Но еще большее огорчение ожидало Глафиру Ивановну. Она узнала, что некоторые барыни поехали было к Анне Федоровне с выговорами, а от Анны Федоровны воротились с мукою.
Анна Федоровна на их упреки и укоры отвечала, что она муку закупила потому, что мука очень хороша и всегда в доме не лишняя… Когда ее попросили уступить, она уступила охотно, без всяких отговорок, каждой по пуду.
К ней поехали тогда остальные за мукою – и остальным она не отказала, только прибавила, что уж больше она муки не может уступить, а оставалась без муки одна Глафира Ивановна. Знала Глафира Ивановна, что мука была закуплена назло ей, а все это последнее известие ее потрясло, и много еще она слез пролила; сильней заныло сердце у Алексея Петровича, и большая его грусть взяла и печаль.
После отчаяния и слез явились у Глафиры Ивановны ее обычная находчивость, живость, предприимчивость и проворство. Она отправила нарочного к своей маменьке с письмом; описала все, что ее постигло; просила советов и муки немедленно. Она призвала свою ключницу и сказала ей: «Скачи сейчас в губернский город и привези мне муки; я дам тебе десять рублей, я дам тебе вольную, что хочешь дам! А без муки не ворочайся и на глаза мне не показывайся!» Ключница сейчас же помчалась на четверке лошадей. Глафира Ивановна была сама у Мошки: «Я дам тебе какую хочешь цену – достань мне муки». И Мошка куда-то исчез за мукою.
Четвертая неделя поста была уже на исходе.
В четверг на пятой неделе воротился Мошка с новою мукою. Мука была хороша, но сыра. В субботу верховой прискакал от маменьки. Маменька посылала муку и писала Глафире Ивановне, что если, по несчастью, бабы не удадутся, так не показывать виду, что не удались, а ехать к ней на праздники. Ключница приехала из губернского города во вторник на шестой неделе и тоже привезла муки. Муки было много, и муки хорошей, только вся она сыровата была.
Глафира Ивановна не могла предаться судьбе с покорностью, она целые дни тревожилась, до упаду хлопотала, плакала, изнывала… А Алексей Петрович совсем захирел от этих страхов да беспокойств. Он клеил из бумаги формы для баб, со вздохом целовал руки у жены и совсем почти перестал говорить.
Анна Федоровна сказывалась больною и нигде не бывала. Кто ее приезжал проведать, тот находил ее в комнате с закрытыми ставнями, в темноте; только горела лампада перед образами. Анна Федоровна сидела в кресле бледная и печальная; при громком слове она вздрагивала, при всяком шуме или стуке вскрикивала.
Наступила страстная неделя. Тогда-то вот и приходит настоящее бедствие. Тогда замечают, весело ли поет канарейка; тогда ставят свечи угодникам и бледнеют и отчаиваются, если встретятся с монахом или со священником; тогда, боже сохрани, помянуть в доме лешего; тогда укрощают в себе гнев, а пуще всего избегают, чтобы не вырвалось какое проклятие. При таких хлопотах, заботах и тревогах кто с собою совладает? Трудно. Тогда, спохватившись, читают особенную молитву.
Если так проходит эта неделя в безмятежные и спокойные года, как же прошла она в этот год в Журбовке и в Саковке?
В светлое воскресенье день был теплый, совсем весенний; пахло березовыми почками, шумела полая вода и журчали ручейки с каждой горки. По небу носились весенние тучки, солнце светило не ярко, а тепло. Так еще солнце светило, что от него не хотелось спрятаться в тень, а хотелось под ним постоять и понежиться.
В саковскую гостиную солнце било во все окна: посреди гостиной стоял стол, длинный-длинный стол, под тонкою белою скатертью, а на столе стояла баба… Как же эту бабу описывать? Не всякий может описать хорошо.
«Она была круглая, большая-пребольшая, бледно-желтого, нежного цвета, а вышиною с трехлетнего рослого ребенка. Она легка, ужасно легка, верно, больше фунта не весит, а может, и меньше; тесто ее дырчатое, наподобие тюля; вкус ее сладкий, душистый и необыкновенный».
Вот как описывалась эта баба в одном письме из А-ского уезда, и лучшего описания не нашлось.
Теперь надо вообразить, что баба эта стоит на столе, а около стола ходят Глафира Ивановна и Алексей Петрович; что чехлы сняты с диванов и кресел, пунцовая обивка так и переливается на солнце, что на столе около бабы всякие печенья, разные жареные птицы, колбасы, ветчина, сыры, жареный барашек с миртовой веточкой в зубах и барашек из масла с голубым флагом, крашеные яйца, сливочные кремы, миндальные торты… Между всем этим расставлены букеты цветов и зелени в высоких фарфоровых вазах, вина, наливки и водки в бутылках и в графинах, фрукты в корзиночках, варенья и конфеты на хрустальных тарелочках… А Глафира Ивановна и Алексей Петрович ходят около стола.
Боже мой, как хороша Глафира Ивановна в розовом платье! Какие у нее блистающие глаза! Какой живой румянец на щеках! Какая у нее улыбка! Как разодет Алексей Петрович и как надушен жасмином! Боже мой, как они оба веселы и счастливы! Боже мой, как они поглядывают на бабу, а потом друг на друга! Разговор у них только начинался словами, а велся улыбками да взглядами, и вдруг они оба задумывались, – знаете, как задумываются люди в счастии о прошедших бурях, с улыбкою на лице…
– Ты понимаешь это, Алеша, – говорила Глафира Ивановна, – но все-таки ты этого не испытал сам… Я испытала!. Как посадили ее в печь, я упала на колени; думала, что я не переживу! Упала и встать не могу…
– Ох, Глашечка! Я ужасно рад, – говорил Алексей Петрович… – Посмотри, какова вышла! Нет, зайди-ка вот из уголка да взгляни, что?
Заходили, глядели из уголка, потом шли – любовались издалека, из другой комнаты, потом опять из уголка.
Начали съезжаться соседи с поздравлениями. Кто ни войдет, остановится в дверях, как вкопанный… потом восклицания, потом хвалы… А некоторые так просто терялись: тихо садились в уголок, подпирали голову рукою и говорили про себя: «Нет, это уже слишком!» У иных глаза разбегались, и они не знали, куда кинуться: то кидались к бабе, то к Глафире Ивановне, и только охали.
Бабу называли чудом, дивом, Глафиру Ивановну розою, султаншею; а один помещик, который любил толковать о Магомете, назвал ее гурией. У Алексея Петровича спрашивали: «За что вам такое счастье, Алексей Петрович?»
Шум и волненье были ужасные.
Когда в Саковке все уже спало после торжества и трудов, у соседей мало кто глаза сомкнул; у них шли толки да разговоры. Сначала говорили дамы и мужчины, потом мужчины наконец умолкли, а дамы почти до свету не унимались, они укоряли, что мужчины рады увлекаться всем на свете, что мужчины выдают муху за слона, что подняли шум бог весть из чего и что не стоит об этом по-настоящему и слова говорить.
На другой день праздника к Глафире Ивановне приехали дамы. Дамы всегда ездят только на второй день, но всегда считаются чином, богатством, летами, долгим замужеством, всем, чем можно, – теперь это было забыто и почти все приехали к Глафире Ивановне первые. Усидели дома только самые твердые и закаленные.
Дамы входили в гостиную и бабы сначала не замечали, а заметивши, ни удивления, ни восторга не показывали. Иные говорили Глафире Ивановне: «А у вас, Глафира Ивановна, прекрасная баба!» – таким голосом, будто баба была самая ничтожная. Иные говорили: «Откровенно признаюсь, я не хозяйка, – не могу себя принести в жертву кухне, – я вот читаю разные книги…» Иные только прищуривались; иные только улыбались. Ни шуму, ни видимого волнения не было; напротив, дамы стали как-то небрежнее и холоднее. Они сидели и говорили о канвовых узорах, вспоминали прошлую зиму; казалось, они и думать забыли о тюлевой бабе…
Но Глафира Ивановна была весела и счастлива; она сознавала, что за баба у нее стояла на столе, и знала, что за буря в душе у всех дам под видимым равнодушием.
Между тем как дамы сидели у Глафиры Ивановны в гостиной и разговаривали небрежно, к Глафире Ивановне приехал знакомый из ее уезда, тот самый помещик, что первый смутил Анну Федоровну своими рассказами о тюлевой бабе.
Он вошел в гостиную, остановился и глядел на бабу. Он глядел на нее как человек, видевший не раз чудо, глядел без удивления и без тревоги, а спокойно и с радостью. Потом он подошел к Глафире Ивановне, поцеловал у нее ручку и раскланялся с дамами.
– Наслышался я о ваших бедствиях с мукою, Глафира Ивановна, – сказал гость, – а в вас не усомнился. Многие у нас усомнились, а я нет. Я всех успокаивал, матушка, я знал, на кого надеюсь!
Глафира Ивановна улыбалась весело гостю и потчевала его.
Дамы, смотря по нраву, иные тоже улыбались, иные глаза прищурили, иные стали перешептываться, иные спросили у гостя: «Как ваше здоровье, Петр Дмитрич?»
Петр Дмитрич подошел к бабе, сказал: «Премилая!», – а потом вышел на середину гостиной, посмотрел на всех и проговорил вполголоса:
– Только вы этою бабою нанесли смертельный удар одной особе здешнего уезда.
Глафира Ивановна засмеялась и просила сказать, кому же? Дамы вспыхнули и опять, смотря по нраву, кто стал улыбаться, кто щурить глаза, кто ахнул, кто вскрикнул, а некоторые встали и спросили Петра Дмитрича:
– Петр Дмитрич, что вы под этим подразумеваете и кого?
– Я не говорю про здесь присутствующих, – сказал Петр Дмитрич.
– Это не ответ, – говорите прямо! Скажите, кого именно вы подразумевали? – загремело со всех сторон.
– Да Петр Дмитрич скажет, конечно, – вкрадчиво зажужжали другие голоски. – Петр Дмитрич такой добрый!
– А если вы меня да выдадите? – сказал Петр Дмитрич.
– Как можно! Какое у вас обо мне мнение!
– Клянусь, я как услышу, сейчас же забуду!
– Вы можете быть уверены!
– Скорей умру! – посыпались дамские уверения.
– Нанесен удар Анне Федоровне Журбовской, – громко проговорил Петр Дмитрич. – Да-с. По мужу она вам родственница, Глафира Ивановна, а греха нечего таить!
Глафира Ивановна вся побледнела.
– Рассказывайте! Рассказывайте! – зашумели дамы. – Садитесь и рассказывайте, Петр Дмитрич!
Петра Дмитрича усадили. Дамы тоже уселись, сложили ручки, вытянули шейки и навострили ушки. Иные, впрочем, глядели и сидели важно. Глафира Ивановна стала около Петра Дмитрича. Она ему ничего не сказала, стояла и только в лице менялась.
– Я приезжал в ваш уезд по делу, недели за три до Глафиры Ивановниной свадьбы, и заехал тогда на минутку к Анне Федоровне. Знаю, какая она хозяйка и какую страсть имеет к печению баб…
Дамы улыбнулись.
– Вот я и говорю ей, что ваша, мол, будущая родня, Глафира Ивановна, такие бабы печет, каких еще свет не видывал! – Анна Федоровна мне не верит, спорит со мной. Я ей описывал, описывал да и спрашиваю: а знаете ли вы, Анна Федоровна, что такое тюлевая баба? Анна Федоровна как взвизгнет: «Воды мне! Воды! Я умираю!» До смерти меня перепугала. Тут ее водою опрыскали, спирты разные давали нюхать, едва пришла в себя…