Великий бог Наманду возникает из мрака и замышляет мир. Вначале существует Слово, общая субстанция божественного и человеческого. <…> Общество – это торжество общего блага, то есть Слова. Основанное равным по божественному решению (по природе!) общество собирается в нечто единое, полностью единое, то есть нераздельное <…>, все члены этого общества едины[88 - Там же. С. 111.].
Общность людей тут предполагает общность с творцом, которая устанавливается через Слово. И эта общность лежит в основе неразличимости членов сообщества, ведь Бог – это прежде всего тотальное единство истока, в котором племя черпает собственное «общее бытие».
Очевидно, что сообщество мифа принципиально непохоже на множество со-бытия, которое целиком укоренено в бесконечность различия. Но само множество может возникнуть лишь тогда, когда миф ослабляется. Нанси много говорит об иссякании мифа в нынешнем обществе, которое он предпочитает называть «прерыванием мифа» – l’interruption du mythe. Батай говорил об «отсутствии мифа». Когда миф прерывается, фрагментированность утрачивает возможность собраться в некое единство и, пусть фиктивно, оказаться соотнесенным с истиной.
5. Смерть Бога: Ницше
Первым мыслителем, провозгласившим прерывание мифа, обыкновенно считается Ницше, который, как известно, в своей «Веселой науке» (фрагмент 125) декларировал смерть Бога:
Разве мы еще не слышим шума могильщиков, погребающих Бога? Разве не доносится до нас запах божественного тления? – и Боги истлевают! Бог умер! Бог не воскреснет! И мы его убили![89 - Ницше Ф. Полн. собр. соч.: В 13 т. Т. 3. М.: Культурная революция, 2014. С. 440.]
Наиболее влиятельную интерпретацию этого высказывания Ницше дал Хайдеггер. Он справедливо заметил, что Бог для Ницше – это обозначение сверхчувственного, трансцендентного, для всех истин, ценностей и идеалов, «которые учреждены „над“ сущим, чтобы придать сущему в целом цель, порядок и – как вкратце говорят – „смысл“»[90 - Хайдеггер М. Европейский нигилизм // Хайдеггер М. Время и бытие. С. 64.]. Так понимаемый Бог оказывается обозначением платонизма и, шире, философской метафизики. Декларация смерти Бога открывает эпоху европейского нигилизма.
Этот нигилизм – не просто отказ от платонизма (а Ницше говорил о своей философии как о «перевернутом платонизме»), это и отказ от мифа в том смысле, который вкладывал в него Нанси, для которого миф был укоренен в представления об общем истоке и общей цели сообщества. Миф и есть способность к собиранию множества в общем бытии. Смерть Бога оказывается смертью этого мифа, которым для Ницше было христианство. Хайдеггер описывает декларацию смерти Бога как констатацию невозможности собирания фрагментарности в смысловом единстве:
Больше нет цели, в которой и через которую могли бы собраться воедино все силы исторического вот-бытия народов и ради которой они бы раскрылись; такой цели нет, то есть цели, преисполненной такой силы, через которую эта цель подчинила бы себе все вот-бытие без остатка и творчески раскрыла бы его. Такое целеполагание Ницше понимает как метафизическую задачу упорядочения сущего в его целом, а не только как предварительное обозначение того, куда и зачем[91 - Хайдеггер М. Ницше. Т. 1. СПб.: Владимир Даль, 2006. С. 160.].
Отказ от трансцендентного, потустороннего, лежащего за пределами мирского оказывается одновременно отказом от упорядочивания сущего.
Карл Ясперс увидел причину нигилизма, как его понимал Ницше, в разочаровании в возможности достичь искомую смысловую целостность:
Ситуацию, в которой берет начало этот нигилизм, можно, по Ницше, логически охарактеризовать как ситуацию ошибки, возникающей вследствие того, что категории «смысла» и «целостности» начинают претендовать на абсолютную значимость для мира: если я ошибочно предполагаю, что в мире должен присутствовать некий включающий в себя все происходящее смысл, то, так как никаким честным человеком он в действительности обнаружен быть не может, в конце концов наступает пустота страшного разочарования…[92 - Ясперс К. Ницше: Введение в понимание его философствования. СПб.: Владимир Даль, 2003. С. 349.]
Этот аргумент Ясперса, конечно, не кажется очень убедительным, если принять во внимание тот факт, что категории «смысла» и «целостности» вовсе не разочаровывали «честных людей» на протяжении столетий.
Хайдеггер дал этому нигилистическому разочарованию развернутое толкование. Существующее может преодолеть свою фрагментарность только через соотношение с мифическим истоком или целью, которые лежат вне горизонтов земного мира в области божественного или трансцендентного. Нигилизм возникает тогда, когда человек перестает понимать сущее в горизонте истока или финальной цели (например, воскрешения, конца света и т. д.). Единство рассыпается тогда, когда вместо возможности видеть вещи в горизонте их мифического становления они даются нам в конкретике повседневного присутствия:
«Перевертывание» платонизма прежде всего означает ниспровержение сверхчувственного как идеала. Сущее, то есть то, что есть, не может оцениваться в соответствии с тем, что должно быть или может быть. В то же время «перевертывание» в противоположность философии идеала, в противоположность полаганию долженствующего быть (Gesollte) и долженствованию означает поиск и определение того, что есть, решение вопроса о том, что есть само сущее. Если долженствующее быть представляет собой сверхчувственное, тогда сущее, постигнутое как свободное от долженствования, как то, что есть, может быть лишь чувственным[93 - Хайдеггер М. Ницше. С. 1. С. 163.].
Такой поворот был равнозначен подмене платонизма позитивизмом, через который Ницше прошел. Но позитивизм в каком-то смысле и есть один из вариантов нигилизма. Хайдеггер в этой связи указывал на путь выхода из нигилистического тупика в момент превращения чувственного в единственное истинно сущее. Этот выход он видел в искусстве, для которого приоритет чувственного не означал отказа от смысла и фундаментального единства. Этот путь многое объясняет в том пристальном внимании, которое постоянно обращал Хайдеггер, например, на творчество некоторых поэтов.
Свертывание мифического трансцендентного в современном мире в «Бытии и времени» описывалось философом как «падение в мир». У Хайдеггера Dasein (наличное бытие) часто понимается именно как со-бытие Нанси. Это момент разомкнутости бытия в мире. Он возникает благодаря любопытству и способности говорить как практике, устанавливающей совместное бытие с другими. Свойство человека «выпадать» в мир (an die Welt verfallen) и растворяться в бытии-друг-с-другом есть фундаментальное свойство человека как такового. Это отпадение от себя вовне, в мир, однако, не означает утраты своего бытия. Хайдеггер подчеркивает, что это свойство Dasein не следует понимать негативно или нигилистически, как некую ущербность. Конечно, само использование философом слов «падение», «падший» вполне сознательно отсылает к мотиву библейского грехопадения, изгнания из рая в мир. И Хайдеггер специально указывает на эту связь, ставя ее под сомнение:
Падение присутствия (Dasein) нельзя поэтому брать и как «грехопадение» из более чистого и высшего «прасостояния». О том мы не только онтически не имеем никакого опыта, но и онтологически никаких возможностей и путеводных нитей интерпретации[94 - Хайдеггер М. Бытие и время. М.: Ad Marginem, 1997. С. 176.].
На мой взгляд, Хайдеггер утверждает тут, что человек обретает свои сущностные черты только в мире, только отпав от своего воображаемого «прасостояния», которое есть не более чем платоновская идея – фикция. Только выпадая в мир, в связь с другими, которая его и определяет, утрачивая свою абстрактную сущность, человек достигает полноты своего Dasein[95 - Процитирую Хайдеггера в как обычно «мутном» переводе В. Бибихина: «От себя самого как фактичного бытия-в-мире присутствие (Dasein) как падающее уже отпало; и падает оно не на чем-то сущем, с каким сталкивается или нет впервые лишь в ходе своего бытия, но на мире, который сам к его бытию принадлежит. Падение есть экзистенциальное определение самого присутствия (Dasein)» (Там же). Dasein экзистенциально определяется отпадением от некоего идеального сущего. Бибихин дословно переводит падение «на мире», а не в мир, потому что мир – это и есть то, что несет Dasein в сторону подлинной экзистенции человека.]. В этих замечаниях в полной мере уже заключено представление о сообществах как множестве, которое создается совместным бытием. И тут же заключена важная тема отказа от мифа некоего «прасостояния» при определении человека.
В этих размышлениях декларируется отказ от представления о наличии некой сущности человека. Человек определяется теперь исключительно через совместную экзистенцию с другими. В «Письме о гуманизме» Хайдеггер критикует гуманизм как метафизику, так как он постоянно озабочен утратой человеком своей человечности, сделавшей его «бес-человечным, „негуманным“, т. е. отпавшим от своей сущности»[96 - Хайдеггер М. Письмо о гуманизме // Хайдеггер М. Время и бытие. С. 196.]. А это значит, что гуманизм – это не что иное, как метафизика сущности человека:
Как бы ни были различны эти виды гуманизма по цели и обоснованию, по способу и средствам осуществления, по форме своего учения, они все сходятся на том, что humanitas искомого homo humanus определяется на фоне какого-то уже утвердившегося истолкования природы, истории, мира, мироосновы, т. е. сущего в целом[97 - Там же. С. 197.].
Речь идет, как считает Хайдеггер, о полагании уже внутри самого первого «латинского» гуманизма наличия некой «максимально обобщенной „сущности“ человека» как чего-то «самопонятного»[98 - Там же.]. Хайдеггер утверждает, что человек раскрывается исключительно в экзистенции. Экзистенция всегда нарушает контуры сущности, так как выражается в экстатическом выходе за ее пределы. Речь, в сущности, и идет о падении из себя вовне, в мир.
6. Трансцендентное как выворачивание имманентного
В «Письме о гуманизме» философ рассуждает о сложности помыслить живое существо, не являющееся человеком, а потому «экстатически» не выходящее в некое наличное бытие – Dasein. Сложность заключается в том, что
с одной стороны, оно неким образом наш ближайший родственник, а с другой стороны, оно все-таки отделено целой пропастью от нашего экзистирующего существа. Наоборот, бытие божества как будто бы ближе нам, чем отчуждающая странность «живого существа», – ближе в той сущностной дали, которая в качестве дали все-таки роднее нашему экстатическому существу, чем почти непостижимое для мысли, обрывающееся в бездну телесное сродство с животным[99 - Там же. С. 199.].
Этот пассаж знаменателен. Экзистенция, выход из себя, выпадение вовне – как фундаментальные черты человека – здесь сближаются с мифом, полагающим наличие некой общности, тотальности. Но мифическая тотальность эта понимается как мираж некой сущности, находящейся в «сущностной дали», родственной человеческой экстатичности.
Речь идет о постулированной христианством трансцендентности. Ведь если взять библейский миф, то первоначально человек живет в раю и наделен в нем особой сущностной полнотой. Затем мы имеем грехопадение – выпадение в мир. Грехопадение открывает перспективу времени и связанную с ней человеческую историю. Но чем является эта история, как не движением назад, к утраченной «сущностной дали»? История оказывается историей спасения, то есть движения к Страшному суду и воскрешению, за которым мерцает призрак рая, который может пониматься как место слияния с Богом, то есть воссоединения с неким единством, из которого грехопадение вытолкнуло человека в множество. Хайдеггер так кратко суммирует христианскую антропологию:
Христианин усматривает человечность человека, его humanitas в свете его отношения к божеству, deitas. В плане истории спасения он – человек как «дитя Божие», слышащее и воспринимающее зов Божий во Христе. Человек – не от мира сего, поскольку «мир» в созерцательно-платоническом смысле остается лишь эпизодическим преддверием к потустороннему[100 - Там же. С. 196.].
Человечность тут экстатически вынесена за пределы человека и помещена в божество, человек экстатически движется к этой недостижимой сущности, которая дана ему как «зов Божий во Христе», то есть как божественная природа Христа. У Хайдеггера экстаз экзистенции выталкивал человека из области всяких сущностей в мир и совместное бытие с другими. Экстаз делал человека стопроцентно мирским существом, в христианстве происходит как бы перевертывание экстаза. Он выталкивает тут человека из мира в потустороннее, туда, куда манит «сущностная даль». Важно, однако, то, что в христианском мифе, как и в философии Хайдеггера, речь идет об удалении от сущности как чего-то «самопонятного». В обоих случаях время становится фундаментальным фактором бытия и его разворачивания в экзистенции. Но время, история, движение имеют еще одно важное слагаемое – мысль, которая разворачивается, подобно экзистенции.
Хайдеггер пишет:
Мысль приходит к концу, когда уклоняется от своей стихии. Ее стихия то, благодаря чему мысль может быть мыслью. Ее стихия – это в собственном смысле могущее: сама возможность. Она захватывает мысль и возвращает ее таким образом ее существу. Мысль, если сказать просто, есть мышление бытия. У родительного падежа здесь двойной смысл. Мысль есть мышление бытия, поскольку, сбываясь благодаря бытию, она принадлежит бытию. Она – мышление бытия одновременно и потому, что, послушная бытию, прислушивается к нему. Мысль есть то, что она есть в согласии со своей сутью, в качестве слышаще-послушной бытию. Мысль есть – это значит: бытие в своей истории изначально привязано к ее существу[101 - Хайдеггер М. Письмо о гуманизме. С. 194.].
Мысль разворачивается одновременно с экзистенцией, она стремится вовне.
Когда Хайдеггер критикует метафизику и относит к ней христианский миф, сближающий сущность человека с божественным, то есть идеальным, платоническим, он, как мне кажется, не в полной мере отдает себя отчет в том, что в христианстве «сущностная даль» так и остается далью. Поскольку существо Бога непостижимо для человека, то приближение к этому существу всегда остается загадочным, а его сущность оказывается расположенной вне всякой «самопонятности» и описуемости. Она является лишь провокатором мысли, которая движется к трансцендентному, никогда его не постигая. Речь в конечном счете, как и у Хайдеггера, идет о саморефлексии экстатического выпадения вовне, только обращенного к непостижимому трансцендентному.
Тут уместно вспомнить Ницше, который, как известно, противопоставлял Христа христианству и считал учение Христа абсолютным воплощением имманентности, отрицавшим всякую трансцендентность. Мир Христа целиком внутри человека, и это сближает его с Буддой. Имманентность в понимании Христа полностью отрицает все мирское:
«Жизнь» как понятие, нет, как опыт – ничего иного он не знает – противится в нем любым словам, формулам, законам, догматам, символам веры. Он говорит лишь о самом глубоком, внутреннем: «жизнью», или «истиной», или «светом» – вот как он называет это глубоко внутреннее, а все прочее – вся действительность, вся природа, даже сам язык – наделено для него лишь ценностью знака, подобия. – Мы не должны тут ошибиться, сколь бы велик ни был соблазн христианского – я хочу сказать церковного – предрассудка: подобная символика par excellence – она вне пределов религии, культовых понятий, вне пределов истории, естествознаний, опыта общения, любых знаний, всей политики, психологии, любых книг, всего искусства, и его «знание» – это, по сути дела, знание «чистого простеца» (который не знает и того, что такие вещи вообще существуют на свете). О культуре он и не слыхал, так что ему и не приходится бороться против нее – он ее не отрицает… То же можно сказать и о государстве, обо всем гражданском обществе и распорядке, о труде, о войне – у него не было причин отрицать «мир», он и не подозревал о существовании такого церковного понятия – «мир»… Отрицать – вообще немыслимая для него вещь[102 - Ницше Ф. Антихрист (32) // Ницше Ф. Полн. собр. соч.: В 13 т. Т. 6. М.: Культурная революция, 2009. С. 140–141.].
Ницше даже говорит о том, что христианство, вероятно, самая частная из всех вообразимых форм жизни, находящая пристанище в монастыре.
Он же писал о том, что все мирское для Христа было лишь знаками, отсылавшими к внутреннему спасению:
Если я хоть что-то смыслю в этом человеке, в нем, думавшем символами, так это вот что: как реальность, как «истину» он воспринимал лишь реальность внутреннего, а все прочее, природное, временное, пространственное, историческое, понимал лишь как знак, как материал своих притч[103 - Ницше Ф. Антихрист (34). С. 142.].
Церковное извращение христианства, согласно Ницше, заключалось в превращении Иисусовых аллегорий и знаков в некие трансцендентные сущности. Ницше пишет о «сыне божьем» как о символе, оторванном от всякого понятия времени, и разъясняет:
То же, причем в самом высоком смысле, верно сказать и о боге, как типично символистски представлял себе его этот человек, и о «царстве божьем», «царстве небесном», о «сынах божьих». Нет ничего менее христианского, чем церковные огрубления – личный бог, «царство божие», которое грядет, «царство небесное» по ту сторону, «сын божий» в качестве второй ипостаси Троицы. <…> Все это – всемирно-историческое циническое глумление над символом… И ведь очевидно, к чему относятся эти знаки – «отец», «сын», – очевидно, но не для всякого ока, это я признаю: слово «сын» подразумевает приобщение к совокупному чувству преображения всего на свете (блаженство), а слово «отец» – само это чувство, чувство вечности и завершенности всего. – Стыдно припоминать, во что обратила церковь такую символику…[104 - Там же. С. 142–143.]
Фрагмент этот интересен утверждением того, что весь мир трансценденций, созданный церковью, вся конструкция потусторонности является результатом ложной интерпретации аллегорий и символов, которые у Христа отсылали исключительно к внутреннему, то есть к чувству. Христианство извращает Христа, выворачивая имманентность в трансценденцию, чувство – в потустороннее «царство небесное». Я полагаю, что эта мысль Ницше заслуживает особого внимания, так как в этом странном переворачивании аллегория играет существенную роль, позволяя мыслить переход от внутреннего (лежащего в основе многих ранних аллегорий, например у Пруденция) к трансцендентному.
Ясперс в книге «Ницше и христианство» попытался восстановить логику представлений Ницше об эволюции христианства и его причинах. И на основании этого анализа он попытался показать, каким образом возникновение христианской трансценденции определило всю структуру западной цивилизации. Главным тут он считал установление в основании человеческого бытия некоего Всеобъемлющего – непостижимого и недостижимого, но создающего перспективу движения к нему как к некой истине. Наличие этого недостижимого всеобъемлющего позволяло мыслить историю как всеобщую, а науку как универсальную, то есть соотносимую с некой всеобъемлющей истиной. Такая ориентация познания на постижимое и недостижимое приводит к бесконечной цепочке провалов и разочарований[105 - «Всякий раз, как ему кажется, что он уже знает, что такое человек, история, что такое „Я сам“ как целое, почва уходит у него из-под ног, он утрачивает Объемлющее, а с ним – источник и суть» (Ясперс К. Ницше и христианство. М.: Медиум, 1994. С. 50).], но одновременно организует непрерывность движения к истине:
Отличительная особенность христианского мира – та исторически сложившаяся в нем, и только в нем одном, всеохватность жажды знания, непреклонная настойчивость в поисках истины, которая воплотилась в нашей науке. То, что такая наука с ее универсальностью, не признающей никаких границ, и с ее внутренним единством возникла только на Западе и только на христианской почве, есть бесспорный факт[106 - Там же. С. 60.].
Интенсивность этого поиска истины задается трансцендентным Всеобъемлющим, которое одновременно постоянно направляет поиск истины по ложному пути. Происходит это потому, что превращение Всеобъемлющего в объект трансформирует его в конечное, которое извращает его природу:
Что же касается Целого, то, если мне вообще удастся составить о нем хоть какое-то представление, я буду опираться на иллюзорное знание и с помощью извращенных научных методов производить над неопределенными содержаниями некие мне самому смутно понятные операции, не имеющие никакого отношения к действительности, так что результаты моей деятельности будут противоположны или, во всяком случае, весьма далеки от задуманных[107 - Ясперс К. Ницше и христианство. С. 52.].
Западная цивилизация в такой перспективе становится безостановочным страстным поиском всеобъемлющей истины, поиском, который неизменно ведет в тупик.
7. Трансцендентное в отношении с мирским. Метаксис Эрика Фегелина
Всякая культура в той или иной степени воображает потусторонний мир мертвых или мир божеств, духов, демонов. Эти миры так или иначе связаны с миром повседневной реальности, но и радикально отделены от него. И наличие этих потусторонних сфер, по мнению многих исследователей, не просто задает ориентацию западного знания или науки, но и конституирует то, что Ясперс назвал осевым временем цивилизации, то есть ее историческим движением. Согласно такой схеме историзации человечества, первоначально оно переживало «мифологическую эпоху», затем возник образ Бога, постепенно выделявшийся из мифа и входивший в сферу некой рациональности, прежде всего воплощенной в философии. Ясперс назвал этот процесс «одухотворением». Как только Бог становится трансцендентным и начинает пониматься как рациональный синтез бытия, он создает почву, позволяющую человеку стать на позицию «потустороннего», истинного и тем самым противопоставить себя мирскому, выделить себя из социума и природы и приобрести черты индивида:
…человек выходит за пределы своего индивидуального существования, сознавая свое место в целостности бытия, что он вступает на путь, пройти который он должен в качестве данной индивидуальности. Он может отказаться от всех мирских благ, уйти в пустыню, в лес, в горы; став отшельником, познать творческую силу одиночества и вернуться в мир обладателем знания, мудрецом, пророком. В осевое время произошло открытие того, что позже стало называться разумом и личностью[108 - Ясперс К. Смысл и назначение истории. М.: Политиздат, 1991. С. 34–35.].
Но что значит уйти из мира и вновь вернуться в него мудрецом и пророком? Это значит пережить парадоксальный опыт исчезновения себя как индивида в слиянии с этим непостижимым и всеобъемлющим (бытием), помещаемым за пределами мира: