– Не знаю! Тут такая, понимаешь, ситуация получилась запутанная…
Он посмотрел на Фёдора, как бы оценивая: стоит ли говорить, и начал всё по порядку. Он замолкал только на несколько секунд, когда они чокались и выпивали…
– Я тебе, знаешь, Вань, что скажу, – прервал молчание Фёдор, когда Сиротенко закончил и сидел понурившись, – в России, чтоб ты знал, всё всегда поперёк выходит. Как только начинается гладко – жди беды, а когда поперёк – нормально!
– Это ты, что ли, такой закон вывел?
– Да хоть бы я! На ком всё держится? На интузьястаххх! Понял? – они уже оба порядком захмелели, говорить стало легко и просто. – И никаких исключений! Вот возьми примеры! Хоть тебя! На хрена тебе всё это надо? Берут мальчишку – вперёд! Небось, и деньжат тебе подкинут за содействие! Да ты не тушуйся, в России всё так! Не подмажешь – не поедешь! А ты вот мучаешься, совесть свою пробуждаешь, как там у Пушкина? Чем он любезен там народу? Ты знаешь, я сам стихи писать стал! Вот на хрена, спрашивается? Хошь, почитаю?.. Не, ну это потом…
– А почему Герпель снится? – встрепенулся Сиротенко.
– Вот это классный вопрос! Это правда… Он хоть и еврей, конечно, но всё равно русский, потому что тоже был интузьяссс! Ну, без этого никак, Вань, ты пойми, эти же держиморды, которые руководят, они ж не могут… А ты можешь… Если пацану отец нашёлся, Вань… Ты вспомни, вспомни! Ты за этим, что ли, ко мне пришёл? Спросить? Я теперь догадался! Да ты вспомни, если ба тебе или мне, или хоть кому из наших сказали, что его отец заберёт, да хоть какой, хоть пьянь, навроде меня! Ты что, Вань, забыл? Как ба мы побежали?! А так что?
– Что? – Сиротенко тяжело облокотился на стол и придвинул своё лицо близко к Фёдоровому. – Что, Федь?
– Вань, ты из нас один выбился… только… а другие… сам знаешь… Кого нет уж на свете, и не знает никто, где лежат они, а другие, если живы, через такие муки прошли из детдома необученными и голыми выпущенные… Нельзя быть в России сиротой, Вань! Не приведи Господь! Не мучайся ты… И Герпель ба не мучался… А он бы и тех двоих-то близнецов твоих тоже не разъединял, и тожа отправил отсюдова, куда подальше… Пускай хоть в Америке твоей, а людьми станут и по-человечески жить будут.
Сиротенко выслушал, тяжело вздохнул и понурился.
– Ты знаешь, – Фёдор ритмично замахал указательным пальцем перед лицом товарища, – что я тебе скажу? Правда, Ванька, я только одному вот завидую тебе…
– Чего мне завидовать? – возразил Сиротенко.
– А тово, что ты можешь доброе кому-то сделать, а я нет… Только озлобился я так за все годы! И не выбился… ни добра от меня, ни… ни хрена… пыль одна… и вонь…
В храме было гулко и прохладно. Том машинально вставал, опускался на колени на бархатную подставку и снова садился на скамью, но взгляд его неизменно тянулся вверх – к стрельчатым окнам, светящимся синим и красным.
«Так же соединяет Он людей на земле, как эти цвета в розетке…» – звучащие слова, которые он привычно повторял со всеми, ничуть не мешали его мысли.
Тяжёлая тревога угнетала Тома последние дни, и он пришёл молиться в надежде на облегчение, разрешение непонятного чувства. Никакой анализ: «Отчего это?», никакие самоуговоры: «Всё будет хорошо!» – не помогали. Он с увлекающей надеждой пошёл в храм, но облегчение не спускалось к нему с небес. Он никак не мог сосредоточиться на молитве, как обычно, произносил затверженные с детства слова и думал совсем о другом.
«Какой силой воображения надо обладать, какие программы заложить в каждого, чтобы соединять и разводить людей? Какие алгоритмы устанавливают порядок в мире? Вон в той мозаике одно стёклышко повернуто случайной чужой силой под другим углом, и весь рисунок сбивается, и взгляд цепляется именно за эту шероховатость несовершенства, где свет идёт не по принуждённому закону, а вольно пробивается в щель совсем другим цветом, и тоненький жёлтый лучик чётко и стремительно обозначает свою дорогу пыльным светом и ударяется в гладкую стену напротив… Вон он дрожит и отвлекает взгляд, и нарушает гармонию…»
Том чувствовал, как сам увлекается этим лучиком и вроде бы видит себя со стороны.
«Никогда прежде я не рассуждал так возвышенно! – он внутренене усмехнулся. – Что со мной творится вдруг, что вообще происходит со мной? Может быть, я, как этот лучик, пробился в совершенно случайное отверстие, пошёл не как все и не со всеми? Но разве плохое дело я начал? Разве это не угодно Ему? Разве не искренне и не с открытым сердцем я жду этого малыша в своём доме, и разве он уже не пришёл в него? И может быть, одним несчастным станет меньше на свете? Откуда эта тревога? Почему все клеточки, составлявшие мою жизнь, сдвинулись? Может быть, потому что я эгоист и по своему капризу строю свою жизнь и заставляю других подчиняться и тоже перестраиваться? Ну, кто ответит? Как уйти от этого? Вот говорят „сердечный трепет“, а я его чувствую просто физически: что-то колеблется вот тут…»
«Agnus Dei, qui tollis…» – заполнило всё пространство до самых вершин сходящихся стен. Звук упруго выливался из горловин матово блестящих труб, отталкивался от каждого выступа, от светящихся витражей и наполнялся цветными глубокими обертонами. Не было ни уголка, ни трещинки, в которые бы он ни проник, он вливался в каждого со вдохом и возвращался с выдохом: «Agnus Dei, qui tollis peccata mundi miserere nobis».
Том почувствовал сначала невероятную тяжесть, которая, по мере движения плавного всеохватного звука, становилась невыносимой, непреодолимой, и вдруг его подняла на своём гребне мелодия, он ощутил слёзы, катящиеся из глаз и уносящие с собой всё: тревогу, тяжесть, неосознанный страх, боязнь за близких, сомнения и смущение… И на месте уходящего оказывалась не пустота, а невероятная радостная лёгкость, светящаяся и беспредельная.
«Агнец Божий! Значит, всё правильно, значит, все мы приносим жертву не напрасно, приобретаем, отдавая! Значит, всё будет хорошо! Всё хорошо будет!»
Он впервые за время мессы перевёл взгляд на Дороти и своих девочек и понял, что они чувствуют то же самое. И им, как ему, необходима была эта молитва и очищение, и они стали ближе друг другу.
Пашка возился у шкафчика в раздевалке. Он хранил тут все свои богатства в узкой полочке под обувью. Туда едва пролезала его ладошка. Сначала он вытащил открытку с медведем, держащимся одной лапкой за гроздь воздушных шариков: земли под ним не было видно, но понятно, что улыбающийся толстячок висит в воздухе. Пашка получил её в подарок на день рождения вместе с прозрачным пакетом, в котором лежали конфеты и печенье. Всё это давно съелось, а медвежонок всё парил и улыбался, и улыбался… Углы картонного квадратика закруглились, обтрепались, и шарики стали не такими яркими, но они всё же держали Мишку… Мишаньку… Мишика… Пашка его очень любил и берёг. Сколько уж раз ему предлагали за этого Мишку и конфету, и компот – он не соглашался. «М-г, м-г», – происносил он закрытым ртом и мотал головой из стороны в сторону.
Потом он вытащил голубую пластмассовую машинку. У неё не было колёс. Вообще. Зато сквозь затянутое прозрачное окошко виделся руль. Теперь, если представить, что Мишка привязал шарики к забору, а сам сел за руль и поехал, то можно с ним прокатиться. Не поедет же его Мишка без него – Пашки! Это же его Мишка! А раз у машинки нет колёс – она вездеход и запросто проползёт по любому снегу, где даже самосвал застрянет и забуксует…
Можно прокатиться здесь, во дворе, c горки, и Сашка не будет дразнить его «раззява» и замахиваться, потому что он не успел убраться с дороги в самом низу… А можно прямо на Северный полюс… И никто его не догонит… Можно с Зинкой – тогда совсем не страшно…
После этого из самого дальнего угла он вытащил старую смятую гайку, но она была жёлтая, наверняка золотая, и её можно было расплавить и получить много денег… А на эти деньги… Тут Пашкино воображение заходило в тупик, потому что он не знал, что сколько стоит, а кучу денег представлял в виде огромной сверкавшей горы, из которой монеты надо накапывать лопатой и насыпать в мешок.
И сколько мороженого можно купить на эти деньги! Или лучше жвачки… А потом выдувать ртом пузыри, чтобы они лопались… Только нельзя, чтобы мамы видели, а то отберут и самому попадёт… Жвачку в доме нельзя… она ко всему прилипает… жвачку не разрешают…
Пашка услышал сзади шаги, неожиданно быстро встал на колени, прижал богатства к животу и полуобернулся.
Сзади показалась Зинка.
– Я ищу тебя, а ты не откликаешься!
Пашка медленно осел и всё не отнимал руки от живота.
– Чего прячешь? – строго спросила Зинка.
– М-мг… – мотнул головой Пашка.
– Покажи! – Зинка рукой медленно оторвала одну Пашкину руку и разглядела угол открытки. – Мишанька, что ли? Дай посмотреть!
Пашка отодвинул вторую руку, и открытка оказалась у нее. Она положила её на вылинявшее бумазеевое платье, покрывавшее ногу, разгладила ладошкой, будто стряхнула пыль, и уставилась на Пашку.
– Собираешься?
Пашка понурился и промычал:
– М-кг… – что вполне могло означать и да, и нет.
– Что-то долго не едут… Может, вообще не приедут… Вовсе…
Пашка смотрел на неё испуганными глазами, и слёзы сами собой покатились по щекам.
– Чего ты! – испугалась Зинка. – Я просто так… бывает же… Может, они передумали… Нет… Наверно, денег на билет не хватает… Это далеко лететь, а денег мало…
Пашка дёрнулся и хотел перебить Зинку, потому что у него в руке золотая гайка, и если её расплавить и сделать кучу золота, то может, этих денег и хватит… Он уже так привык думать, что за ним приедет большой дядя и тётя, и девочка Кити, он уже даже во сне их сегодня видел… И вот сейчас пошёл посмотреть на свои богатства, которые им подарит… Даже Мишику, Мишаню… А тут… Он смотрел на Зинку и слёзы снова покатились по щекам…
– Какой ты, Пашка! Я только так сказала, а вовсе не потому, что не приедут… Раз обещали, значит, приедут… Зачем им не ехать? Они же один раз приехали… Просто я думала, они много денег потратили на игрушки, на мороженое и им сразу на билет не собрать, а вот наберут и приедут.
И тут Пашка не выдержал:
– Я им гайку подарю!
– Зачем? – Зинка даже оторопела.
– Она золотая! Видишь! – Пашка показал на посверкивающую царапину на жёлтой грани.
– Золотая? – усомнилась Зинка.
– Золотая! – подтвердил Пашка. – Только ты никому не говори, а то Сашка обязательно сопрёт.