Итак, Чако остается неколонизованным и неисследованным. Но все же можно найти исключение. Если бы путешественник в 1836 году поднялся вверх по реке Пилькомайо, то, проплыв около тысячи миль от ее устья, он увидел бы невдалеке от берега дом, который мог быть построен только белым или, во всяком случае, цивилизованным человеком. Нельзя сказать, чтобы в архитектуре этого дома было что-нибудь особо внушительное или величественное: то было простое деревянное строение с бамбуковыми стенами и крышей из прутьев особой разновидности пальм, которую в тех местах называют «Шуберта», так как ее порослями постоянно кроются дома и шалаши. Но при всей своей простоте здание это было все же гораздо крупнее простых тольдо индейских обитателей Чако; кроме того, к нему примыкала большая веранда с колоннами, покрытая побегами и листьями той же пальмы; упомянем еще крепкие загородки для домашнего скота и обнесенные изгородями поля маиса, маниоки и других тропических растений. Все это свидетельствовало о терпении и культуре, на какие вряд ли пока способны туземцы.
В самом доме мы бы сразу наткнулись на новые доказательства присутствия белого человека. Мебель здесь была самодельная, но прочная, изящная и удобная: стулья и кресла из южноамериканского бамбука, называемого «сака» (canabrava); кровати из того же дерева с матрацами из мягкого испанского мха, покрытыми пончо[14 - Пончо – плотная ткань из шерсти оленя-гуанако, изготовляющаяся в Аргентине.]; циновки из волокон другого вида пальмы. Там и сям гамаки. Много книг, картины, писанные с натуры, нотные тетради, скрипка и гитара – все это говорило о домашнем быте, какого не знают американские индейцы.
В некоторых комнатах, а также на веранде посетитель мог бы заметить другие предметы, не слыханные у туземцев: здесь были чучела диких зверей и пресмыкающихся, птиц, препарированные бабочки и блестящие жуки, наклеенные на полоски пальмовой коры, образцы растений и минералов, оригинальные женские наряды местного производства. Такая коллекция могла принадлежать только натуралисту и этнографу. Хозяина звали Людвигом Гальбергером.
По имени видно, что он был немец. И в самом деле, Гальбергер родился в Пруссии, неподалеку от Берлина.
В том, что пруссак был натуралистом, ничего удивительного, конечно, нет; гораздо страннее то, что он поселился в таких отдаленных местах. Вокруг его дома не было ни одного цивилизованного поселения. Вплоть до самого города Асунсиона, то есть примерно на целых сто миль к востоку, здесь не жило ни одного белого. А на север, на юг и на запад до цивилизованных селений было впятеро дальше. Со всех сторон усадьбу окружала неисследованная пустыня, по которой странствовали только исконные ее хозяева – индейцы.
Чтобы объяснить, каким образом Людвиг Гальбергер поселился в такой глуши, необходимо рассказать кое-что о прежней его жизни, о том, что с ним случилось до того, как юн выстроил себе эту одинокую эстансию[15 - Эстансия – усадьба, ферма скотовладельца.]. Тут придется вспомнить мрачного парагвайского диктатора – Франсиа[16 - Хозе Франсиа (1766–1840) – парагвайский диктатор, с 1814 по 1840 год управлявший Парагваем. Во время испанского владычества Парагвай был подчинен правительству, находившемуся в Буэнос-Айресе. Когда началась война за освобождение, город Асунсион, восставший отдельно, отказался соединиться с остальными провинциями под началом Буэнос-Айреса. Пользуясь смутой, царившей в Аргентине, власть над Парагваем захватил Хозе Франсиа – иностранец, француз по отцу, метис-креол – по матери, теолог и юрист. Франсиа создал из Парагвая совершенно обособленный мир; он не допускал парагвайцев к участию в войне за освобождение, не посылал уполномоченных на конгрессы, не заводил ни торговых, ни дипломатических сношений с другими государствами. Противник иезуитов, но продолжатель их политики, он был одновременно и светским, и духовным диктатором Парагвая; он объявил себя главой парагвайской церкви и порвал всякую связь с Римом. Франсиа установил строгую монополию на торговлю лесом, парагвайским чаем и другими местными продуктами. Он запретил вывоз золотой и серебряной монеты, вынудив парагвайцев вести с иностранцами исключительно меновую торговлю. До Франсиа народное образование было в руках духовенства. Изгнав большинство католических священников, Франсиа ввел обязательное обучение, с чисто военной дисциплиной: дети созывались барабаном, и ответственность за уклонявшихся лежала на местных властях. Однако читать грамотным парагвайцам было нечего, так как после иезуитов первая типография была открыта лишь в 1844 году. Хозе Франсиа раскинул по всей стране сеть шпионажа и сыска. Он внушал такой страх, что парагвайцы не осмеливались произносить его имя. Они называли его «Еl Supremo» (самый высший, главный), «Еl Perpetuo» (бессмертный) и, когда он умер, – «Еl Defunto» (усопший).], который четверть века с лишком держал свою прекрасную родину поистине в железной узде. С именем этого злобного тирана связано другое имя, пользующееся совсем иной репутацией. Я говорю об Амадее, или Эме Бонплане[17 - Эме Бонплан (1773–1858) – врач и натуралист, прибывший с экспедицией Гумбольдта в Америку и обосновавшийся в Парагвае.], известном всему миру друге знаменитого Гумбольдта, его товарище по странствованиям, помощнике и сотруднике в научных изысканиях, еще и поныне не превзойденных по размаху и глубине. Эме Бонплану принадлежит немало открытий, связанных с именем его великого друга, но по своей беспримерной скромности он всегда оставался в тени, доставляя всю славу энергичному и честолюбивому Гумбольдту.
Как ни уважаю я Эме Бонплана, но не могу здесь привести его полной биографии. Ограничусь тем, что напомню некоторые обстоятельства его жизни – обстоятельства, имеющие прямое отношение к герою нашей повести. Ведь не будь Эме Бонплана, Людвиг Гальбергер никогда не поселился бы в Южной Америке. Если прусский натуралист отправился по Ла-Плате и Парагваю, то сделал это, лишь следуя примеру французского ученого.
Расскажем же о приключениях Бонплана в этих прекрасных местах, а затем перейдем к событиям нашей повести.
Развязавшись со своими коммерческими делами, – они, видимо, достаточно тяготили его, – Бонплан поселился на берегу Рио-Параны, но не на парагвайской территории, а на противоположном берегу реки, в Аргентине. Устроившись здесь, он повел далеко не праздную жизнь, но временно забросил свое любимое занятие, увлекательное, но не слишком доходное, – изучение природы. Вместо него он отдался земледелию. Выращивал он, главным образом, «парагвайскую траву», «yerba de Paraguay»[18 - Йерба (Yerba de Paraguay) – вечнозеленый кустарник с небольшими белыми цветами (Ilex paraguariensis из семейства падубовых, заключающих около 180 видов, преимущественно африканских). Плод – костянка. Гуарани называли «падуб саа», что значит – «растение»; испанцы неправильно перевели «саа» как уеrbа (трава), хотя падуб – не трава, а куст или деревце, высотой с апельсинное, но с более тонкими ветвями. Бонплан обнаружил в Парагвае три вида йерба. В листьях йерба содержится кофеин, и они употребляются для изготовления особого сорта чая – мате (mate – «тыква» на языке кечуа). Область распространения йерба – от морского побережья до реки Парагвая и Аргентины; но эксплуатируется падуб только на юге Бразилии и в Парагвае. Лучшей йерба считается парагвайская. В старинных иезуитских миссиях и на образцовых плантациях йерба культивируется, но вся масса чая получается из дикого падуба, растущего в лесах. Чтобы легче было собирать листья, парагвайцы беспощадно рубят целые деревья. За сбором листьев «йербаторы» отправляются в длинные путешествия по лесам. Добытые листья высушиваются на медленном огне и толкутся в порошок.], из которой приготовляется «матэ», или парагвайский чай. Дело пошло отлично. По соседству жило мирное индийское племя гуарани. Бонплан ладил с соседями, применяя их труд на своих плантациях.
Бонплан быстро преуспел, но на его горизонте неожиданно показалась грозовая туча. Молва о хозяйственных опытах Бонплана дошла до парагвайского диктатора Хозе Франсиа, утверждавшего, что право выращивать «хербу» составляет монополию Парагвайской республики, вернее – его личную. Правда, дерзкий конкурент работал вне пределов Парагвая: плантация Бонплана лежала на территории Корриентеса, входившего в Аргентинскую конфедерацию. Но Хозе Франсиа считался с международным правом только тогда, когда оно опиралось на штыки; Аргентина же в то время не могла ему сопротивляться. И вот однажды в глухую ночь его личная гвардия, отряд знаменитых квартелеро, переправился через Парану, напал на чайную плантацию Бонплана и, перебив с полдюжины пеонов, захватил в плен самого хозяина и доставил в столицу Парагвая.
Правительство Аргентины, поглощенное внутренними распрями, не протестовало против такого разбоя: ведь Бонплан был француз, иностранец. Девять долгих лет томился он в парагвайском плену. Освободить его не удалось ни английскому представителю, ни специальной комиссии, посланной в Парагвай Французской академией. Конечно, будь пленник сыном какого-нибудь лорда или виконта, его вынужденное пребывание в Парагвае было бы очень кратким. На выручку ему послали бы целый корпус. Но Эме Бонплан был только скромным натуралистом, одним из тех незаметных и непритязательных людей, которые создают и накопляют для человечества драгоценнейшие знания, – и никто не избавил его от плена. Плен этот был не слишком суров: никто не стеснял Бонплана, так как диктатор верил его честному слову и, ценя выдающуюся ученость своего пленника, охотно пользовался его знаниями[19 - Эме Бонплан, по приказанию диктатора Франсиа, прожил девять лет на чайной плантации Церни по реке Паране, между селениями Санта-Мария и Санта-Роза, основанными иезуитами.]. Но в конце концов ученого постигло новое несчастье, и этим несчастьем он был всецело обязан своему личному обаянию. Завоевав сочувствие и уважение парагвайцев, он возбудил в диктаторе зависть. И вот, как прежде, ночью его снова схватили, опять переправили через реку и высадили на аргентинской территории. Диктатор не оставил ему ничего, кроме носильного платья.
Бонплан поселился неподалеку от аргентинского города Корриентес, где вновь занялся земледелием. Там он жил со своей женой, уроженкой Южной Америки, и детьми, там и умер в глубокой старости.
Глава III
Охотник-натуралист
С жизнью Эме Бонплана имела много общего и судьба Людвига Гальбергера. Подобно Бонплану, он страстно любил природу и был прекрасным натуралистом; подобно ему избрал полем своих исследований Южную Америку. На берегах многоводной Параны, больше известной европейцам под неправильным названием Лаплаты, он нашел обширную область, совершенно не затронутую естествоиспытателями. До него здесь работал только испанский натуралист Азара, но это было в те годы, когда ни ботаника, ни зоология еще не стояли на научной высоте, – и труды Азары уже успели устареть.
Гальбергер, кроме того, был страстным охотником, и необъятные пампасы со своими пумами, ягуарами, страусами, мустангами и крупными оленями – «квазуты» – манили его и в этом смысле.
Подобно Бонплану, Гальбергер прожил в Парагвае девять долгих лет, но обосновался здесь добровольно и не в одиночестве. Как ни любил он природу и охоту, но сердце его не устояло перед иной любовью. Его пленили черные глаза парагвайской девушки, – глаза, казавшиеся ему ярче оперения самых нарядных птиц, прекраснее крылышек самых цветистых бабочек.
«El Guero» – белокурый, как называли Гальбергера смуглые туземцы, добился взаимности юной парагвайки и женился на ней. В то время ему было двадцать лет с небольшим, а ей всего четырнадцать.
«Какая молодая жена!» – воскликнет читатель. Но возраст в браке – дело расы и климата. В испанской Америке девушки созревают очень рано и нередко становятся женами и матерями до двадцати лет.
Больше десяти лет Гальбергер прожил в мире и ладу со своей молодой подругой. Дом его огласился детским лепетом; сначала родился сын, потом дочь. Мальчик был весь в отца, а девочка походила на мать. Позже в семье появился третий ребенок – племянник жены Гальбергера, сын умершей сестры сеньоры. Звали мальчика Чиприано.
Дом охотника-натуралиста стоял не в самом Асунсионе, а милях в двадцати от него, в кампо[20 - Кампо – равнина; в Южной Америке словом «саmро» обозначаются также степные или луговые участки.]. В город Гальбергер наезжал редко и только по делам. Дела эти были не совсем обычного характера. Немало птиц и зверей, бабочек и жуков, убитых и тщательно препарированных Людвигом Гальбергером, украшают теперь публичные музеи Пруссии и других европейских стран. Если бы не хлопоты по отправке экспонатов в Европу, наш охотник никогда б не появлялся на улицах Асунсиона.
Приехав в Южную Америку с очень скромными средствами, немецкий натуралист вскоре разбогател: приобрел большой участок земли, отстроился, нанял работников; все работники были из мирного, давно покоренного индейского племени гуано. Гальбергеру посчастливилось нанять и одного гаучо[21 - Гаучо – аргентинский крестьянин. В период нашего рассказа «гаучо» мало отличались от индейцев. Большей частью они были метисами и унаследовали внешний облик своих индейских родичей. Высокие, крепкие, со смуглой кожей, жесткими черными волосами и с резкими чертами лица, они напоминали арауканцев. Неустрашимые гаучо не сходили с лошадей, занимаясь преимущественно охотой. Полевые работы они предоставляли обычно женщинам. Жили они в жалких и грязных лачугах, но щеголяли в вышитых панталонах (кальцонеро), плащах (манта) из шкуры гуанако, в тонких сапогах со шпорами, а шляпы украшали перьями. Гаучо были любителями петушиных боев, скачек и азартных игр. Подобно тому, как гаучо вытеснили индейцев, сами они были вытеснены иностранными рабочими гринго (gringo – от исп. griego, эмигрант, говорящий по-гречески). Во время междоусобных войн гаучо группировались в Аргентине около Факундо Квироги, генерала, прославившегося избиением туземцев.], по имени Гаспар. То был человек испытанной честности и мастер на все руки. У Гальбергера он жил на положении управляющего и доверенного.
Итак, Людвиг Гальбергер преуспевал, подобно Эме Бонплану; но и над ним спустилась грозовая туча, и притом надвинулась она с той же стороны.
Жена Людвига, очаровательная в четырнадцать лет, и в двадцать семь была достаточно красива, чтобы привлечь к себе внимание парагвайского диктатора. Для Хозе Франсиа «пожелать» всегда означало «получить», особенно, если предмет его вожделений находился в подвластной ему стране. Гальбергер это знал. Он заметил, что диктатор посещает его дом подозрительно часто. Диктатор воспылал нешуточной страстью. Спасти семью от развала можно было только немедленным бегством. B верности жены Гальбергер не сомневался. Да мог ли он усомниться в жене, когда она сама открыла ему глаза на надвигающуюся опасность?
Прочь из Парагвая! Куда угодно, – только отсюда! Таково было решение натуралиста, поддержанное и подругой его. Но принять это решение было легче, чем выполнить. Отъезд из Парагвая оказался делом не только трудным, но почти совершенно невозможным. Один из законов этой удивительной страны, – закон, изданный самим диктатором, – воспрещал всякому иностранцу, женатому на уроженке Парагвая, увозить ее за границу без разрешения главы исполнительной власти. Людвиг Гальбергер был иностранцем, жена его – уроженкой Парагвая, а главой исполнительной, как, впрочем, и всякой другой власти, был Хозе-Гаспар Франсиа.
Этот закон в корне менял и ухудшал положение. Добиваться разрешения на выезд с женой было не только безнадежно, но и безумно: это лишь ускорило бы катастрофу.
Итак, бежать… Но куда, в каком направлении? Бегство в парагвайские леса не спасет семью, а если и спасет, то ненадолго. В лесах этих всегда бродили парагвайцы, собиравшие хербу; все эти люди состояли у диктатора на жалованье, так что Гальбергер с женой оказался бы в лесу в таком же опасном положении, как и на улицах Асунсиона. Такая большая группа беглецов, как натуралист с женой, детьми и домочадцами, не могла остаться незамеченной; всех их, разумеется, переловили бы и выдали диктатору – и это тем вернее, что в основе всей внутренней политики Хозе Франсиа лежала искусная слежка и шпионаж. Жители то и дело доносили друг на друга всемогущему Эль-Супремо, как называли деспотического правителя.
Можно уплыть по реке, но этот способ бегства не легче, а, пожалуй, труднее первого. По всему течению, вплоть до аргентинской границы, Франсиа построил форты, так называемые «гвардиа», днем и ночью зорко охранявшие реку[22 - Во времена Франсиа в речной полиции, которая должна была задерживать иностранцев и не допускать контрабандной торговли, служили индейцы племени паягуа, долго боровшиеся за свою независимость, но в конце концов покорившиеся белым. В период войн за независимость паягуа были перебиты.]. Ни одно судно, ни один утлый челнок не мог проскользнуть мимо них незамеченным. Подозрительных путешественников сейчас же схватывали и доставляли в Асунсион.
Припомнив все эти трудности, Людвиг Гальбергер сильно смутился. Он совсем было растерялся, как вдруг ему пришла в голову новая мысль, новый план спасения. Этот план не мог как будто не увенчаться успехом: Гальбергер решил бежать в Чако!
Всякому парагвайцу эта мысль показалась бы дикой. Бежать в Чако, спасаясь от Франсиа, – то же, что нырять в реку, укрываясь от дождя. Никто из граждан Асунсиона не мог переправиться через реку, омывавшую стены этого города. Всякий белый, пойманный индейцами на территории Чако, считался погибшим. Его ожидало либо копье индейца из племени тоба или гуайкуру[23 - В районе Чако кочевали так называемые мбая, или «злые», принадлежащие к нации гуайкуру. Остатки мбая, этого могучего некогда племени, жили около бразильской границы и держались по-прежнему обособленно. Однако они значительно «обыспанились», так как во время былых набегов мбая всегда щадили женщин и детей, угоняли их в плен и принимали в свой народ.], либо плен, который подчас хуже смерти.
Но Гальбергер и раньше безбоязненно переправлялся на другой берег реки, углубляясь далеко в Чако. Нередко он там охотился или ботанизировал. Его бесстрашие имело свои причины, о них нам придется рассказать.
Индейцы Чако иногда заключали с парагвайцами перемирия, во время которых индейцы переплывали реку и появлялись в городе, продавая меха, страусовые перья и другие свои товары. В одну из таких торговых экспедиций вождь племени тоба по имени Нарагвана, хлебнув, очевидно, лишний стакан рома, каким-то образом отбился от своей свиты и попался на зубок парагвайским мальчишкам, которые издеваются над пьяными не хуже парижских гаменов. По улице случайно проходил наш натуралист. Видя почтенного индейца, преследуемого мальчишками, он сжалился над несчастной жертвой и освободил ее от мучителей.
Протрезвившись и вспомнив об услуге, оказанной ему иностранцем, вождь тобасов поклялся в вечной дружбе своему великодушному защитнику, – и с тех пор Гальбергер мог свободно путешествовать по Чако.
Между тем оскорбленные тобасы прекратили всякие сношения с парагвайским правительством, нарушили перемирие и с тех пор уже не возобновляли его. Поездки в Чако стали для парагвайцев опаснее, чем когда бы то ни было. Но Людвиг Гальбергер знал, что на него враждебность индейцев не распространяется, и теперь, веря в дружбу Нарагваны, решил бежать в Чако – просить у него защиты.
Дом натуралиста, по счастью, был расположен у самого берега реки. Беглец дождался глубокой ночи и, взяв с собой жену, детей, слуг, необходимый скарб и верного Гаспара, который распоряжался всеми сборами, переправился через Парагвай и поднялся вверх по Пилькомайо. Он слыхал, что милях в девяноста вверх по течению этой реки раскинуто становище, или тольдерия, тобасов. Слух оправдался. К вечеру второго дня беглецы достигли лагеря, где нашли самый радушный прием. Нарагвана не только встретил Гальбергера, как дорогого гостя, но и помог ему выстроить новый дом и предоставил целый табун мустангов и много рогатого скота. Отсюда вместе с цриплодом образовались стада, которые паслись в его «корралях» в 1836 году, когда начинается действие нашей повести.
Глава IV
Ближайшие соседи
Новый дом охотника-натуралиста стоял невдалеке от реки. Выбирая место для усадьбы, Гальбергер позаботился о живописности, – и, в самом деле, трудно было бы найти более очаровательный пейзаж. Под окнами дома, вернее, перед пристроенной к нему верандой, расстилалась безграничная равнина. То была цветущая зеленая саванна, там и сям прерываемая зарослями акаций и пальм. Местами на лазурном небе, подобно резным камеям, вырисовывались прямые, гладкие стволы и изящные кроны одиноких пальм. То была не безнадежно ровная степь, как обычно, – но совершенно неправильно, – представляем себе мы пампасы и прерии. Нет, местность была холмистая, причем холмы и долины чередовались плавно, подобно морю в мертвую зыбь, когда на гребнях уже не видно пены.
Из окон дома всегда можно было наблюдать каких-нибудь диких животных. Проходили стада крупных оленей, паслись мелкие косули пампасов, двигались стаи южно-американских страусов. Страусы то выступали медлительно и спокойно, то стремительно бежали вперед, далеко вытягивая длинные шеи и распуская пышные хвосты. Быть может, они спасались от темной пумы или полосатого ягуара, притаившегося, как огромная кошка, в высокой траве пампасов. Иногда мимо дома пробегал табун мустангов; их гривы, и хвосты, не знакомые с ножницами, развевались на ветру. Вот они галопом поднимаются на холм… вот исчезают в долине… вот снова показываются на дальнем высоком холме…
Но Людвиг Гальбергер и его домочадцы встречали на равнине не только диких лошадей, но сплошь и рядом также – индейских всадников. Впрочем, наездники не всегда сидели на конях: нередко они стояли на крупах – и это на воем скаку!.. Ездить на лошадях стоя умеют и наши цирковые наездники, но у них лошадь галопирует по кругу, так что все искусство циркача сводится к тому, чтобы найти равнодействующую между центробежной и центростремительной силой. Пусть он попробует проскакать стоя по прямой – и тотчас свалится, как спелое яблоко с ветки! Индейцы Чако не нуждаются ни в цирковой арене, ни в вольтижировочном седле: они ездят стоя почти с такой же легкостью, как и в седле. Не мудрено, что их прозвали «красными кентаврами Чако».
Индейцы, с которыми сталкивалась семья Гальбергера, принадлежали к племени тоба. Их становище, или тольдерия, была расположено милях в десяти вверх по реке. Нарагвана уговаривал своего белого друга поселиться поближе к становищу. Но натуралисту это было неудобно. Для успешности исследований ему было необходимо жить, по крайней мере, за шесть миль даже от временной стоянки индейцев, а ведь тольдерия – это постоянное становище. Птицы и звери боятся индейских стрел, и в окрестностях лагеря их не сыщешь.
Как это ни странно, охотник, потерявший связь с цивилизованным миром, продолжал собирать свои коллекции. Спуститься с товаром по Пилькомайо Гальбергер не мог: нижнее, парагвайское, течение реки охранялось зоркими пограничниками диктатора. Но по этому пути Гальбергер не рассчитывал сноситься с цивилизованным миром; он думал связаться с Европой совсем по иному маршруту – и уже сделал необходимые приготовления для перевозки своих товаров сухим путем к Рио-Вермейо, чтобы, спустившись по этой реке до самого устья, проехать снова посуху до Параны и, переправившись через нее, попасть в Корриентес. Этот город находился в тесной торговой связи с Буэнос-Айресом. Таким образом Гальбергер задумал переслать коллекции в Европу, нигде не ступая на территорию, подвластную парагвайскому диктатору.
Нарагвана обещал ему не только конвой из лучших своих воинов, но и целую артель каргадоресов[24 - Каргадорес (cargadores) – носильщики, от слова cargo (груз).], которые доставят на себе товар. Носильщики эти были рабами племени тоба, ибо это аристократическое племя, подобно африканским кафрам и арабам, держит невольников.
С тех пор как натуралист обосновался на новом месте, коллекции его сильно разрослись. Если бы удалось их доставить в какой-нибудь европейский порт, за них можно было бы получить несколько тысяч долларов. Понятно, что Гальбергеру хотелось отправить их как можно скорее. Он уже сообщил Нарагване, что собирается отправить товар, и просил его приготовить караван. Вождь обещал немедленно приступить к делу.
Но с тех пор прошла уже целая неделя, а Нарагвана все еще не появлялся в усадьбе и никого не присылал. Индейцы перестали показываться в окрестностях фермы, где из туземцев остались только работники Гальбергера.
Все это было очень странно. Нарагвана почти никогда не пропускал недели, чтоб не навестить Гальбергера или не послать к нему кого-нибудь, а сын его, Агвара, очень привязанный к семье охотника, бывал у немцев каждые два-три дня.
Агвару всегда принимали радушно, хотя одному из членов семьи его посещения были не слишком приятны. Я говорю о Чиприано: юноше казалось, что молодой вождь слишком уж часто и нежно поглядывает на его хорошенькую кузину – Франческу. Но, кроме Чиприано, никто этого не замечал, и один только он радовался, что прошла уже целая неделя, а индейцев все не видно.
То, что индейцы так долго не показываются на ферме, было не совсем обычно, но особой тревоги не вызывало. Им уже случалось пропадать и на более долгое время, когда они отправлялись из становища на охоту или за кормом для скота. Таким образом, отсутствие вестей не смутило бы Гальбергера, если б не обещание Нарагваны помочь ему в перевозке коллекций.
До сих пор Нарагвана не нарушал своего слова. Что же случилось с ним теперь?
Гальбергер давно бы съездил в становище тобасов и узнал, в чем дело, но он боялся совершить бестактность. Хотя плантаторы высокомерно называют индейцев дикарями, но в вопросах чести и слова они щепетильны, настоящие джентльмены; зная это, Гальбергер ждал, что Нарагвана сам явится к нему.