Месяца через полтора этого служения я сделал одно радостное открытие: размечтавшись однажды о том, как буду спасать людей, направлять заблудших на путь истинный, вдруг оборвался, напомнив себе о грехе тщеславия. И по тому, что вернулась эта механическая привычка, знакомая каждому верующему христианину – наблюдать себя и одёргивать от проступков, почувствовал, что воскресла моя вера. Пощупав в душе, с радостью обнаружил и другое, казалось, безвозвратно утерянное ощущение – приятно сковывающую уверенность в будущем, в том, что судьба моя – в руце Божьей. Конечно, обрадовался беспредельно. Ведь как выходило: я веру в себе топтал, высмеивал, хулил, а она тут как тут – жива и невредима! И воскресла сама по себе, без каких-либо умственных и логических усилий, что разгромили бы прежние доводы…
– Ну, то есть вера победила сомнения, и… – подхватил я.
– Нет, нет, – с лёгкой досадой отвёл он. – Дело не в том, что победила вера, а в том… – он энергично потёр пальцами, как семя из скорлупы вышелушивая мысль, – в том, что не участвовала она ни в какой борьбе. Пока я отвергал, обличал и разочаровывался, этот родник воды живой всегда присутствовал во мне, и, не замутняясь суетным, неизменно оставался чист и светел. Нужна была только любовь, тяга делать добро для того, чтобы вновь зачерпнуть из него, понимаете?
Но миновал первый восторг, жизнь вошла в колею, и снова на мягких лапах подкралось разочарование. Внешне, вроде, всё было хорошо – авторитет мой в колонии рос, в церковь приходило больше и больше людей, уже складывалось даже некое подобие общины. Но при этом я всё отчётливее сознавал, что не имею на прихожан настоящего духовного влияния. Было много воцерковлённых, Бога нашедших уже в заключении, под моим руководством, но как это происходило? Схема всегда плюс-минус одинакова: человек узнаёт священное предание, вдохновляется двумя-тремя житийными случаями, а затем крестится и скорей-скорей изучает церковные практики – то есть, грубо говоря, запоминает наизусть даты православных праздников, символ веры и то, когда на Пасхальной службе надо произносить «Господи помилуй». И дальше храм посещает совершенно бездумно. Главное – крест наложить вовремя, молитвы помнить да знать к какой иконе и по какому случаю приложиться. Уж заходит иной и сразу подмечает: ага – сначала к Трифону, это тот, что с соколом – пусть поможет часы потерянные отыскать, затем к Пантелеймону-целителю – о печени больной попросить, ну и к Петру с Февронией, чтобы жена вспоминала почаще, да любовника не завела. Помолится о бытовом, а о душе и помина нет. Нет, конечно, случались и исключения. Были и матёрые воры, робко каявшиеся в преступлениях, и молодые ребята, со слезами на глазах клявшиеся исправиться. Но чаще всего изольёт человек душу, освободится от томящей боли, да и возвращается к прежней жизни. Животная сторона берёт верх над духовной, и снова начинает насиловать, воровать, пить. Это сейчас я понимаю, что тяжело душу человеческую у дьявола отбить, что долгая и муторная эта работа, а тогда очень расстраивался. Да и то правда, что после полуголодной пятилетней жизни в Валентиновке, после ухода жены, после долгих мук безверия, хотелось мне скорых побед, эффектного торжества над силами адовыми. Особенно тяжело дался мне один случай. Среди прихожан был заключённый по фамилии Масленников, парень лет сорока – такой, знаете, крепыш – коренастый, широкоплечий, с квадратной челюстью. Кажется, на воле работал мясником. Он подходил после каждого богослужения. Сначала я что-то объяснял ему в Библии, затем начал давать духовные книги. Он относился к делу серьёзно, детально расспрашивал о сложных местах Писания и вообще старался как можно больше узнать об Учении. Я, конечно, радовался этому рвению. Бывало, дела плохо пойдут – огрызнётся на меня кто из паствы, начальство пожурит, или без вдохновения на проповедь выйду, и тут же припомню Масленникова. Как бы то ни было, думаю, а одно духовное чадо я всё же обрёл…
Однажды его особенно заинтересовало житие старца Паисия Величковского. Я принялся подробно рассказывать, но, когда добрался до Оптиной пустыни, стемнело и пришлось собираться домой. Приезжаю через неделю, и на проходной сталкиваюсь с майором Лутвиным, замом начальника зоны по производству. Тот с усмешкой упрекает: мол, не очень-то получается у вас, батюшка, духовно воскрешать заключённых. Оказалось: Масленников на неделе жестоко избил сокамерника и попал в ШИЗО. То есть – в штрафной изолятор, навроде гауптвахты в армии. В тот раз, как я ни просил, мне с ним свидеться не дали, и потому с нетерпением ждал следующей недели, когда должно было закончиться наказание. Полагал, что станет он виниться за проступок или пожалуется на несправедливость тюремного начальства, назначившего его виновным вместо другого. Но когда мы привычно расположились на скамейке в притворе, он, как ни в чём ни бывало, снова завёл о Величковском, видимо, собираясь возобновить с места, где мы прервались в прошлую встречу. Я потянул на откровенность, но он отмалчивался. А когда всё же нехотя заговорил, то намекнул с досадой на то, что жизнь в колонии – его личное дело, в которое мне нечего соваться. Ясно мне стало тогда, что вся моя духовная забота о нём была напрасна, а беседы наши ему – лишь хобби, сбавляющее скуку тюремной повседневности.
Он остановился и, вздохнув, кинул за окно рассредоточенный взгляд.
– Тяжело вспоминается всё это? – спросил я.
– Да не то, чтобы тяжело, утомительно скорее, – произнёс задумчиво. Затем, видимо желая отвлечься, раскрыл сумку и, поискав среди вещей, извлёк пожелтевший, в паутине трещинок, пластиковый термос.
– Вы чаю не хотите? – поинтересовался у меня, отвинчивая крышку. – Полезный, из тысячелистника. Я третий год холециститом страдаю, и для здоровья пью – желчь выгоняет.
Я отказался. Он осторожно накапал в крышку и поспешно, как горькое лекарство, проглотил.
– Нет, это просто пытка, – произнёс, скривившись, и через силу улыбаясь. – Вот же кара небесная! Врачи говорят, помогает, а я не верю – такая на вкус отрава!
Я сочувственно улыбнулся. Мы помолчали.
– Ну и что же дальше? – поинтересовался я.
– Да, дальше… – вздохнул он, пряча термос. – Ну вот после Масленникова, настал новый период. Как когда-то возрождение веры вознесло меня до небес, так этот случай – швырнул обратно на землю…
– Сомнения опять начались?
– В том и дело, что не сомнения. Сомнения подразумевали бы борьбу, а у меня наросло уже нечто наподобие равнодушия. Вроде и верую, а вроде и не очень, и выяснять, докапываться до истины нет сил: апатия и отупение нравственное. Маятник в душе моей постепенно от божеского качнулся к мирскому. Прежде хотел я увлечь свою паству, теперь же стремился – развлечь. Прежде тянул прихожанина к серьёзной задумчивости и самоискательству, теперь, как пыль из лежалого половика, тряс из него грубоватый гоготок и легковесные умильные слёзы. В проповедях шагнул от тем глубоких к вопросам банальным, не требующим утомительного разумения, на исповедях не столько наставлял, сколько утешал. Успех ждать не заставил, и в церковь уже не ручейком, а бурным потоком потекли люди, так что на воскресных службах стало яблоку негде упасть. Да оно и понятно – шагать по торной дороге всегда больше явится попутчиков, нежели пробираться по узкой скользкой тропке. Услащённое самолюбие моё торжествовало, голос же истины, изредка прорывавшийся, удавливался скоро. «Ходят люди в храм?» – спрошу себя иной раз.
– Ходят, – отвечу твёрдо.
– Многие?
– Очень многие.
– Проповедуешь учение Христово?
– Проповедую.
– Так чего ж тебе ещё?..
Отразить было нечем: легко в затемнённой душе арифметика торжествует над совестью!
Начальство меня хвалило, прихожане любили, да и сам я, по пословице, доволен был собою и лошадью своею. Такой образ жизни оказался на удивление комфортен – не требуя жертв и подвижничества, он сообщал некую радостную свободу, счастливую лёгкость бытия. Но не бывает на свете дарового счастья, и если не трудами и преодолением, то душевной мукой платит за него человек…
А тем временем в рост я пошёл и материально. Содержание, назначенное колонией, выросло до двадцати пяти тысяч, а следом возник и новый источник дохода. Один заключённый, Мазурин, как-то остался после службы на исповедь, и попросил о необычном одолжении: пронести на зону с воли деньги. Дескать, назанимал у местных тузов, и не вернуть нельзя. Не добившись моего согласия сразу, всё-таки убедил свидеться с его супругой – дескать, меня не хотите спасти, так хоть её утешьте. Дня через два мне действительно позвонила женщина и предложила пообщаться перед службой. Мы встретились в маленьком кафе на ближнем к колонии автовокзале. Оказалась Мазурина маленькой, сухонькой брюнеткой лет сорока пяти, с измученным пергаментно-жёлтым личиком и редкими сальными волосами, стянутыми в тонкий хвостик. Едва увидев меня, без предисловий кинулась целовать руку, и тут же, как это свойственно истеричным женщинам, обильно разрыдалась. Я как мог, успокоил и, усадив в углу с чашкой чаю, выслушал её рассказ. История оказалась довольно заурядна. На воле муж её работал на овощебазе, да проворовался с племянником начальника. Тот родича пожалел, а мужа в кутузку упёк – отдуваться за обоих. В колонии бедолага как-то наделал долгов, и тяжесть эта невольно легла на несчастную женщину, которая, чтобы добыть деньги, набрала кредитов и оббежала со слезами и уговорами всех родственников и знакомых. Рассказывает она – и бумажки мне под нос суёт – долговые расписки, банковские договора… Ну что мне оставалось? – развёл он руками. – Поколебавшись, конечно, сжалился, согласился пособить. Весть об этом быстро разнеслась по колонии, и ко мне один за другим зачастили с просьбами. Сначала делал даром, но затем понемногу начал принимать вознаграждение…
В этом, впрочем, ничего плохого не видел. На зоне и свидания редки, и посылку не каждый день получишь, а люди между тем взрослые – кому мыло надобно, кому бельишко, кому – просто тортиком побаловаться на именины… В такой малости – как не потрафить? Разоблачения не боялся: во-первых – не пистолеты ведь с финками доставляю, во-вторых льстился надеждой, что коль и буду пойман, сумею разъясниться сотрудникам – не звери ж они лютые, наконец? Денег таким образом собиралось солидно – до пятидесяти тысчонок в месяц (а с жалованьем – и до семидесяти). Почти всё откладывал и уж рассчитывал: соберу побольше, обустроюсь, да напишу жене, попрошу вернуться.
Всё изменилось в один миг. В каком-то из пакетов, переданных с воли, я случайно обнаружил таблетки в баночке без этикетки. Заподозрил было неладное, но адресант передачи – коренастый, чернявый зэк Малютин, один из местных авторитетов, убедил, что это – для лечения. Поначалу поверил: на зоне с медициной действительно плохо – у тамошних коновалов что на рак, что на головную боль одно средство: таблетка аспирина в зубы, и всё, гуляй, Вася. Ну как тут человеку не помочь, если мучается он, а ты ему – последняя надежда? Но на следующей неделе ему снова передали такой же тюбик. Теперь уж я осведомился в интернете. Оказалось – снотворное, в больших дозах превращающееся в наркотик. Поняв, в какую влип историю, при следующей же встрече объявил Малютину, что курьером его не буду. Но тут уж он оскалил зубы: мол, откажешься, бед не оберёшься – и с начальством проблемы обеспечу, и на воле есть люди, знающие твой адрес. Делать было нечего: погоревал да покорился…
С этого момента существование моё стало адом. Я не жил, а задыхался – от постоянного страха разоблачения, от злости на собственную наивность, от ненависти к Малютину. При каждом удобном случае с болезненным интересом, будто ногтями раздирая зудящую рану, разведывал о нём: донимал знакомых надзирателей, беседовал с начальством, прислушивался к исповедальным откровениям зэков. И узнаваемое с каждым разом всё более повергало меня в ужас. Истории об изнасилованных, покалеченных, убитых им, не прекращавшиеся у моих собеседников, набатным боем отдавались в сознании, и – холодили кровь, стопорили дыхание, рвали нервы. В отчаянии поехал было к благочинному просить о переводе в другое место, но в епархии не нашлось освобождающихся приходов, и мне отказали. Оставалось только —уйти из церкви, но в моих теперешних обстоятельствах это означало бы лишиться крыши над головой. Порой как на избавление надеялся я на разоблачение и арест, но, как назло, за всё время ни разу даже не подвергся обыску на проходной. Я чувствовал себя раненым животным, попавшим в капкан, и с обречённостью ожидал неизбежной гибели.
II
На Рождество, после долгой литургии Василия Великого, я читал проповедь в храме колонии. Для многих священников именно проповедь – самая сложная часть работы. На богослужении ты действуешь по шаблону – знай только не ошибись в чтении и обрядах. В проповеди же говоришь от себя, и нужно не только не сбиться, но и суметь как-то зажечь слушателей. Этой способностью не каждый наделён, и часто священники, особенно молодые, вовсе не читают своего – так, подхватят в месяцеслове нечто, подходящее к случаю, и повторяют затем наизусть. Для меня же проповедь с самого начала имела особое значение – я не только сам готовил текст, но и старался рассказать как можно выразительнее. Поначалу это стоило немалого труда. Вообще, порой за проповедующим священником неловко наблюдать. Один стоит, полузакрыв глаза, изо всех сил стараясь не замечать паству, другой пристально смотрит поверх собравшихся, лишь бы ни с кем не встретиться взглядом. Третий наоборот – выберет какое-нибудь одно лицо в толпе, и уж к нему только и обращается. Смущался прежде и я, но затем научился, рассказывая, переводить взгляд с одного человека на другого, на третьего. Выходил эффект очень близкого, интимного общения, наподобие дружеской беседы. Этот способ я твёрдо взял в работу, и уже под конец каждой службы готовился к проповеди, подмечая открытые лица в толпе, с которыми можно было бы установить эмоциональный контакт. Среди прочих зацепил тогда и его – коренастого, гладко лысого, с озорным взглядом чёрных, блестящих как мытые сливы глаз.
В тот раз я рассказывал о новомучениках российских. Начал – алапаевскими[1] (https://ridero.ru/link/xybFTFByFbbLDd), и говорил, казалось, ярко и убедительно (впрочем, по установившейся уже привычке, не вдаваясь в подробности и тоном давя на жалость), однако, привычного отклика от паствы не получал. Всегда бывало так: сначала обращаешься только к избранным, отмеченным вначале, затем видишь, что на стороне загорелся ещё кто-то и переводишь взгляд уже на него. За ним вспыхивает следующий, потом ещё и ещё, пока не увлечётся вся публика. Но в тот раз я, как ни старался, не мог пойти дальше избранных – что-то, сбивало, задерживало. Наконец, понял, что дело в нём – остальные прихожане слушали мой рассказ внимательно, с серьёзными, задумчивыми лицами, он же стоял с выражением безучастным и скучающим. От алапаевских я перешёл к патриарху Тихону, затем к Флоренскому… Лишь когда, закончив с новомучениками, стал рассказывать о деяниях юродивых, в том числе – о духовном подвиге Ксении Петербуржской, он начал прислушиваться внимательно, но опять не с интересом, а с иронией. Службу я завершил на досадной ноте и нехотя начал принимать верующих на исповедь. Среди прочих подошёл и он.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: