка яркого пунцового цвета. Лицо его было бы довольно приятно, если б не выражало какую-то дерзкую самонадеянность, какое-то бесстыдное наянство, которые при первом взгляде возбуждали в каждом невольное негодование. Вопреки принятому в сей ресторации обычаю, он вошел в столовую, не снимая шляпы, бросил ее на окно и, не удостоивая никого взглядом, сел за стол подле Рославлева. Подозвав одну из служанок, он сказал, что не хочет ничего есть, кроме жаркого, и велел себе подать бутылку шатолафиту. По иностранному его выговору и по самой физиономии не трудно было отгадать, что он француз.
При появлении этого нового лица легкий румянец заиграл на щеках молчаливого офицера; он устремил на француза свой бесчувственный, леденелый взор, и едва заметная, но исполненная неприязни и глубокого презрения улыбка одушевила на минуту его равнодушную и неподвижную физиономию.
– Жареные рябчики! – вскричал толстый господин, провожая жадным взором служанку, которая на большом блюде начала разносить жаркое. – Ну вот, почтеннейший, – продолжал он, обращаясь к худощавому старику, – не говорил ли я вам, что блюда блюдам розь. В «Мысе Доброй Надежды» и пять блюд, но подают ли там за общим столом вот это? – примолвил он, подхватя на вилку жареного рябчика.
– Что правда, то правда, – отвечал старик, принимаясь за свою порцию. – Там из жареной телятины шагу не выступят.
Чрез несколько минут обед кончился. Офицер закурил сигарку и сел опять возле окна; Степан Кондратьевич, поглядывая на него исподлобья, вышел в другую комнату; студенты остались в столовой; а Зарецкой, предложив бокал шампанского французу, который в свою очередь потчевал его лафитом, завел с ним разговор о политике.
– Я слышал, – сказал Зарецкой, – что ваши дела не так-то хорошо идут в Испании?
Француз улыбнулся.
– Не потому ли вы это думаете, —отвечал он, – что Веллингтону удалось взять обманом Бадаиос? Не беспокойтесь, он дорого за это заплатит.
– Однако ж, верно, не дороже того, что заплатили французы, когда брали Сарагоссу, – возразил Рославлев.