Когда вышли из храма, над высокой колокольней бежали редкие облака. В вышине над вскрытой кровлей собора парусом полоскался выгоревший кусок брезента.
2.
Душным и густым казался город после сибирских просторов, где душа привыкла вольготно раскидываться на сотни верст, не особо-то и держась за тело, и узко было ей, огромной, в толпе, среди сотен людских устремлений и воль.
Паспорт был готов. Два дня ушло на визу. Ждали на улице у посольства с Тамарой Сергеевной, невесёло-тревожной, и как показалось Мите, несчастливой от его приготовлений. Наконец виза была получена. На очереди стояла целительница.
Митя терпеть не мог разговоры о "скорпионах" и "водолеях", которыми дамочки полусвета так любят восполнять недостаток мыслей, но и броски на диван с отекшими бронхами надоели хуже редьки.
Целительница Жанна несмотря на звучное имя, оказалась милой и живой женщиной лет за сорок, брюнеткой со светло карими глазами и мягким голосом. Она спотыкалась на букве "р", состоявшую у нее одновременно из "р" и "ль" и чуть-чуть "д", произнося которые, язык совершал некое трудное и причудливое движение, то ли вставая на ребро, то ли повторяя судорожное усилие запутавшейся рыбки. Карие глаза её при этом глядели виновато и будто говорили, что, вот, да, она взрослая, вроде, женщина, а не может справиться со своим впадающим в детство языком, (и представьте себе, как он лоснился, разбойник, предвкушая слова, вроде "штрипки" или "Протоиерей Валерий").
К Мите она отнеслась с той заочной симпатией, с какой встречают друзей добрых знакомых. Она быстро составила астрологическую карту, заметив почти с удовлетворением: "Да, у Вас тут с дыхательными путями не совсем хо-лр-ошо", и по таблицам подобрала гомеопатические лекарства. По её медицинской и биологической эрудиции, по отсутствию общих фраз он понял, что перед ним не шарлатан. После подытоживающей паузы она сказала:
– То, о чем мы говорили, только половина того, что Вам предстоит. Вся эта гомеопатия ничего не стоит без внутренней работы, и это самое сложное. Вспомните, в детстве ли, позже, может быть были какие-то сложные отношения, может быть осталось ли что-то неразрешённое, что Вам мешает, что не дает покоя, отбирает душевные силы. Попытайтесь вспомнить. Расскажите.
Жанна посмотрела на Митю своими виноватыми глазами и спросила:
– Скажите, Митя, когда Вас кто-то обидел, рассердил, обманул, Вы стараетесь сдержать себя, или кричите, бросаетесь с кулаками?
– Стараюсь сдержать.
– Я так и думала, – сказала Жанна, что-то отметив у себя в тетради, – а, скажите, Вы в себе любите вспоминать, разбирать, правильно поступили, неправильно?
– Есть такой грех, – улыбнулся Митя.
– Ну, думайте, вспоминайте, – тоже улыбнувшись сказала Жанна, продолжая писать, – Может Вам снится кто-то?
– Снится, конечно, – вздохнул Митя, – бабушка снится.
Он рассказал о детстве, о своих отношениях с бабушкой, о том, как бабушка умирала, о её постоянном присутствии в его снах и неизбывном чувстве вины перед ней. Жанна отложила ручку и, внимательно взглянув на Митю, сказала:
– Вы понимаете, что дело ни в каких не в бронхах, что эту неразрешимость, этот груз нужно избыть, освободиться. Ведь то, что она к Вам приходит, это говорит о том, что и её душе нет покоя, что и её душа между небом и землей метается неприкаянная, и пока она не обретет покоя, и вам жизни не будет. Возьмите ручку и запишите. Это очень простое упражнение, его нужно повторять каждый день перед сном. Вы должны представить Вашу бабушку и сказать ей: "Пожалуйста, возьми своё, отдай моё, и оставь меня". А когда засыпаете, представляйте спокойный-спокойный, огромный-огромный, золотой-золотой… солнечный диск. Я уверена, что всё получится. Всего Вам доб-лр-ого, – сказала Жанна, и улыбнулась особенно виновато.
Перед сном Митя проглотил всё положенные шарики, и, уже лежа в постели, представил изможденное бабушкино лицо и произнес:
– Ну пожалуйста, возьми своё, отдай моё и оставь меня.
Он так умотался за день, что глухо проспал всю ночь, лишь под утро приснилась какая-то канитель с визой. Будто за столом в посольстве сидит с очками на носу Хромых и говорит:
– С какой целью Вы намылились в Б-л-р-итанию?
На следующий день предстояло собрание в лаборатории Поднебенного, на котором должны были решить, перезаключать ли с Митей договор.
Сотрудники, рассаживались, тётушки, среди которых одна держала наготове открытую папку, старались не шуметь, косились на Поднебенного, угрюмо сидевшего за столом и уставившегося в бумаги. Запыхавшаяся Оструда Семеновна в казённой кацавейке протиснулась меж рядов, кивая и оглядываясь – как всегда с необоснованно сияющим видом.
– Здравствуй, Ася, – по-домашнему гуднул Поднебенный, глядя в чью-то увесистую диссертацию и краем глаза пробегая реферат своего кубанского фаворита под названием: "Приход свиньи в охоту и поведение её под хряком". Сам он тоже чрезвычайно напоминая хряка: боковины шеи мощно переходящие в щеки и плотно вздрагивающие, белёсая щетина по розовому и нездорово красное нахмуренное межбровье.
Поднебенный откашлялся и оглядел враз встрепенувшихся присутствующих:
– У нас тут небольшие изменения в повестке собрания…
Тётушка с папкой наклонилась к соседке:
– Наверно не продлят. Что-то перед собранием они говорили нехорошо.
Поднебенный грозно взглянул на болтушку:
–…В связи с тем, что Дима Глазов уходит от нас на производство…
Послышалось протяжное "А-а-ах!" Все зашевелились и оглянулись на Митю. Тётушка с блокнотом горестно всплеснула руками.
…Переводом в Южно-Туруханский госпрмхоз, – закончил Поднебенный. Посыпались вопросы.
– Да, охотником, – сдержано и глухо ответил Митя, хотя внутри всё пело.
Вечером долго не удавалось заснуть, вспоминался прошедший день, он представлял Поднебенного, который своим всесильным видом, вескими словами "уходит на производство", как бы тоже приобщался к повороту Митиной судьбы и наслаждался паникой сотрудников. Представлял Хромыха: прощаясь, тот особенно твёрдо посмотрел ему в глаза и резанул: "Всё. Давай", что означало "Дуй в свой Лондон и быстро назад, а то как даст морозяка, так и вмерзнешь посреди Хурингды вместе с хахоряшками".
– Спать надо, – подумал Митя и закрыл глаза. Из темноты с естественной и привычной неизбежностью выплыло строгое бабушкино лицо.
– Забери своё, отдай моё… – думал Митя, – забери – отдай… Твоё – моё… Что твоё? Что моё? Что вообще значит "моё" и "твоё"? И как определить границу, когда давным-давно нет ни "моего" ни "твоего", а есть только "наше". Бескрайнее наше, где слито в одно – и князь Андрей, и капитан Тушин, и "парнишка из второго батальона", которого ты как ни старалась, не смогла не впустить в свою отзывчивую душу, и дед, колющий листвень на берегу бескрайней реки, в которую не войдешь дважды, и в которой никогда не разберешь, где кончается вода, и где начинается небо…
Утром Митя поехал за билетом, а когда вернулся домой, в прихожей несуразно толпилась чужая обувь. Из комнаты вышел дядя Игорь с бледным лицом и красными глазами:
– Папа твой умер.
– Когда? – зачем-то спросил Митя.
Ш Ы Ш Т Ы Н Д Ы Р
1.
День начался с большой и плоской снежинки, медленно влетевшей в избушку через серпообразную щель между ржавой трубой и разделкой, с глотка холодной мутно-рыжей заварки и дегтярого запашка занявшейся бересты. Плёс выше избушки уже стоял и река просматривалась сквозь лёд до каждого камня, и они со Стёпкой тащили по этому зеленому витринному стеклу вдоль берега нарточку с продуктами. Из-под ног у них, дружно сверкнув боками и взмутив воду, выпархивала стайка ельчиков, тёмной стрелой выносился таймешонок, а за растрепанным кедрачом мыса, застилая синюю даль, белела меловая мгла первого снега. Потом, весной, всё хотелось догнать эту даль, а она всё отступала за поворот, и они ехали на лодке, бурые от солнца и ледяного ветра, в фуфайках, пропитанных запахом свежей рыбы, бензина и дыма. На устье Аяхты рубили избушку, и спали на пихтовом лапнике в чуме из рубероида, который привезли на крышу. Алексей просыпался от нашатырной свежести утреннего воздуха, затоплял печку и через несколько минут в чуме становилось жарко, как в духовке, шевелился Степан, и, кашляя, нащупывал папиросы, выдавливая сквозь зевок громкое: "Р-р-рота-подъем!". Стояла ясная погода, дул север, шумела тайга и неслась белая пена с устья Аяхты. Летом мелкая и каменистая, Аяхта вытекала из-за косой голой горы, и весной превращалась в поток с высоченным и крутым стоячим валом, в который Алексей однажды сдуру сунулся, тут же оказавшись выкинутым обратно, насквозь мокрым, в лодке полной воды и с осколками ветрового стекла на коленях…
День, начавшийся с плоской снежинки, все тянулся и тянулся и незаметно затянулся на целую жизнь. Эта осень, девятая по счету, выдалась тёплой и дождливой. Первым забрасывался Мартимьян Москвичев. Был единственный за весь сентябрь ясный день. Закопченный вертолёт с провисшими лопастями и бликом солнца на рыжем боку, стоял на краю деревни на лужайке. Рядом тарахтел трактор с гружёными санями. Похудевший от сборов Мартимьян в перепоясанной выцветшей энцефалитке, метался у открытых створок, где мужики грузили обшарпанный красный «буран» с фанерным стеклом. Когда сидевший в вертолёте охотник сказал, что на Хурингде лежит снег, у Алексея поползли мурашки по спине. Пилот пнул лохматого кобеля, задравшего ногу над колесом, и проворчав: "Все? Тогда поехали" полез в машину. Загрохотали двигатели, все по очереди пожали руку Мартимьяну и долго провожали глазами тяжело взлетевший вертолёт.
Всё это как-то выбило из колеи, растревожило, и Алексей, взяв бутылку водки, пошел к Степану – своему бывшему напарнику, а теперь, когда они разделились, соседу по участку и товарищу, с которым они уже много лет вместе заезжали на охоту, и вообще работали на пару по хозяйству: рыбачили, ловили лес и ставили сено для Степановых коров. Стёпка был невысокий, очень крепкий мужик с рыжей, будто сделанной из толстой проволоки, бородой, которая от лежания сминалась на сторону, и по которой можно было определить, на каком он боку спал. Стёпка курил как паровоз, никогда не пьянел и осенью таскался по тайге до самой поздноты, стреляя соболей из-под фонарика, а когда приходил в избушку, сжирал банку перца в томате, запивая холодной водой, потом, пыхтя папиросой, бежал с фонариком проверять какой-нибудь любимый капкан, а потом уже только забирался в избушку, раздевался, ел и рассказывал о своих приключениях. Стёпкин кобель, такой же рыжий и крепкий, приходил вовсе поутру, с утянутым брюхом и чёрной от земли пастью. "Опять, ишак, буровыми работами занимался" – говорил Стёпка. Как-то раз после подобной битвы с ушедшим в корни соболем у Рыжего застряла меж зубов поперек нёба палка. Пасть начала гнить. Обнаружилось это, когда они все вместе ехали в лодке. Ребята не растерялись и быстро вытащили палку большой отверткой.
Степан был мужиком опытным, выносливым, изобретательным и остроумным. Караулил он как-то по осени медведя возле убитого сохатого. Темень, медведь всё не идёт и не идёт. Степка решил уже плюнуть и слезть с лабаза, когда раздалось настороженное фырканье, но снова пришлось ждать – почуявший неладное медведь ещё долго бродил кругами вокруг мяса. Степану к этому времени невыносимо приспичило по малой нужде, он терпел-терпел, опасаясь, как бы не одушить зверя, а потом не выдержал и находчиво помочился в собственный бродень, о чем потом с хохотом рассказывал мужикам.
Степан обожал дурачить приезжих разнообразными байками. Каждый год прилетал из Москвы напористый толстяк-профессор, сделавший карьеру на опросах охотников. Он держался по-свойски, говорил "кедра", "зимовьё" и донимал мужиков расспросами про "интересные случаи". Останавливался он на метеостанции. Степан заходил к нему с робкой улыбкой, профессор хлебосольно басил:
– Ну здравствуй, Степан, садись. Рассказывай, где был? Кого видал?
– На весновке был.
– На весновке… А видал кого?
– Видал? Инспектора…