Как правило, дело было ближе к полуночи. Палуба сияла, залитая светом луны. Он появлялся со стражниками: один скован с ним наручниками, другой, с дубинкой, шагает сзади. Мы не знали, что он натворил. Полагали, что совершил убийство – что же еще? Более сложных разновидностей преступления – на почве ревности или политики – для нас тогда еще не существовало. Заключенный был могуч с виду, замкнут и ходил босиком.
Распорядок этих полночных прогулок открыл Кассий, и в должный час мы всегда оказывались на месте. Про себя мы думали: узник может прыгнуть через леер, вместе с прикованным к нему стражником, прямо в темное море. Представляли, как он возьмет разбег и ринется навстречу смерти. Полагаю, мы думали так, поскольку были еще совсем юными, – сама мысль о прикованности, о заключении была подобна нехватке воздуха.
В свои одиннадцать лет мы не могли с этим смириться. Мы с трудом заставляли себя надеть перед ужином сандалии и каждый вечер в «Балморале» всё представляли себе, как босоногий узник в своей темнице поглощает объедки с железной миски.
* * *
Ради визита в устланную коврами гостиную первого класса, где я должен был повидаться с Флавией Принс, мне предписали одеться соответствующим образом. Флавия Принс, почти полностью мне чужая, пообещала перед отъездом за мной присмотреть, хотя, по правде говоря, виделись мы на протяжении путешествия лишь несколько раз. И вот она пригласила меня на чай, причем в записке упоминалось, что мне надлежит надеть чистую отглаженную рубашку, а кроме того, носки. Я пунктуально объявился в баре «Веранда» ровно в четыре часа пополудни.
Поначалу она смотрела на меня, будто в подзорную трубу, вроде как и не подозревая, что я вижу выражение ее лица. Сидела она за маленьким столиком. С ее стороны воспоследовала отчаянная попытка поддержать разговор, чему не слишком способствовали мои нервические односложные ответы. Не страшно ли мне тут? Нравится ли мне плавание? У меня появились друзья?
Целых двое, ответил я. Одного зовут Кассий, а другого Рамадин.
– Рамадин… Из мусульманской семьи, они еще в крикет играют?
Я ответил, что не знаю, но обязательно у него спрошу. Собственно, мой Рамадин для крикета не годился, он был настоящим тюфяком. Обожал сладости и сгущенное молоко. Припомнив об этом, я сунул в карман несколько печений, пока миссис Принс пыталась привлечь внимание официанта.
– Мы с твоим отцом познакомились, когда он был еще совсем молод… – начала было она и умолкла.
Я кивнул, больше она об отце не заговаривала.
– Тетушка… – начал я, наконец уверившись, как к ней надлежит обращаться. – А вы знаете про узника?
Оказалось, ей не меньше моего хочется прекратить светскую болтовню, и она вроде как не возражала немного затянуть наше «собеседование».
– Выпей еще чаю, – предложила она, поведя рукой.
Я выпил, хотя чай мне не нравился. Она созналась, что слышала про узника, хотя никто не должен был о нем знать.
– Его очень тщательно охраняют. Ты не волнуйся. На борту даже есть британский военный высокого ранга.
Я стремительно нагнулся вперед.
– Я видел его! – выпалил я. – Он по ночам гуляет. Под охраной.
– Вот как… – протянула она: мой козырь, разыгранный столь стремительно и беспечно, явно произвел на нее впечатление.
– Говорят, он совершил что-то ужасное, – добавил я.
– Да, я слышала, он убил судью.
Вот это козырь так козырь. Я так и остался сидеть с открытым ртом.
– Судью-англичанина. Пожалуй, мне не стоит больше ничего говорить, – добавила она.
Мой дядюшка, мамин брат, опекавший меня в Коломбо, тоже был судьей, правда сиамцем, не англичанином. Судье-англичанину никогда не позволили бы вести на острове ни один процесс, так что убитый, по всей видимости, был просто гостем или, возможно, приехал в качестве консультанта, советника… Кое-что из этого мне рассказала тетушка Флавия, кое-что я сам домыслил с помощью Рамадина, у которого был трезвый, аналитический ум.
Возможно, узник убил судью, чтобы тот не поддержал обвинение. Как мне в тот момент хотелось поговорить со своим дядюшкой из Коломбо! Я распереживался, что жизни его грозит опасность. «Говорят, он убил судью!» Эта фраза все звенела у меня в голове.
Дядюшка был дородным и добродушным. С тех пор как несколько лет назад мама моя уехала в Англию, я жил у них с тетушкой в Боралесгамуве, и хотя между нами не состоялось ни единой долгой – да даже и краткой – беседы по душам, хотя дядюшка был слишком занят работой, он как бы излучал любовь и мне с ним было покойно. Вернувшись домой и налив себе джина, он позволял мне смешать его с тоником. Лишь однажды у нас вышло недоразумение. Он вел сенсационное дело об убийстве, в котором был замешан один крикетист, а я наболтал своим друзьям, что подсудимый ни в чем не виновен, а когда меня спросили, откуда я знаю, ответил, что слышал от дяди. Я, собственно, не лгал сознательно, просто хотел внутренне утвердить свою веру в героя-крикетиста. Когда дядя прослышал об этом, он просто рассмеялся и как бы между прочим попросил меня больше так не поступать.
Через десять минут после возвращения к друзьям на четвертую палубу я уже расписывал Кассию и Рамадину, в чем состоит преступление узника. Я говорил у бассейна, я говорил возле стола для пинг-понга. Вот только ближе к вечеру мисс Ласкети, до которой долетели обрывки моего рассказа, прижала меня в углу и несколько разуверила в достоверности слов тетушки Флавии.
– Может, убил, а может, и нет, – сказала она. – Не верь, это, скорее всего, просто сплетня.
После этого я начал думать, что Флавия Принс специально придумала такую романтическую версию, так сказать подняла планку, – я ведь видел узника своими глазами, вот она и изобрела преступление, которое взяло меня за душу: убийство судьи. Будь мамин брат аптекарем, она выбрала бы аптекаря.
В тот вечер я сделал первую запись в экзаменационной тетрадке. В салоне «Далила» возник некоторый ажиотаж – за партией в карты один из пассажиров набросился на свою жену. Во время игры в черви червь ревности заполз ему в сердце. Имела место попытка удушения, а затем – прокол уха с помощью вилки. Я сумел увязаться за пассажирским помощником, который вел жену по узкому коридору к лазарету, – рана ее была зажата салфеткой. Муж, громко хлопнув дверью, удалился к себе в каюту.
После этого происшествия ввели комендантский час, но нам с Кассием и Рамадином удалось выскользнуть из своих кают, мы спустились по скудно освещенным трапам и дождались появления узника. Дело шло к полуночи, мы все трое курили сучки, отломанные от плетеного кресла: поджигали и втягивали дым. Рамадину с его астмой это занятие было не слишком по душе, однако Кассий задался целью до конца путешествия скурить совместными усилиями все кресло. Примерно через час стало ясно: ночную прогулку узника отменили. Стояла кромешная тьма, но мы уже научились отыскивать в ней дорогу. Тихо сползли в бассейн, заново подожгли свои сучки и легли на спины. Безмолвные, будто трупы, мы смотрели на звезды. Казалось, мы дрейфуем в море, а не в закрытом бассейне посреди океана.
* * *
Стюард сразу предупредил, что у меня будет попутчик, но до сего момента вторая койка в каюте продолжала пустовать. Наконец на четвертый вечер – мы еще пересекали Индийский океан – в каюте вдруг вспыхнул свет и вошел человек по имени мистер Хейсти. Под мышкой он нес складной столик для бриджа. Он растолкал меня и забросил на верхнюю койку.
– Зайдут друзья перекинуться в картишки, – сказал он. – А ты давай спи.
Я дождался узнать, кто именно зайдет. Через полчаса за столом уже сидели четверо и тихо, сосредоточенно играли в бридж. Места едва хватало. Говорили они вполголоса, чтобы не тревожить меня, и я скоро уснул под их шепот, которым делались ставки.
Утром я проснулся в одиночестве. Карточный столик был сложен и прислонен к стене. Спал ли Хейсти? Был ли он полноправным пассажиром или членом команды? Как потом выяснилось, он заведовал на «Оронсее» собачьей гостиницей; работка, судя по всему, была непыльная, большую часть времени он проводил за чтением – если только не прогуливал собак по небольшой выгородке на палубе. В результате к концу дня у него оставалась масса нерастраченной энергии. И вот по ночам, вскоре после двенадцати, к нему приходили друзья. Один из них, мистер Инвернио, помогал ухаживать за собаками. Еще двое были корабельными радистами. Играли каждую ночь с двух до трех, а потом неслышно удалялись.
Я редко оставался с мистером Хейсти наедине. Он объявлялся в полночь и, понимая, что мне нужно поспать, редко заводил разговор – а кроме того, почти сразу же приходили его дружки. Странствуя по Востоку, он обзавелся привычкой носить саронг и, как правило, сидел, обмотав его вокруг пояса, даже в присутствии приятелей. Когда приходили гости, мистер Хейсти доставал четыре рюмки и бутылку арака. Бутылку и рюмки ставили на пол, со стола убирали все, кроме карт. Я свешивался со своего невысокого помоста и заглядывал в талью «болвана». Наблюдал за комбинациями, слушал ставки. Пас… Одна пика… Пас… Двое треф… Пас… Две некозырных… Пас… Трое червей… Пас… Трое пик… Пас… Четверо треф… Пас… Пять треф… Удваиваю… Еще удваиваю… Пас… Пас… Пас… Беседовали они редко. Друг к другу, помню, обращались только по фамилиям: «мистер Толрой», «мистер Инвернио», «мистер Хейсти», «мистер Бэбсток», будто курсанты морской академии в девятнадцатом веке.
Впрочем, позднее, когда нам с друзьями доводилось столкнуться с мистером Хейсти, он вел себя совсем иначе. За пределами нашей каюты он превращался в самоуверенного, неумолчного говоруна. Он повествовал о превратностях своей службы в торговом флоте, о приключениях с бывшей женой, страстной наездницей, о своем пожизненном пристрастии к гончим – их он любил больше всех представителей песьего племени. Но в полночном полумраке нашей каюты мистер Хейсти становился шептуном и после третьего вечера за карточным столом с редкостной заботливостью поменял ярко-желтую лампочку на приглушенно-синюю. И вот я погружался в полусон, а внизу разливали спиртное, разыгрывали робберы, деньги переходили из рук в руки, и в синеватом свете все это казалось жизнью внутри аквариума. Доиграв, они выходили на палубу покурить, а через полчаса мистер Хейсти неслышно проскальзывал обратно, некоторое время читал, а потом гасил свой ночник.
* * *
Мальчику, которого дожидаются друзья, сон видится темницей. К ночи мы относились с нетерпением и вскакивали еще до того, как рассвет успевал объять судно. Нам хотелось поскорее вернуться к исследованию нашей вселенной. Лежа на койке, я слышал тихий условный стук в дверь – Рамадин. Условность, собственно, была излишней – кто еще мог стучать в такое время? Два удара, долгая пауза, еще один удар. Если я не слезал с койки и не отпирал дверь, до меня доносилось театральное покашливание. А если я и тогда не отзывался, он шептал: «Майна» – такое мне дали прозвище[3 - Не в смысле майна/вира, а майна – говорящий скворец (Acridotheres).].
Мы встречались с Кассием у трапа и скоро уже вышагивали босиком по палубе первого класса. В шесть утра эта палуба никем не охранялась, а мы забирались туда еще до того, как первый луч проклюнется на горизонте, даже до того, как ночные фонари замигают и автоматически выключатся при свете зари. Мы снимали рубашки и тремя иголочками ныряли в золоченый бассейн первого класса – без единого всплеска. Храня вынужденное молчание, мы плавали в нарождавшемся полусвете.
Если нам удавалось продержаться незамеченными целый час, можно было проскользнуть на открытую палубу, где уже был подан завтрак-буфет, навалить еды на тарелку и дать деру с серебряной вазочкой сгущенного молока, такого густого, что ложка стояла стоймя посредине. После этого мы забирались в свое укрытие, в одну из подвешенных шлюпок, поглощали неправедно добытую еду, а потом Кассий доставал сигарету «Голд лиф», которую где-то спроворил, и учил нас курить.
Рамадин вежливо отказывался – у него была бронхиальная астма, что давно уже стало очевидным и нам, и остальным обитателям «кошкиного стола». (Не менее очевидно это было и через несколько лет, когда мы снова увиделись в Лондоне. Тогда нам было по тринадцать-четырнадцать, мы было потеряли друг друга из виду – годы эти ушли на то, чтобы попривыкнуть к новой стране. Наконец я увидел его снова, с родителями и с сестрой Массумех, – так вот, он и тогда подхватывал все окрестные бронхиты и простуды. В Англии мы возобновили было дружбу, только за протекшее время мы успели перемениться, земные условности перестали быть для нас пустым словом. Как-то вышло, что теперь я больше сблизился с его сестрой – Масси всегда сопровождала нас на прогулки по Южному Лондону, на велотрек Херн-Хилл, в брикстонский «Рокси», а потом на местную барахолку; мы, точно внезапно опьянев, носились между лотками с едой и одеждой. А бывало, мы с Масси сидели на диванчике в доме ее родителей на Милл-Хилл, и ладони наши под прикрытием пледа подползали одна к другой, ложились внахлест – а сами мы делали вид, что смотрим по телевизору бесконечные репортажи о гольфе. Однажды ранним утром она пробралась в комнату наверху, которую делили мы с Рамадином, и села рядом, прижав палец к губам и призывая к молчанию. Рамадин спал в своей кровати. Я попытался было сесть, но она толкнула меня раскрытой ладонью, а потом расстегнула пижамную кофточку и открыла мне недавно сформировавшуюся грудь, расчерченную зеленоватыми тенями росших снаружи деревьев. И вот после этого я услышал покашливание Рамадина, легкий хрип, с которым он во сне прочищал горло, а Масси – полуобнаженная, устрашенная, бесстрашная, смотрела на меня с теми чувствами, с какими совершаешь такие вот поступки в тринадцать-четырнадцать лет.
Мы бросали тарелки, ножи и ложки, оставшиеся от нашей краденой трапезы, в шлюпке и пробирались обратно на свою палубу. В конце концов, во время учебной тревоги, стюард все-таки обнаружил следы наших многочисленных завтраков – в тот день шлюпки спустили на воду, а капитан потом некоторое время искал на борту безбилетного пассажира.
Когда мы пересекали границу между первым и туристическим классом, на часах еще не было и восьми. Мы делали вид, что покачиваемся в такт качанию судна. Я к тому времени уже полюбил этот медленный валкий вальс. А то, что я здесь один, если не считать Флавии Принс и Эмили – так и те где-то далеко, – само по себе было приключением. Мне не надо было держать ответ перед родными. Я мог пойти куда хочу, делать что хочу. А еще мы втроем уже выработали одно правило. Каждый день полагалось совершить хоть что-нибудь запрещенное. А тут день едва занялся, и на то, чтобы это исполнить, у нас еще было очень много времени.
* * *
Когда родители мои разошлись, произошло это без шума, без выяснения отношений, однако и тайны из этого не делали. Представили это скорее как недоразумение, не как катастрофу. Так что мне трудно сказать, до какой степени проклятие этого развода пало на мою голову. Не припомню, чтобы оно на меня давило. Утром мальчик выходит за порог и проводит весь день в круговерти своего едва нанесенного на карту мира. Да и вообще, юность моя была полна опасностей.
В первые свои годы в пансионе при колледже Святого Фомы в Маунт-Лавинии я очень любил плавать. Мне нравилось все связанное с водой. На школьной территории имелся бетонный желоб, по которому во время муссонов стекала вода. Там возникла игра, в которую играли некоторые пансионеры. Мы прыгали в воду, и нас уносило течение – кружа, переворачивая с боку на бок. В пятидесяти метрах дальше имелась веревка – мы хватались за нее и вылезали на сушу. А еще в двадцати метрах желоб соединялся со сточной трубой, которая уводила под землю, в бездонную тьму. Куда именно, мы так и не узнали.
Нас, наверное, было трое, а то и четверо – мы раз за разом сплавлялись по желобу, по очереди, – головы едва виднеются над водой. Все это требовало мужества – ухватиться за веревку, вылезти, а потом бежать обратно под проливным дождем и повторять все снова. Однажды перед самой веревкой я с головой ушел под воду и не успел ухватиться. Над водой торчала только рука – а меня неуклонно волочило к уходящему вниз водостоку. В тот день в Маунт-Лавинии, в пору апрельских муссонов, меня ждала верная смерть – предсказанная мне астрологом. Было мне девять лет, и передо мной лежало путешествие вслепую в чертог подземной тьмы. Но тут кто-то схватил меня за задранную руку и вытащил из воды. Ученик постарше презрительно обругал нас четверых и исчез в пелене дождя, даже не потрудившись проверить, бросили ли мы свою затею. Кто это был? Мне бы его поблагодарить. Но я лежал, задыхающийся, промокший до нитки, на траве.
Каким я был тогда? Я не помню своего внешнего облика и, соответственно, не помню себя. Если бы мне пришлось изобрести свою детскую фотографию, на ней оказался бы босоногий парнишка, в шортах и хлопковой рубашке, бегущий с парочкой деревенских друзей вдоль влажной стены, которая отделяла наш дом с садом в Боралесгамуве от потока машин на Хай-Левел-роуд. А может, я был бы на ней один – дожидаюсь прихода приятелей, смотрю не в сторону дома, а на пыльную улицу.