– Ни за Бирона, ни за кого я замуж не хочу, – повторила Наташа свои вчерашние слова с еще большим, чем вчера, убеждением.
Ночь, проведенная ею тоже без сна, как казалось, еще более убедила в ее решении. Теперь, после этой бессонной ночи, она готова была на все, лишь бы только отстранить от себя страшившую ее своей неизвестностью замужнюю жизнь, про которую столько страшных рассказов довелось ей выслушать чуть ли не с самого детства.
– Ну, так слушай! – заговорила Олуньева. – Барону Бирону, если приедет сватать его сам герцог, отказать нельзя. А что герцог сам приедет – в этом я не сомневаюсь со слов Шенбергши. Придумала я, как решить это. Хитро будет и никому не обидно…
Наташе, напуганной всемогуществом герцога, казалась судьба ее решенною. Она видела уж себя замужем за чужим, вовсе не любимым человеком, братом еще более чужого и страшного человека. Она думала, что и тетка призвала теперь ее к себе с тем, чтобы сказать ей, что и она не нашла выхода и что приходится покориться обстоятельствам. И вдруг эта тетка (о, Наташа знала ее!) говорит, что выход есть, что она придумала что-то хитрое; а если она говорит – значит, это верно.
– Что ж вы придумали? – спросила она, заметно повеселев.
– А для этого, милая моя, загадаю тебе загадку, попробуй сама разрешить ее. Слушай! Коли не хочешь выходить за Бирона – готовься к свадьбе.
– То есть как же это к свадьбе? – протянула Наташа, не понимая загадки Настасьи Петровны.
Настасья Петровна, опустив голову и улыбаясь, смотрела на нее исподлобья, как бы только из снисхождения к ней ожидая решения, но на самом деле будучи уверена, что никогда Наташа не примет этого решения.
– Вот как, – наконец заговорила она, – слушай: можно найти какого ни на есть недоросля из дворян, с хорошей фамилией, пойми ты – непременно с хорошей фамилией. И вот ты обвенчаешься с ним – для одной проформы, разумеется… А до свадьбы мы отберем у него подписку в том, что он дает тебе полную волю заранее и сейчас из-под венца идет он в одну сторону, а ты – в другую. Ну, так можно уговориться с ним, что он за это получит, или как там… выйдет… И будешь ты тогда на всю жизнь обеспечена от женихов и от всяких бед власти султанской, потому что всякий муж султана над тобою разыграет, а мне тебя жаль… И тут уж не только герцогу, а самой государыне, пожелай она выдать тебя замуж, – ничего сделать нельзя будет, потому что ты уж обвенчана, как есть по форме… Впрочем, государыне я сама улучу минутку рассказать об этом деле… Ей понравится это. А у тебя-то потом воля какая – делай что хочешь, езди одна, куда хочешь, принимай кого знаешь… Полная как есть свобода, потому что будешь ты замужем…
Наташа слушала с заметным волнением. Слова тетки казались ей и странными, и заманчивыми. Но это было так необыкновенно, так ново, так далека была Наташа от такого замысловатого плана, что она не сразу могла и оценить его, и воспринять.
В этом плане было много романтического, завлекательного. В самом деле, Наташа могла получить быстро, в один день и раз навсегда, свободу замужней женщины и не связать себя никакими обязанностями, никаким подчинением. Она получала очень много и, по-видимому, не теряла ничего. Для нее эта свадьба являлась игрушечной, фантастической свадьбой и понравилась с первого взгляда тем более, что она, так недавно еще выйдя из ребяческого возраста, осталась ребенком в душе, готовым еще играть, и вместе с тем воображение ее было уже несколько заражено чтением невероятных, запутанных романов.
Как бы то ни было, Наташа вдруг повеселела.
– А ведь в самом деле, тетя, – сказала она, – если бы можно было устроить так?
– И можно, друг мой, – отозвалась Олуньева, – весьма возможно.
– Но только… смешно это, невероятно… Как же это так вдруг?.. Да разве вы найдете такого человека?
Наташа говорила это и смеялась.
– За «таким человеком» дело не станет, – сказала Настасья Петровна. – Человека подходящего уже нашли.
– Как нашли? – серьезно спросила Наташа.
– Я посылала Григория; он уже переговорил, и все сделано, если хочешь – скажи только…
– Неужели нашли? – опять протянула Наташа. – Кто же он?
– Князь Чарыков-Ордынский.
– Чарыков-Ордынский? И он согласен на все эти условия?
– Да, согласен.
Наташа задумалась, а затем спросила:
– Как же, тетя? Значит, нужно венчаться?
– Да, если не хочешь быть за Бироном.
– Но послушайте, тетя, – дрогнувшим голосом заговорила Наташа. – А если я… если я полюблю… впоследствии… кого-нибудь… тогда уже все будет кончено и мне не будет свободы?
– Вот, матушка, – подхватила Олуньева, – ради одного этого я бы выдала тебя таким образом замуж. И очень может быть, даже наверное эта дурь – любовь, как говоришь ты, – придет тебе в голову… То есть пока я жива – не придет, ну, а когда умру, – и вот из-за этой-то дури ты погубить себя можешь. Я тебе говорю: замуж идти – пагуба, а так живи сама себе королевой.
Настасья Петровна ничуть не сомневалась, что Наташа впоследствии раскается в своем поступке, если выйдет за Ордынского, но она была уверена, что, во всяком случае, это раскаяние будет меньшим горем, чем замужняя жизнь.
– И кто же этот Чарыков-Ордынский? Молодой? – проговорила опять Наташа.
– Молодой. Фамилию хорошую носит. Отец его богат был, да разорился. Я Григория у старого князя купила. Молодого-то он встретил намедни… Забулдыга он, правда, но ничего. С ним тут такой случай вышел…
VII. В аустерии
Случай, о котором говорила Настасья Петровна, произошел с князем Чарыковым-Ордынским всего лишь за несколько дней перед этим.
Это было в одной из так называемых аустерий, заведенных еще Петром Великим в Петербурге.
Григорий Иванович, дворецкий Олуньевой, позволял себе иногда за приятным разговором выпить кружку пива, не напиваясь, впрочем, допьяна, и для этого ходил в аустерию. У него была одна излюбленная. Она, как все аустерии в Петербурге, делилась на чистую и черную половины, причем черная имела совсем неряшливый вид. Тут стоял стол с выдолбленными углублениями, куда вместо тарелок прямо наливали или клали кушанье из котла. К столу же были приделаны на цепочках и ложки для тех посетителей, которые не приносили своих. Посреди комнаты находился широкий чан с пивом. В нем плавал ковш. Желавшие подходили и пили. Пили далеко не всегда на наличные деньги и тогда оставляли в залог что-нибудь из одежды; этот залог вешали тут же на чан. Все это было грязно, мрачно, и тут постоянно толпился шумевший народ.
Григорий Иванович, по обыкновению, миновал эту черную половину и прошел на чистую. В ней было несколько опрятнее и светлее. В окнах стекла были вымыты, пол покрыт досками и усыпан песком, столы и табуреты выскоблены.
Григорий Иванович поздоровался с хозяином, встретившим его как знакомого, и перемигнулся с ним, кивнув в ту сторону, где сидел известный во всех вертепах Петербурга Чарыков-Ордынский.
Кроме него, других посетителей не было. Чарыков сидел в углу, в отдалении, опершись на локоть и сосредоточенно, не обращая никакого внимания на окружающих, смотрел тупо в стену. Перед ним стояли стакан и наполовину пустая фляга с водкой.
Было что-то крайне грустное, почти жалкое во всей его фигуре, но, несмотря на это, он не казался несчастным, павшим и забитым. И в позе его, и в выражении, и даже в беспорядке поношенного, потертого и заплатанного костюма чувствовались какая-то сила и мощь, словно этот жалкий, так низко павший человек бросил вызов жизни, кинулся в разврат и боролся с ним и не был до сих пор ни побежден, ни пришиблен им. Кто бы ни взглянул на него, почувствовал бы вслед за жалостью скорее страх к нему, чем презрение.
– А все-таки в нем заметна какая-то стихийная сила! – говорили про Чарыкова люди, встречавшиеся с ним в заведениях высшего порядка.
Князь не брезгал ни народом, ни кабаком, служившим единственным почти развлечением этому народу, но вместе с тем никогда не сходился ни с кем и ни с кем не заговаривал.
– Это, брат, так он вертит, что, глядючи на него, голова кружится, потому такая линия, – говорили про него в народе, которым он не брезгал.
Где и как жил князь Чарыков-Ордынский – никто не знал. Иногда он пропадал на несколько дней – куда? – тоже было неизвестно. Потом он вновь появлялся, и всегда сосредоточенный, угрюмый. Он заходил одинаково и в кабак, и в аустерию, и в герберг, и в тайный притон известной тогда в Петербурге немки, где между прочим велась большая игра в карты и кости. Он приближался к игорному столу, делал ставку и, если выигрывал, ставил дальше. И перед ним одинаково расступались и давали ему дорогу и напудренные щеголи в шитых атласных кафтанах, являвшиеся в этот притон, и мужики в зипунах, встречавшие князя в аустерии.
Куда бы ни являлся Ордынский, он приходил с таким равнодушным спокойствием ко всему окружавшему, точно это окружавшее вовсе не существовало для него, и он сам будто не знал, где находится, не знал, не обращал внимания и забывал. Ему, казалось, было безразлично, кто вокруг него: знатный ли человек или простолюдин; он не глядел ни на кого, а если и глядел, то, казалось, никого не узнавал.
Григорий Иванович, бывший крепостной отца Ордынского, проданный им Олуньевой двадцать лет тому назад, помнил молодого князя пятилетним мальчиком и был чрезвычайно поражен, когда в первый раз встретил его в аустерии. Григорий Иванович думал и выражал это громко, что наступили последние времена, потому что случалось ему встречать в таких местах недорослей из дворян, но княжеских детей между ними не было. Хотя, собственно, трудно было понять, чем княжеский сын лучше дворянского, но для Григория Ивановича это казалось очень больно. Еще больнее было для старика то, что Ордынский не узнал его.
Впоследствии он привык. Он привык, войдя в аустерию и встретив там Чарыкова, перемигнуться с хозяином с видом «мы, дескать, знаем свое» и, усевшись в сторонке, заняться своим делом.
И на этот раз Григорий Иванович, по обыкновению, спросил себе пива и уселся у стола в другом, противоположном тому, где сидел Ордынский, конце комнаты. Он принялся за свое пиво особенно медленно, поджидая каких-нибудь посетителей, чтобы затеять с ними интересную беседу.
Григорий Иванович любил такие беседы. Он знал, что аустерии редко остаются пустыми подолгу, и действительно, вскоре дверь отворилась и вошел измайловский гвардейский солдат с каким-то довольно чисто одетым человеком.
Солдат был молодой, здоровый, симпатичный. Товарищ его, судя по платью, принадлежал к мелкому служилому люду, подвизающемуся по письменной части, и производил совершенно обратное впечатление. Его парик, низко надвинутый на без того уже узкий лоб, как-то приплющивал голову и придавал лицу неестественно глупое выражение, совершенно не соответствовавшее его хитрым, едва видневшимся глазкам, беспокойно бегавшим по сторонам. Приплюснутый нос и толстые губы имели в себе нечто отталкивающее.
Григорий Иванович с некоторым неудовольствием покосился в его сторону. Ему был бы желателен другой собеседник.