У меня из-за него душа не на месте. Корм, наверное, давно кончился. Диана, думаю, купила еще, если Клара ее предупредила (а она точно предупредила), но что будет с Моисеем в самом худшем случае – если я здесь умру? Клара наверняка захочет его забрать, но у Дианы аллергия на кошек, и она не сможет при всем желании. Я полночи не сплю от тревоги. Вот глупости!
Нет слов, как я хочу домой! Больше всего мне не хватает привычного распорядка дня. Поставить бы чайник, поболтать с Кларой, если она заглянет после школы. До чего же я люблю наши разговоры, никогда не знаешь, куда они заведут. Она не будоражит мне душу так, как Лайам, но если на то пошло, больше ни одному ребенку это не удавалось.
Клара в семье младшая; у старшей ее сестры переходный возраст, и родителям приходится тяжко, но Клара – милая девочка. Нет, милая – слово неподходящее. Интересная, иногда трогательная, но милой ее уж точно не назовешь. Для начала, она от природы недоверчива. Я ее знаю с пеленок, и, без преувеличения, едва она научилась говорить и стала задавать вопросы, в ответах она всегда сомневалась. Укажет, к примеру, на тостер, спросит: «Что это?» – объяснишь ей, что в нем жарят хлеб, а она посмотрит искоса, словно хочет сказать: «Так я и поверила!» В три года это было забавно, но ей уже скоро восемь, а повадки эти никуда не делись и порой почти пугают. Когда я ей сказала, что ложусь в больницу, она спросила: «Зачем?» – будто подозревала, что я прикидываюсь больной. Я ответила, что сердце у меня пошаливает, но это пустяки, скоро вернусь. Она спросила сухо: «На сколько дней?» Я ответила, что точно неизвестно, на неделю-две, а она, подумав, спросила: «И сердце вам вылечат?» Я заверила: «Надеюсь». Видно, не такого ответа она от меня ждала, ей подавай «да» или «нет», без оговорок. Я поспешила сменить тему, чтобы избежать вопросов о смерти. Спросила, будет ли она кормить Моисея и играть с ним каждый день, чтобы он не скучал, и она решительно кивнула: «Да».
Затем она спросила: «Вам будет там одиноко?» – чем удивила меня. Мне казалось, она не отличается ни чуткостью, ни богатым воображением. Я отвечала: «Наверное, нет, в больнице всегда полно людей». Клара призадумалась, и ответ в итоге ее устроил, а мне, честно признаюсь, любимый, стало страшно как никогда. Даже если кругом люди, это не спасает от одиночества. Я решила взять с собой фотографии – ту, где ты с Лайамом, и ту, где ты в Чарльстоне, – эти две особенно греют мне душу. Они сейчас на тумбочке возле моей кровати, чуть под углом друг к другу – совсем близко, стоит лишь руку протянуть.
Сестра Робертс говорит, что ты очень красивый. Я ей на это отвечаю, что у нее хороший вкус.
Итак, о Кларе: не ради меня, конечно, она приходит в дом. На сей счет я не обольщаюсь. Приходит она ради Моисея. Ему она нравится (редкий случай, к людям он относится с опаской), иногда он даже дает ей себя погладить. Взять его на руки она не пытается, и правильно делает, ему бы не понравилось. Обычно она просто садится на корточки и смотрит на него, а он садится и смотрит на дыру в плинтусе, где живет мышь. С мышью у Моисея давние счеты. Он часами просиживает возле дырки с видом полного безразличия, лишь легкое подрагивание хвоста выдает его нетерпение. Бывает, в дырке кто-то мелькнет или покажется усик. Думаю, мышь его дразнит, играет с ним в «мышки-кошки», презрев обычный порядок вещей. Моисей замирает в предвкушении, припадает к полу, готовый к броску. Замирает и Клара, вытянув шею, стараясь не пропустить ни секунды действа. Не знаю, какой развязки она ждет, даже боюсь спросить.
Мне ее не хватает. Если бы меня мог здесь навестить всего один человек, я выбрала бы ее.
На обед сегодня печенка. Терпеть не могу печенку. И, на мой взгляд, чудовищная бестактность подавать потроха тем, у кого они не в порядке. Зато на десерт был яблочный пирог с мороженым – все-таки утешение. Яблок, конечно же, недоложили, зато тесто здешнему повару удается на славу – сладкое, рассыпчатое. Говорят, под старость людей тянет на сладкое. Похоже, так оно и есть.
Мы здесь живем от завтрака до обеда, от обеда до ужина. Наверняка они об этом знают, так почему бы им не постараться хоть немножко?
После обеда я вздремнула, а проснулась с мыслью: если бы можно было сюда позвать кого-то одного, то я выбрала бы не Клару, хоть мне и хорошо с ней рядом. Конечно, я выбрала бы Лайама. Ты и так со мной, а значит, нас было бы трое, как тогда.
Новый день. Кажется, вторник, да не все ли теперь равно? Я сегодня с утра упала. Ты, наверное, сказал бы: сама виновата. Говорили же мне не вставать с постели самой, надо позвать кого-нибудь, но мне нужно было в туалет, а рядом никого, терпеть стало невмоготу, и я решила: была не была. Ноги тут же подкосились – раз, и я уже на полу. У Марты, наверное, было просветление – она вскрикнула «Боже!» и, отбросив одеяло, стала выбираться из постели. Хотела броситься мне на помощь – мило с ее стороны, но глупо, ведь она намного слабее меня, и потому тоже в два счета очутилась на полу. Кто-то закричал, влетели медсестры, поднялась кутерьма, и через пару минут общими усилиями нас наконец снова уложили. Я шепнула на ухо сестре Робертс, что дела-то я так и не сделала, а она в ответ, тоже шепотом, пообещала принести мне утку, а я возмутилась: не надо мне утку, ненавижу утки, хочу сходить в туалет, как культурный человек, – а она присела на краешек кровати, взяла меня за руку и сказала ласково: «Сегодня не стоит, миссис Орчард. Раз вы упали, значит, не надо. Дождемся, когда вы будете тверже стоять на ногах».
Невозможно злиться на такого доброго человека, но я все-таки злилась.
Я старая брюзга. Ненавижу себя за это. Нет смысла жить, если для всех ты стал обузой.
Марта опять ночью разбушевалась. Кричала – возможно, на того же человека, что и в прошлый раз. Твердила ему – или ей, – что давно пора повзрослеть. Интересно, кому это она? – спрошу у нее все-таки. Понимаю, не мое это дело, но дни здесь все на один лад, каждое развлечение на вес золота. Иначе умрешь от скуки, и неважно, с каким диагнозом ты сюда попал.
Мы завтракали, сидя в кроватях. Марта жевала пшеничную соломку. Ее покрошили, но надо было еще мельче, у Марты все время торчало что-то изо рта, как у лошади, жующей сено, только у лошади ничего изо рта не капает. Сказать по правде, если ешь в постели, трудно не обляпаться. Даже не выпрямишься как следует – наверное, потому, что сидишь, вытянув ноги. Вдобавок зубы у Марты шатаются, и это нисколько не помогает делу. Медсестра повязывает ей на шею полотенце, и оно всякий раз промокает насквозь.
– На кого вы так злитесь? – спросила я.
Марта обернулась.
– Шшо? – прошамкала она с полным ртом. Многое можно сказать о человеке, посмотрев, как он ест, – готова поспорить, в детстве Марту не научили вести себя за столом. Я-то, к счастью, за столом себя вести умею. Как и ты – твои манеры были безупречны. О себе ты рассказывал редко, любимый, – почти никогда, только после настойчивых расспросов, поэтому о твоем детстве я знаю совсем мало, но точно могу сказать, что воспитывали тебя очень хорошо. (Интересно, все англичане такие воспитанные или дело в классовой принадлежности? Я так и не поняла, как устроена ваша классовая система и какое место в ней ты занимал. Но раз ты учился в пансионе, полагаю, ты из состоятельной семьи. На мой взгляд, отдавать детей в пансион – варварский обычай, но об этом поговорим в другой раз.)
– Вы на кого-то кричали во сне, – сказала я Марте. – Вот я и спрашиваю на кого.
Марта еще пожевала, задумалась. Сглотнула два-три раза, и ее морщинистая шея дернулась, как у змеи, проглотившей мяч для гольфа.
– На Дженет, – сказала она наконец.
– Кто это, Дженет?
– Сестра моя.
– Чем она вас так разозлила?
– Вешалась на мужчин, на всех подряд. В конце концов сбежала со скользким, лживым…
Прошла минута, другая, она все молчала, и я спросила:
– В итоге все у нее уладилось? Кончилось хорошо?
– Нет, – нахмурилась Марта. – Ничего хорошего.
Внебрачный ребенок – вот чем, наверное, кончилось для Дженет. Позор, пятно на репутации семьи. Незаконнорожденный. Нежеланное дитя.
Нежеланное дитя. Слова эти – и даже сама мысль – кажутся мне кощунством.
Отбой. Пришли ночные медсестры. По ночам дежурят всего две – сидят за письменным столом посреди палаты и читают, завесив полотенцем настольную лампу, чтобы нам не мешал свет. Судя по храпу, кое-кому из моих соседок удается проспать всю ночь – просто удивительно. Я сплю пару часов, не больше.
Зато у меня есть ты, любовь моя. Я вспоминаю какой-нибудь день или случай из прошлого – не переломный, а будничный. Наши будни в то недолгое время, когда с нами был Лайам, были для меня величайшим счастьем. Вчера вечером, к примеру, я извлекла из памяти сущий пустяк: я была на кухне, готовила нам с тобой перекус на ночь (поужинали мы в тот день очень рано, с Лайамом, который спал теперь на старой раскладушке в изножье нашей кровати), я никак не могла открыть банку и пошла с ней в гостиную, попросить твоей помощи, а ты был с головой погружен в книгу (нечто увлекательное то ли о паразитах, то ли о новой болезни пшеницы), и мне стало неловко отрывать тебя от чтения.
Вот оно, чудо: в комнате у нас спит этот прекрасный малыш, и это до того естественно, до того обыденно, что ты можешь забыться с книгой, а я – спокойно приготовить перекус.
Ну так вот, чтобы тебя не отвлекать, я просто опустила банку и стала ждать, когда ты ее увидишь краем глаза, и вот ты взял ее левой рукой, правой придерживая книгу, и – не отрываясь от чтения – свинтил крышку, а банку осторожно передал мне. Я сказала: «Спасибо, милый», и, когда я повернула на кухню, уже не надеясь дождаться ответа, ты сказал рассеянно, словно ты вообще где-то не здесь: «Рад помочь».
Это воспоминание согревало меня до утра. «Рад помочь».
3
Лайам
Когда он затащил в дом все коробки и отнес наверх чемодан, еще не совсем стемнело, и он решил прогуляться до центра городка, посмотреть, что там есть интересного. Как выяснилось, почти ничего. Две улицы под прямым углом друг к другу, одна тянется с севера на юг, вдоль берега озера, другая ведет от озера на восток и через несколько кварталов теряется в лесу. Две эти улицы, несколько крохотных ферм, почти новая школа старшей ступени, одиноко стоящая посреди пустыря, да лесопилка, да лагерь лесорубов в двух милях от центра – вот и весь город. Гармония, север провинции Онтарио, сентябрь 1972-го.
Лайам провел в тот день шесть часов за рулем, ехал лесными дорогами. Его, горожанина до мозга костей, угнетало здешнее обилие деревьев. Холмы сверкали золотым и алым, но вблизи за этим разноцветьем зловеще темнела чащоба. Стоит только немного углубиться в лес, и затеряешься во тьме, и не видать тебе больше солнца.
Вдоль двух главных улиц выстроились магазины, самые необходимые плюс немного экзотики для туристов. Продуктовый магазинчик с винным отделом в глубине, будто нарочно спрятанным от властей; почта; банк; пожарная часть; магазин одежды, где в начале сентября на витрине уже красуются теплые куртки и зимние сапоги. Спортивный магазин с рыболовными снастями, рядом приземистая синяя сувенирная лавка с вывеской «Индейские и эскимосские народные промыслы», а внутри бусы и резные изделия с трехзначными, а то и четырехзначными ценниками. К двери пришпилена записка: «Закрыто, откроется в следующем году».
Чуть в стороне от дороги – старая церковь, обсаженная кленами, возле нее начальная школа, такая же старая. И обе, пожалуй, великоваты для такого крохотного городка. Наверное, остались с тех времен, когда люди приезжали на север за богатством. А сейчас жизнь здесь едва теплится за счет туристов и лесозаготовок.
На улице, что ведет в сторону от озера, – хозяйственный магазин, библиотека – маленькое неказистое современное здание, – два бара (один по соседству с полицейским участком), аптека и два кафе. Лайам понял, что проголодался, и одновременно понял, что оба кафе закрыты. Куда ни глянь, все закрыто. Мало того, кругом ни единой живой души. Он здесь один, не считая собак возле кафе. Он глянул на часы: начало восьмого. Четверг, восьмой час вечера, а город уже вымер.
На минуту закралась дикая мысль: а вдруг ему все это пригрезилось, и не только затерянный в дебрях северный городишко, но и остальное – Фиона, последние восемь лет, его так называемая карьера, вся его жизнь? Сегодня за рулем он то и дело отвлекался, мысли блуждали, хотелось спать, в висках стучала тупая боль. Все ускользало от него, кружило, воспоминания ухали куда-то, точно скатывались с горки. Всю дорогу он уверял себя, что устал, только и всего, и сейчас снова напомнил себе об этом. Иди в дом, сказал он себе. Найди что-нибудь перекусить, и на боковую.
На обратном пути, для полноты картины, он свернул к озеру и постоял немного, глядя в зеркало воды, где отражались последние лучи заката. Тишина стояла необычайная. Дальний берег, еле различимый, весь был изрезан заливами и бухточками. Как на рекламе турфирмы, подумал Лайам, только лося на водопое не хватает. Втянув голову в плечи – стало вдруг холодно, – он зашагал в сторону дома.
Дом миссис Орчард – его дом – ютился на самой дальней боковой улочке в северной части города. Уходя, Лайам оставил внизу свет, и сейчас, стоя посреди темной улицы, смотрел на фасад. Дом, судя по всему, ровесник церкви и начальной школы – возможно, викторианский. Деревянный – неудивительно, учитывая, сколько здесь деревьев, – и построен на совесть. Недвижимость так далеко на севере дорого не продашь, но вместе с деньгами, что завещала ему миссис Орчард, это целое состояние. На эти деньги можно хотя бы пожить какое-то время и спокойно подумать.
Задержусь здесь на пару недель, решил он, поднимаясь на крыльцо. Считай, отпуск. Если повезет, бабье лето простоит до октября. Так или иначе, как только он увидит первую снежинку, сразу же выставит дом на продажу и уедет. Пережидать зиму на севере нет никакого желания, хватит с него и зимы в Торонто.
Хорошо, что он не выключил свет. Чуть раньше, когда он подошел к крыльцу, он почти ожидал, что дверь откроется, выйдет миссис Орчард и улыбнется ему и что внешне она совсем не изменилась с тех пор… Сколько же они не виделись? Тридцать лет, тридцать один? Около того.
Прикрыв за собой дверь, он замер – ему почудился шорох, чуть слышный, словно дуновение ветра. Но нет, тишина. Он постоял, прислушиваясь. Тихо. Воображение разыгралось, вот и все. Лайам заглянул в гостиную – ничего не изменилось с тех пор, как он уходил.
Поставив на плиту чайник, он стал ходить по дому, задергивая занавески, – а раньше никогда не задергивал, хоть и жил в городах, где под самыми окнами снуют люди. В комнатах стоял затхлый дух, с утра надо будет открыть все окна, проветрить.
В гостиной стоял телевизор – можно сказать, древний; Лайам включил его, вгляделся в зернистое изображение, прошелся по всем каналам, отыскал новости. Новости, вообще-то, его не интересовали, но тишина угнетала. Прибавив звук, он вернулся на кухню поискать, чем бы перекусить. В кухонных шкафчиках нашлись обычные запасы: мука, сахар, соль, чай, растворимый кофе, жестянки с консервами – суп, тунец, персики, ничего из этого ему не хотелось. А на кухонной стойке он увидел большую стеклянную банку с тугой крышкой, до половины наполненную печеньем. Лайам снял крышку, понюхал и тотчас узнал запах: овсяное; он с детства его не очень любил – его любимое, с шоколадной крошкой, миссис Орчард пекла каждый раз к его приходу, а овсяное у них в доме водилось всегда, и, вдохнув запах, он улыбнулся. Аромат напомнил ему о прошлом, о мистере и миссис Орчард, теперь происходящее уже не казалось ему таким странным.