Перенес.
И похоже, теперь пошел на поправку.
Дай-то Бог.
В задумчивости замирает у окна Михаил Румянцев.
Долго смотрит на падающий снег.
Слабо бьются о стекло большие снежинки, все заметнее розовеют в лучах заходящего солнца.
День проходит.
Москва, год 2002-й
Конец серого дня, как ни странно, прошел в хлопотах.
Ближе к вечеру вдруг повалил народ – всплеск неожиданного интереса к арбатской старине захлестнул случайных прохожих.
Возле прилавка сразу же стало тесно.
У двери Бориса Львовича вообще образовалась очередь.
Три старушки из окрестных коммуналок, одновременно, похоже, проев пенсионные рубли, с одинаковой тоскливой решительностью вознамерились расстаться с незатейливыми фамильными безделушками.
Одна принесла замысловатую масленку редкого корниловского сервиза, другая – одинокую граднеровскую вазочку с щербинкой.
Жертва третьей оказалась наиболее весомой и с антикварной точки зрения привлекательной.
Небольшой фарфоровый мужичок знаменитой поповской фабрики, как живой, чинно восседал на пеньке, собираясь неспешно пообедать. Под босыми ногами странника хорошо различима даже малая травинка и пожухлый листок, упавший с невидимых крон. Рядом – крохотные сапоги, разбитые в дальних странствиях, но с аккуратными заплатами на подошвах. Мужичок, судя по всему, беден, но по-крестьянски основателен – и аккуратист. Образ вышел яркий и, несмотря на малую форму, выверенный до мельчайших деталей.
Одно слово – Попов.
Борис Львович статуэткой залюбовался.
И не стерпел – сколь было прыти, помчался вниз, к Игорю, разделить восторг.
– Что просит? – Непомнящий деловито повертел фигурку в руках, мгновенно оценил клеймо – едва различимый оттиск двух букв, слившихся в одну.
– Как всегда… – Борис Львович виновато, за глаза будто бы извиняясь перед коммунальной старушкой, вздохнул. – Что дадим.
– И что дадим?
– Триста – будет по-божески. Только…
– … деньги нужны сегодня и позарез.
– Но всего триста. А у вас…
– Помню. На Попова есть клиент.
– Вот именно. А с него тысяча – будет по-божески.
– Ладно, благодетель, спасайте старушку. И поинтересуйтесь насчет Попова – может, еще что завалялось на буфете?
– Спрашивал. Говорит – последняя.
– Они всегда так говорят, а потом тащат сервиз от Фаберже…
– Это был письменный прибор.
– Не суть.
Оба вдруг улыбнулись одному и тому же воспоминанию.
Лет восемь кряду ходила в магазин маленькая арбатская старушка, в неизменных, несмотря на погоду, шляпке с вуалькой и перчатках на сухоньких ручках.
Носила допотопный хлам – одинокие чашки неясного происхождения, гнутые серебряные ложки, монокли с треснутыми стеклами, веера из полуистлевшего китайского шелка.
Притом обстоятельно разъясняла художественную ценность каждой вещицы.
Смотрела с достоинством и горьким упреком.
Дескать, что же вы, господа, как не совестно предлагать такие гроши?
Но – уступала.
На вопрос, нет ли в запасе чего поинтереснее, одинаково скорбно роняла:
– Это последнее.
Но через месяц-полтора – как штык – появлялась снова.
В конце концов к ней привыкли. И не чаяли, что однажды, явившись в положенный срок, старушка сразит наповал.
Из холщовой хозяйственной сумки, дряхлой, как хозяйка, и потертой, как ее кокетливая шляпка, был извлечен фантастической красоты и ценности настольный гарнитур от Фаберже. Серебряный, с нефритом, к тому же щедро усыпанный алмазами.
Потрясенный Борис Львович долго не мог произнести ни слова.
А старушка негодовала:
– Вам нравится это мещанство?
– Откуда?! – Заглянувший в закуток Непомнящий дар речи сохранил, но говорить мог односложно, к тому же от волнения охрип.
– Папочке преподнесли благодарные купцы. Разумеется, на его столе это никогда не стояло. Лежало в коробке.
Коробка – великолепно сохранившийся футляр синей кожи с золотым тиснением, обтянутый изнутри тончайшим шелком, – сама по себе представляла немалую ценность.