Мунтовых Татищевых, князя
Фёдора Несвицкого, Дмитрея
Сидорова, Утоша Капустина,
князя Андрея Бабичева, Карпа
Языкова, Матфея Иванова
Глебова, Фёдора, Ивана
Дрожжиных, Андрея, Григория
Кульневых, Ивана, Третяка,
Ивана, Григория Ростопчиных,
Ивана Измайлова, Семёна,
Ивана, Фёдора, Елизара, Ивана
Каменьских.
Глава 4. Дрянь Господня
Постепенно он отстал от опийного зелья: пришёл день, когда не дали ни крошки ханки, вместо этого по совету чародейца Бомелия обманом опоили крепким сонным отваром и привязали к постелям, чтобы во сне перенёс самое болезное. Спал без просыпу дня два, а потом начал приходить в себя.
Но чем больше здоровел телом, тем больше дух его впадал в панический бесперебойный страх – страх всего и перед всем. Сердце закатывалось под самое горло, мороз лил по костям, в зобу спирало – не продыхнуть. И не было вокруг никого, кто мог бы помочь, ободрить, выявить сочувствие – все только смотрели либо ему в руки, либо себе под ноги. И Федьки Шишмарёва, любимого рынды, весельчака и скосыря, всё не видать из Польши, куда был послан присматривать за послами, а также разузнать поближе, что за человек будущий король Стефан Баторий, – зело, говорят, лют и охоч до наших городов. И Родиона Биркина нет. И Нагие забыли. Даже Годунов носа не кажет…
А ныне с утра начались страстные шёпоты за спиной: обжигали шею, облетали голову, вползали в уши, вылезали изо рта: «Госссподди, помилуй мя, грешшшшнаго…» И никак не расслышать связных слов, одно змеиное шипение: «Шшшш… Шшшш…» Уверен был, что это ссорятся его ангелы, хранитель с губителем. И втягивал лысую голову в плечи, закрывался периной, безнадёжно ожидая рокового конца их ссор.
И целый день так было. За окном рокотал гром, небо тужилось, но дождём не испускалось. Засыпал и просыпался – шёпоты возникали и пропадали.
А к вечеру, под серый свет из слюдяных окон, что-то страшное начало вспучиваться в послеобеденном сне (во снах он всегда был мал, слаб и беспомощен). Росло и розовело, пухло и рдело, как вымена той поросой свиньи, кою они с кремлёвскими ветрогонами когда-то умудрились затащить на башню и скинуть оттуда, а потом, со свистом и улюканьем сбежав вниз, рассечь у подыхающей хавроньи брюхо, выволочь гадостные зародыши и растоптать их до праха.
Особо буйствовал Клоп. Мрачный и широкий, с вывернутыми губами, сын мясника Сытного приказа, он прибился к шайке князевых детей и, зная о своей ущербности смерда, жестоковал более других, желая себя показать, никому спуску не давая и воруя у отца разные ножи и топоры, тут же пускаемые в ход и проверяемые на какой-нибудь живности, будь то скот или человек. Злобы Клоп был лютой, но при молодом царе оседал на задние лапы, всем своим видом показывая покорство, в коем, однако, имелись сомнения – с ним надо держать ухо востро.
Да, не только та поросая свинья, но и многое другое из тварей бессловесных было скинуто с башен и стремнин. Первую кошку сошвырнули вниз, чтобы узнать, правда ли, что кошки всегда падают на лапы. Но какое там! Башня высока! Кошка лежала на боку, щеря клычки в посмертном оскале. Потом затащили чёрную собаку (что давеча являлась с того света с колокольцем), сбросили, она и гавкнуть не успела, но на земле ещё дышала, отчего Клоп перепилил ей шею огромным ножом-пальмой из мясобойни.
А когда один залётный парень по прозвищу Сидело выиграл у них три раза сряду в кости, то его повели на башню – якобы расплатиться, там деньги спрятаны, – и невзначай, в ссоре, перевалили сообща через поручни. На земле парень лежал, как пьяный после попойки – косо раскинувшись, а вместо головы – красный бобон с багровыми лепестками…
Скольких лишил жизни самолично – не знал, после десятого со счёта сбился. Первого, князева сына Тишату, зарубил топориком, когда им обоим было по двенадцать лет. На задворках Кремля повздорили из-за зерни – Тишата, прозвище получивший за своё хитрое тихоумство во всём, что делал, раз за разом выигрывал, да ещё потешался, шептал на ухо соседу: мол, какой он будущий царь, когда даже в зернь выигрывать не в силах? И довёл своими попрёками до белого каления: Иван совлёк с пояса топорик и, с первого раза попав Тишате по плечу, другим ударом разрубил ему череп так, что открылась серая складчатая мешанина, вроде мелких кишок. И от неожиданности онемел, и так бы и стоял перед тельцем Тишаты, что дёргалось в последних судорогах, если бы не деловой Клоп – тот, вырвав топорик и кровавую руку при этом поцеловав, велел остальным побыстрее отволочь ещё полуживое тело в угол и завалить камнями – скоро вместо Тишаты в грязном мусорном углу прибавилась куча щебня, поди разбери, кем и когда насыпана!
В тот же день, когда все были возбуждены от крови, ещё один замухрыжистый баляба, обычно тихий Степанка, сперва довёл их своими выкрутасами до гнева, а потом зачем-то приволок странный кувшин, набитый чёрным жёстким волосом, что вызвало страх у молодого царевича, панически боявшегося всякой ворожбы и колдовства. Страх перешёл в ярость, и он со всех сил хватил Степанку кастетом по виску – тот сложился вдвое, не пикнув, Малюта с Клопом дорезали его заточками-подковами, а тело сволокли в недорытый ров.
Понял тогда: раз я не был поражён Богом за человекоубийства, то можно распоряжаться жизнями рабов по своему усмотру и хотению, ибо Бог водит моей рукой во всём – и в хорошем, и в плохом! Если убивает – значит, так Ему угодно, сердце царёво в руце Божьей! Если милует и награждает кого – и это токмо в Его власти! Да за что Бог должен карать меня, если Сам же сделал меня царём, дал в полное владение всё вокруг и сказал: «Ты не убивец, ты судия, карающий крамолу»! Ведь учила же сызмальства меня мамушка Аграфена, светлая ей память и земля пухом:
– Это всё – твоё! Ты – царь, хозяин всего сущего вкруг тебя!
– И домы мои? – спрашивал. – И Яуза? И Кремль с боярами?
– И домы, и река. И Кремль с потрохами. И дьяки, и целовальники, и воеводы.
– И зверьё в лесах – моё?
– И зверьё, и рыбьё в реках, и птицьё в небесах, и все поля и луга – всё твоё! Вся земля, все людишки – твои.
– И девки все мои?
– И девки, и бабы, и старухи с дитёнками – всё твоё. Всё, что живёт, дышит и шевелится, – всё твоё! Ты царь!
Ей вторила бака Ака на своём ломаном наречии:
– Како един орлан царуе на небу, лев – в пустиню, риба-кит – в океану, так царь един правит на мире, без чужого сказа, подсказа и совету! – После чего мамушка Аграфена читала на ночь Голубиную книгу:
– Ночи черны от дум Господних, зори утренни – от очей Его… Ветры буйные от Святаго Духа… Дробен дождик от слёз Христа… Помыслы людские – от облац небесных… Кости крепкие – от камней… Мир-народ – от телес Адамия… Цари в земле – от главы Адамовой, а первый над всеми царями царь – Белый царь, а это ты, Иванушка… Спи, золотце… Завтра будет новый день…
И маленький Иван на всю жизнь уразумел: раз всё его – значит, со всем этим можно делать всё, что захочется. А хотелось многого…
Прошка внёс овсянку с мёдом, свежие калачи, икру, масло и настой из травы ча – подарок китайского богдохана: напуганный движением россов по стране Шибир к границам своей Жёлтой империи, богдойский царь то и дело посылал в Московию всякие всячины: то пару солдат из красной глины в рост человека (их выставили в Кремле напоказ рядом с чучелом громадного медведя), то искусно сотворённый из серебра дворец (ушёл в казну), то порох особый, что влаги не боится и не сыреет (загрузили в подвалы Оружейной башни, где он всё равно отсырел). А вот сухая чёрная трава ча – бросишь щепоть в плошку, зальёшь окропом – и пей, набирайся сил и свежего дыхания, и зубы лимоном чистить не надо (лимоны присылались тоже из Китая, лично царю, поштучно). Напиток ча никому не давал пить, а пойманного на этом кухаря Агапошку окунул мордой в таз с горячим киселём, чему тот был рад и хвастал потом с красной волдырной рожей, что хоть и ошпарен, но жив, а мог бы за ослушание в петле болтаться!
Недобро проводив глазами Прошку, через силу спросил:
– Сам кашу из котла брал, как я велел? И мёд? И калачи?
– Сам, сам зачерпнул, – ответил слуга, следуя приказу во избежание яда брать для царя еду только из общего котла, будто бы для себя, – а кому надо Прошку травить? Наоборот, Прошке, царёву слуге, с уважением лучшие куски подкладывали – а те шли царю, да без яду, коего он боялся всю жизнь.
Но всё равно!
– Пробуй, лежака! – Сам стал давать слуге понемногу от всей еды на ложке и ноже, а потом кинул их в миску для грязной посуды.
Пригубливая горячий ча, стал смотреться в малое зеркальце (осталось от матушки), удивляясь тёмному цвету кожи. И шишак мозолистый на лбу как будто вырос – был с ноготь, стал с палец. И колени никак не проходят. И ноги ноют так, что мочи нет, – на ступнях пальцы поскрючивало, суставы в буграх и шишах. И поясницу не разогнуть. Тело отказывалось служить духу, а разве стар он так сильно? Ещё эта срамная язва навязалась на елдан!
Истинно говорят: что прошло – то в памяти затаилось, что течёт – то умом созерцаемо, а грядущее душу нашу мечтами опутывает, тешит, холит, нежит… Сорок пять лет минуло с того мига, как он самодвижно, ранее времени, одним нетерпением вытащился из чрева матери, и помнит, помнит, как при рождении его снаружи звала какая-то светлая ангелица – дескать, быстрее, сюда, брось пуповину, за ту жизнь не держись, здешняя жизнь лучше, тут свет, а там тьма; а чёрная баба с крыльями его обратно в чрево втаскивала, крича, чтобы он этого не делал, что пожалеет об этом, ибо тут тихо, тепло и влажный покой, а там, снаружи, – сухая мерзость и пустой хаос… Да, куда лучше было бы в той тьме оставаться, чем по миру шлёпать, в грехи обутому да в блуд одетому!
Сидя в постелях, мрачно озирался. Ничего бы не видеть! Не слышать! Дайте покою, занемог и духом, и телом! Душой стреножен, телом обездвижен – куда уж дальше!
– Прошка, полугар подай!
Взял принесённую бутыль хлебного вина, отпил из горлышка немало – а что делать, приходится вино пить, если ноги не ходят, даже в церковь тащиться сил нет. Домовую церковь, как и приёмный зал, уже давно приказал запереть, обставу зала – столы и лавки – в чехлы поместить, чего им зря пылиться? Ему для молитв икон в келье хватит, а другие пусть идут в Распятскую церковь или в Троицкий собор – зря, что ли, там прорва монахов содержится?
Вино начало мелкими волнами растягивать тело изнутри, раскладывать мысли в голове. Но нет, какое там! Ничего не ладно, только кожа на лбу от мыслей вспучилась. Одно маячило: спасаться надо! Недаром всю ночь матушка Елена снилась в виде кошки, коя прыгала по горнице и мяучила, ища выхода. И Бомелий предупреждал, что большое горе маячит в звёздах московского царя в этом году. И слепая волхитка напророчила недоброе по требухе петуха. И все кругом, кто защищать должен, к врагам переметнулись и смерти его желают, переветники сучьи, как те подлые рынды. И Белоулин из мёртвых восстал. И Кудеяр объявился, а это самое опасное: ему Александровку взять – пара пустяков! Небось, и стража вся моя уже им подкуплена! Недаром каких-то пришлых чужаков видели в слободе! Одно к одному. Бежать. Да не в Тверь или Суздаль, там всюду достанут, а за пределы державы! А тут гори всё белым пламенем, по словам пророка о Содоме и Гоморре! Не хотели иметь доброго и мудрого царя – пусть выбирают себе в водилы кого желают: хоть из Старицких – если найдут, конечно, кого в живых, или из Воротынских, или из поредевших Шуйских, или Семиона-дурачка, или из польских собак, или сына Ивана, или самого дьявола-папу! «Мне всё едино! Не хотели сладкого – жрите теперь горькое, псы неблагодарные!»
Была и ещё одна причина бежать за межу – его странная болезнь на муде, что мучила всё сильнее.
Давеча врач и аптекарь Ричард Элмс осмотрел елдан и срочно позвал Бомелия. Долго рассматривали срамную язву под лупой, украдкой морщась от тухло-солёного запаха, что исходил от разбухшего гнойника, мялись, взглядами перекидывались, боясь ему в глаза смотреть, латинскими и другими словечками обмениваясь (“casus extraordinarius…”, “clavus clavo pellitur…”, “di meliora velint…”, “ulcus durum…”[64 - Необыкновенный случай. Клин клином вышибают. Да оградят от этого боги. Твёрдый шанкр (лат.).], “yes, it looks like a chancre…”[65 - Да, это похоже на твёрдый шанкр (англ.).]), и наконец с охами, ахами и экивоками высказали, что похоже это на новую хворобу, шпанцами завезённую, – от неё пухнут суставы, гнойники разбегаются по телу, печень умирает, а плоть сгнивает.
– Из Америки эту болезнь привезли головорезы Кортесовы. Они там без женщин с ламами жили, вот от них и захватили… – объяснили доктора.