Никто не имеет доказательств, что богу удалось с первой попытки создать этот мир за семь дней, возможно, самые первые опыты отняли у него больше месяца, и в конце концов он просто набил руку, и если бы попробовал вновь, то за два дня наворотил бы чего получше. Но, видимо, устал, и оставил все так, как есть. А может, Адам и Ева ему приглянулись. Если бы мне довелось его встретить, я бы спросил, отчего он прекратил усердствовать и удовлетворился результатом, достигнутым за шесть суток. Впрочем, вряд ли он стал бы мне отвечать. Думаю, он вообще не из разговорчивых.
В этом я тоже приблизился к нему. Две недели я не разговаривал ни с одной живой душой. Иногда можно было услышать, как взволнованные соседи переговариваются, стоя у входной двери, боясь постучаться, принюхиваясь. Полагаю, они решили, что я протянул ноги. Мне было все равно, сознание мое было всецело поглощено воплощением в жизнь томивших меня идей.
Наверное, кто-то все-таки приходил, поскольку, пробуждаясь от дремы, коварно подстерегавшей меня в промежутке с двух до пяти, я замечал перемены в пространстве за ноутбуком. Концентрация не позволяла отвлекаться, задумываться о том, у кого есть ключ от моей квартиры, и благодаря чьим стараниям я не превратился в ходячий скелет. Спасибо, что хотя бы ходячий. Ноги, отвыкшие от нагрузок, затекавшие миллиард раз за четырнадцать дней, почти атрофировались, так что, поднявшись, я вынужден был опустить свой зад обратно на стул, а затем ползком добираться до кровати. Какой райской периной показалась мне жесткое мое ложе, со старым матрасом, из которого тут и там торчат поломанные металлические пружины, а подушка комкается так, что к утру под головой остается только наволочка, зато уши плотно стиснуты грубыми комковатыми тисками. Ни в одном пятизвездочном отеле, ни с одной девушкой, пусть самой красивой, самой желанной, ни после каких событий, ни одна кровать не показалась бы мне такой идеальной и роскошной. Ощущая себя шахом, окруженным прелестными наложницами, служанками с ароматическими палочками, свечами, фруктами, я почти увидел полог синей материи, усыпанный золотыми звездами. И тогда я уснул.
Нет ничего удивительного в том, что спал я почти трое суток. Но прежде, чем рассказывать, как упоителен, легок и отрезвляющ был этот сон, нужно упомянуть, как я докатился до четырнадцатидневного писательского запоя. Раньше всего стоит отметить, что я не писатель. Я работал шеф-поваром, наша команда готовилась к открытию нового ресторана в элитной части города, и все, начиная с управляющего, и заканчивая рядовыми уборщицами, находились в состоянии приятного нервного возбуждения. Проще говоря – каждый, от мала до велика, был взбудоражен и волновался. На кухне то и дело что-нибудь падало, разбивалось, убегало, выкипало, подгорало, так что заведующий рестораном то и дело хватался за парик, сбрасывал его с головы и пытался ухватиться за несуществующие волосы. Сдается мне, он не понимал, как с подобной командой увальней ресторану удалось получить четыре звезды, и каким именно боком мы собираемся поддерживать марку на столь же высоком уровне, если уже сейчас ни дня не проходит без возвратов коронных блюд, то с волосом, то с бумажкой, на которой записан рецепт. С такого нелепого инцидента все и началось. Одной дамочке не повезло настолько, что она обнаружила в своей пасте феттучини кусок ногтя, довольно здоровый кусок, выдранный су-шефом Беном щипцами для омаров, которые кто-то, кажется, Марика, неаккуратно швырнула в него со злости. Защищая лицо, Бен потерял кусок пальца и кусок ногтя. Палец был обнаружен практически сразу, а вот ноготь пришлось ждать. Ну и крику же было! Беда в том, что в тот самый момент, когда Марика, выпучив глаза от ужаса, истошно вопила, а Бен еще не успев осознать произошедшее, медленно опускал раненую руку, мимо него проходила Бьянка, с ног до головы нагруженная тарелками с пастой. Кто знает, залетел ли ноготь в одну из тарелок на ходу, или его подобрали с пола, когда все дружно соскребали феттучини, пытаясь вернуть им прежний вид, аккуратно раскладывая по целым тарелкам. Удивительно, что никому из гостей не попался кусок фаянса. Хотя, я припоминаю, что кто-то упоминал нечто подобное. Я же, насмотревшись на весь этот цирк, покрыл коллег благим матом и выбежал на улицу покурить, как был, с обнаженным торсом, прикрытым одним только фартуком. Вместе с сигаретой истлела и моя злость, но возвращаться в этот бедлам я не захотел.
Вместо этого я побрел по улице Гриммо, тяжело поднимая ноги и громко шаркая подошвами о раскаленный асфальт. Несколько раз меня окликнула попрошайка, страшного вида девица, не старше тридцати, с изможденным лицом, сплошь покрытым морщинами, язвами и гнойными струпьями. Мне стало не по себе, пришлось перебежать дорогу, я едва не угодил под маленькую фуру, вывернувшую на полной скорости из-за угла. На противоположной стороне улицы не было тени, и солнечные лучи обжигали мне плечи. Асфальт плавился, и неподвижный воздух можно было потрогать рукой. Приходилось прикладывать усилия, чтобы пройти сквозь плотную массу, липкую, обволакивающую и удушающую. Дышать было нечем, и я вытащил из пачки еще одну сигарету, отчего-то забыв засунуть ее в рот. Так и мял ее весь путь, пока бумажка не покрылась жиром, а фильтр не отвалился, выпустив наружу спрессованный табак. Только почувствовав кончиками пальцем листья табака, я опустил взгляд на свои огрубевшие мозолистые руки, терзавшие то, что осталось от сигареты. Очень удачно, что тогда же передо мной точно из-под земли выросла уличная лавка.
– Сигаретки нужны, сынок? – проворковала горбатая старуха, склонившаяся над прилавком. Обращение ее было столь непринужденным, что мне показалось – всю жизнь, начиная с пятнадцати лет, то есть – с первой моей сигареты – я покупал их именно у этой горбуньи. Смутившись, я кивнул и принялся рассматривать небогатый ассортимент. Обычно я курил что ни попади, но в тот день захотелось чего-нибудь особенного.
Повертеть в пальцах дорогую пачку, над дизайном которой трудилась целая команда профессионалов, распечатать, неторопливо снимая полиэтиленовую пленку, вдохнуть терпкий, дурманящий аромат хорошего, качественного табака. Воображение разыгралось до того, что у меня зачесалась левая ладонь. Заметив, что я чешу ее, старуха прошамкала:
– К денюшкам, друшочек, – и хитро улыбнулась.
Ах, как кстати были бы сейчас деньги! Но ни тогда, на перекрестке, ни сейчас, предсказание табачницы не сбылось, и на меня не свалились с неба дарственные миллионы. К моему величайшему сожалению. Улыбнувшись в ответ, я вернулся к своей фантазии – вот я пробегаю пальцами по фильтрам, вытаскиваю одну сигарету из пачки, бумага плотная, ароматная, возможно, яркого цвета. Синяя бумага для сигарет – почему никто до этого не додумался? Или розовая…А что – тоже неплохо! Всех цветов радуги, и каждая – со своим особенным вкусом.
– Ищешь что-нибудь нештандартное, сынок? – спросила продавщица, словно прочитав мои мысли.
Должно быть, я выглядел странно. Впечатление, во всяком случае, складывалось не самое
приятное. Полуголый чудак с покрасневшими выпученными глазами, с глубокой морщиной, пролегшей на лбу от беспокойств последних месяцев, след на щеке от ножа, которым полоснула меня безумная сука Лиана, проработавшая в ресторане четыре дня. После того, как она чуть не отрезала мне кусок щеки, ей взбрело в ее куриные мозги, что добавлять кайенский перец вместо соли во все блюда – это отличная идея. После ей надоело и это, она пронесла мимо охраны пистолет, зажав его между грудей, и принялась палить в воздух в обеденном зале во время дня рождения сына какой-то важной правительственной шишки. Ее увезли в автозаке, предназначенном для перевозки душевнобольных заключенных. Я заглянул внутрь – стены обиты белым войлоком, на полу ремни. Если укладывать их штабелями, еще и друг на друга, можно вместить человек сорок, подумал я, уступая дорогу санитарам.
– Да, – кивнул я, отвечая на вопрос горбуньи, – хочется попробовать что-нибудь новенькое.
Сегодня особенный день. Юбилей. Двадцать лет, как я курю.
– Двадцать лет – это пустяки. С одной стороны. Мы с дедом прожили трижды по двадцать.
Порой мне кажется, что прошло три дня. С другой стороны – даже двадцать дней – это
бесконешно много, друшочек.
Внутри меня начало закипать нетерпение. С чего вдруг я вообще трачу время на
размышления о табаке и разговоры со старухой? Им же только дай повод – начнут рассказывать всю свою жизнь с самого рождения, путаясь в датах и событиях, споря сами с собой, и не заметишь, как пролетит четыре часа, и ты уже в курсе, что во время войны с Наполеоном прабабка собеседницы украла коня, спрятала в его крупе драгоценности, украденные у вдовы Савари или Маро, или бог весть кого. Или это было после войны. Или Наполеон здесь не причем. Или никаких драгоценностей не было, и везла хитрая прабабка просто пуд муки на своей собственной лошади в Сицилии. А внучка родила правнуков. И вся деревня отмечала событие полтора месяца. Но на самом деле нет ни деревни, ни внучки. И живет бабка уже пятьдесят лет в ненавистном зловонном городе, где от смрада, жары и нищеты невозможно скрыться.
Почему бы мне просто не взять первые попавшиеся сигареты, как я делал прежде? Я потянулся за пачкой Рочестера, невзрачной и дешевой, но сухая ладонь резким движением накрыла мою руку, и я вскрикнул от отвращения.
– Возьми вот эти. Импортные, только вчера появились. С шоколадошкой. – Старуха положила красивую пачку поверх дешевого хлама, и я невольно залюбовался дизайном. Отвращение и раздражительность улеглись. Появилось приятное сосущее ощущение под лопаткой, даже некоторое умиротворение. На душе стало спокойно и тепло. Как будто впервые за долгие дни я хорошенько выспался, выпил без спешки крепкий свежемолотый кофе и прошелся по бульвару Хермано, овеваемый прохладным морским бризом. Мысли мои замерли, напряженно вслушиваясь в звуки улицы, в крики ласточек, вьющих гнезда под крышами четырехэтажек, в гудки машин. В это мгновение я услышал музыку. Она долетала до моего слуха издалека и одновременно поднималась изнутри, еле слышно, но напористо и властно. Я оглянулся и тряхнул головой, пытаясь отогнать напасть. Музыке решительно неоткуда было доноситься. Горбунья пытливо всматривалась в мое лицо, и мне почудилось, что вот-вот она начнет насвистывать мелодию, зазвучавшую не то у меня в голове, не то в церкви Святого Пауля, которая находилась в пяти кварталах от нас. Помню, там был орган. И скрипка. Может быть, контрабас. И еще было ощущение, что все наконец-то встало на свои места, и жизнь теперь пойдет своим чередом, как должна была идти с самого начала, если бы я в какой-то момент не свернул не туда. Спокойствие передалось всему окружающему. Ласточки попрятались в свои гнезда, машины замерли на светофоре, а старуха-продавщица мерно покачивала головой, попадая в такт.
– Вы тоже слышите эту мелодию? – спросил я, осознавая, впрочем, что вопрос глупый, поскольку я знал, что это только моя музыка, и никто никогда ее не услышит. И все же, впервые, я решил спросить. Вероятно, дело было в том, что мелодия стала совсем иной. Я с надеждой смотрел на старуху, та вроде бы кивнула, а потом улыбнулась еще раз, обнажая кровоточащие десны.
– Я ш совсем глухенька, друшочек! – Возразила она, для убедительности показывая жестами, что не слышит меня. Вот дура, мы же с ней разговаривали, подумал я. – Сигаретки брать будешь?
– Буду, – кивнул я, и полез в карман штанов, забыв, что все деньги и карточки остались в сменной паре. Мне стало жалко себя, тошно от нелепости утра, могущего стать таким прекрасным, если бы не треклятая работа, растяпа Бен и Марика, так не вовремя швырнувшая щипцы для омаров. Внезапно на меня навалилась жуткая усталость, и я махнул рукой, стараясь не глядеть в лицо горбатой старухе. – Знаете, у меня нет денег. Хоть вы и сказали, что не слышите ничего, я вижу, что вы все понимаете. Читаете по губам, или как-то иначе. Я пашу на дурацкой работе по четырнадцать часов в день, доработался до шеф-повара, когда-то горел этой профессией, горел своим делом, а потом чертовы владельцы ресторанов, бюрократы, кризисы, инфляции, бизнесмены, богатенькие сынки богатеньких папочек, неумехи, истерички и психопатки растоптали мою мечту, оставив мне только изнурительное ковыряние в кастрюлях и сковородках. Командование кучкой идиотов, исправление их нелепых ошибок, отковыривание засохшего ризотто, возвращенного недовольными гостями. Ножи, полосующие мою щеку, летающие щипцы для омаров. Полный бедлам. Бессонные ночи и треволнения из-за открытия все новых и новых бездушных ресторанов, заполненных теми же тупыми жрущими стадами бестолковых гостей, с претензией на искушенность и изящный вкус в жизни и в еде. Ленивые увальни, которые работают без продыху, чтобы прийти в самый дорогой ресторан в городе и жрать говеную еду, которую готовят говеные повара. Мне нужно составить меню, а я не могу заставить себя даже набрать слово «меню» на пустом мерцающем экране ноутбука. Я даже включить его не могу, сил хватает только на то, чтобы открыть, а после этого я обычно засыпаю.
Будильник звенит в четыре тридцать утра. Зачем? Чтобы знать, что еще час пятнадцать я могу спать. Тогда зазвенит еще один будильник, и я подниму опухшие веки и три минуты буду разглядывать потолок. Знаете, что там, на потолке? Абсолютно ничего. Я мечтаю проснуться однажды утром и увидеть там хотя бы что-нибудь новое, волнующее, необычное. Так же, как надеюсь, что однажды проснусь, и моя жизнь преобразится. Но этого не случается. Никогда. Ни с кем. Потолок покрыт одними и теми же трещинами. Там не бывает ни подтеков воды, ни мух, ни пауков, ни радужных пони, которых, естественно, я мечтаю увидеть больше всего. Отчего же хотя бы одному пауку не проползти по этому гребаному потолку? Я бы воспринял это как знак, и уж наверняка принялся бы за дело, начал бы менять свою жизнь.
Я ничем не отличаюсь от всех прочих людей. Я суеверен, и терплю все, что посылает мне судьба, горбачусь бессмысленно и тупо на работе, когда-то приносившей радость и удовольствие, а в прошествии лет ставшей ненавистной. Мне нравится жить от отпуска до отпуска и плескать горячий кофе в лицо тупым официанточкам, я люблю курить сигареты, и никогда не отказываю себе в лишней бутылке пива. Я ненавижу выходные, или люблю. Не знаю. У меня нет своего мнения ни по одному вопросу.
Когда-то я имел возможность жить возвышенной жизнью, но этот поезд ушел, и я гибну в лени, разврате и мечтаниях. Я живу как в тумане и не осознаю ни себя в этом мире, ни окружающих. И сейчас я не понимаю, почему рассказываю все это. Мне не нравится откровенничать с людьми, я вообще не люблю людей. Многие ошибочно полагают, что я невзлюбил их первым. Но моя ненависть – ответная. Они не любят меня, а я не люблю их. И вас я тоже терпеть не могу. Стою здесь как дурак и несу эту ерунду, хотя должен сейчас быть на кухне, где еще жарче, чем на этом перекрестке. У нас не работает кондиционер, зато все духовки жарят так, точно их произвели на адской фабрике, и отдали ввиду некоторой неисправности, забыв убавить жар. Мы открываем окна, но под окнами помойные контейнеры, в которых гниют остатки еды, использованной или возвращенной недовольными посетителями ресторана. Им, видите ли, кажется, что рис недоваренный, паста пересолена, омар как-то косо на них смотрит, и вообще – необъяснимо, как подобная забегаловка умудрилась отвоевать одну звезду, не говоря уже о четырех.
На самом деле, все объясняется элементарно – главный критик – дальний родственник владельца нашей тюленьей бухты. Мы все как тюлени, ленивые, неповоротливые, с ластами вместо рук. И этот родственник добился присвоения сначала трех, а потом и четырех звезд. С расширением Эдгар надеется получить и пятую. Но для этого ему нужен хотя бы один повар без нервного истощения и с руками, растущими не из заднего прохода.
Упомянув задний проход, я прервал свою тираду, выплеснувшуюся из меня так же неожиданно, как у кальмаров из заднего прохода выплескиваются чернила. Мне стало стыдно перед беззубой горбуньей, хоть она и уверила меня, что ничего не слышит. Начав с обвинения всех старух в чрезмерной и неуемной болтливости, я закончил словесным потоком со своей стороны. Хорош же я стал спустя три или четыре месяца недосыпов и постоянных склок на кухне. Вообще же – мне захотелось вернуться к блаженному состоянию, возникшему, пока я мечтал о пачке хороших сигарет, и размышлял о том, откуда доносится странная музыка.
Старухи уже не было, не было и лавочки, и сигарет. Только в левой руке я сжимал красивую дизайнерскую пачку, а правой, которой размахивал у горбуньи под носом, держал увесистый пакет. Не было нужды заглядывать в него. Я и без того знал, каким-то глубинным, бессознательным знанием, о его содержимом. Несколько блоков различных сигарет. Перекрестившись на всякий случай, и оглядевшись по сторонам, я трижды плюнул через левое плечо и поплелся на набережную по бесконечно длинному проспекту Веранде. По пути я пытался услышать вновь странную мелодию, но как ни силился, ни насвистывал нечто похожее, мне не удавалось достичь сходства. Конечно, свист – это не орган и скрипка, но мелодию же можно воссоздать и неприхотливым инструментом. Что, если только там не было никакой музыки, а я всего-навсего выдумал ее. Или каждый инструмент просто звучал, не ложась в единую гармонию? Не становясь океаном?
Я – океан, и я иду к океану, прозвучало вдруг у меня в голове. Утратив слушательницу, я все же не стал прерывать свой рассказ, и шел, размахивая руками, зажав сигарету между шевелящихся губ. Мои мысли текли произвольно. Я принялся рассказывать, как в детстве, в возрасте шести или семи лет, игрался с котенком, маленьким серым котенком с пушистым хвостом и неуклюжими смешными лапками. Не помню точно, в чем состояла игра, сдается мне, ничего мудреного в ней не было, но с одним резким случайным движением я прогадал, и сломал котенку неокрепший хребет. Вечером он скончался, мать, вернувшись с работы, застала меня, зареванного, на полу. Я лежал в обнимку с бездыханным шерстяным комочком, продолжая всхлипывать во сне. Три дня я ничего не ел, только подавлял душившие меня слезы и ковырял какой-то палкой землю под окном.
На четвертый день я возненавидел котят за то, что они такие хрупкие и маленькие. Постепенно моя нелюбовь перекинулась на взрослых особей породы кошачьих, а еще позже – на всех животных. В том числе – на людей. Но если зверюшки слепо и безответно вспыхивали ко мне пламенной любовью, запрыгивали на колени, ластились и урчали, то люди никогда меня не любили. Боялись – да. Уважали – время от времени. Не понимали – постоянно. Впрочем, только этим они и занимались – не любили меня, старались избегать моего общества, не глядели в глаза, уходили от ответов и глупо улыбались, когда я к кому-нибудь обращался.
За тридцать пять лет, что я провел на земле, меня принимали, хотя и не понимали до конца, пятеро. Моя мать, любившая меня, или идею меня, мой образ, который был образом и подобием моего отца, ушедшего от матери в тот же год, когда я нечаянно убил котенка. Она любила меня издерганной, болезненной, мучительной для нас обоих, любовью, причинявшей и мне и ей куда больше неудобств и бед, чем радости или счастья. Возможно, это одна из причин, почему привязанности отторгались моим сердцем и рассудком, когда я повзрослел и вступил во взрослую жизнь, в которой, как считается, человек, будучи существом социальным, не может прожить в одиночестве. Пожалуй, я бы смог. Но поддавшись напору общественности, я попробовал завести отношения.
Нет, сначала я старался подружиться с кем угодно. Для этого мне пришлось перекроить себя целиком и полностью, от манеры держаться, до освоения искусства подавления негативных эмоций и чрезмерной сентиментальности. Кто-то внушил мне мысль, что друзьями можно обзавестись, став открытым, эдаким парнем-рубахой, своим в доску. Правда, никто не уточнил, где обзаводятся друзьями взрослые люди, и я почему-то решил попытать удачи в ночном клубе. Клуб оказался гей-клубом, и мне набили морду, сочтя, что я пришел поиздеваться или затеять драку, или вообще – что я коп под прикрытием. После было озвучено предположение, что я недостаточно привлекателен в физическом смысле. Неухоженные ногти на руках и ногах, постоянная щетина, грязные волосы, не желавшие укладываться. Что ж, я наведался в салон красоты и в барбер-шоп, где все сотрудники и сотрудницы, глядя на меня, закатывали глаза, тяжело вздыхали и цокали языком, всем видом выражая презрение. Еще одно доказательство, что люди способны невзлюбить меня с первого взгляда. Перемены во внешности не дали никаких плодов. Напрасно потраченные часы и деньги. На следующий же день я разделывал креветок, и ногти мои вновь стали отвратительны, а модную стрижку пришлось сменить на трехмиллиметровый ежик, так как Вивьен, неповоротливая бабища, с которой я проходил практику во время учебы на повара, умудрилась поджечь не только лук-порей, но и мою укладку, щедро сбрызнутую лаком для укладки волос. Повезло, что не осталось ожогов. Какой-то увалень быстро, чересчур быстро для такого нерасторопного кретина, среагировал и выплеснул мне на голову четыре литра безалкогольного Мохито.
Затем был жизненный этап, когда я пытался всем угодить, вел себя порядочно, благоразумно, дружелюбно, беспрестанно улыбался, ходил на благотворительные акции, переводил бабушек через дорогу, по средам готовил для бездомных, никому не хамил и не грубил. Я стал чудовищно удобным и миловидным, но коллеги, знакомые и прохожие смотрели на меня волком. Тогда я плюнул на все и решил напиться.
В баре, куда я заглянул по пути домой, ко мне пристал парень моложе меня лет на семь. Он был уже пьян в зюзю и не мог выговорить ни слова, но мне он приглянулся, и когда я упился до такого же состояния, и он попросил меня вызвать ему такси на другой конец города, я предложил сначала оплатить машину, а потом и вовсе предложил пойти ко мне. Полтора квартала для пьяных – это не дистанция, но испытание. Всю дорогу мы поочередно спотыкались, падали, поднимали друг друга, опираясь то на фонарные столбы, то на машины, начинали горланить все известные нам песни, блевали на тротуар, в кусты, на велосипеды, на бежево-зеленые стены зданий. Кир, внезапно осмысливший происходящее, исполнился благодарности, и чистым звонким голосом исполнил какую-то ирландскую песню, чем растрогал меня до слез.
Добравшись к утру до моей берлоги, мы перевалились через порог, запутавшись в разбросанной повсюду обуви, и проспали до восьми вечера. На следующий день оказалось, что помимо материнской любви бывает еще любовь дружеская. Все сложилось само собой. Проснувшись, этот черт первым делом пнул меня ботинком в ребро, а затем пошел к холодильнику, вечно пустому, как у большинства холостых шеф-поваров, взял оттуда две банки пива и развалился на моем диване, как если бы был у себя дома.
– Рассказывай, – лениво протянул Кир, наблюдая, как пена стекает по банке прямо на диванную подушку.
– Что тебе рассказывать? – удивился я, сделав попытку сесть, облокотившись на стену. Мне удалось только перевернуть стойку с лыжными ботинками и поймать макушкой вешалку. С третьей попытки, потирая ушибленное место, я все же уселся удобно и принялся разглядывать гостя. В его манере было нечто развязное, панибратское, он хотел казаться наглее, чем был на самом деле. И это могло бы сойти за настоящую дерзость, если бы не проявлялось в нем столь естественно и просто.
– Да что хочешь. Развлеки гостя, иначе зачем ты меня сюда приволок?
– Чтобы выручить, – оторопел я и попытался напомнить ему вчерашний вечер. Подробности мне не удавалось выудить из своей памяти, я лишь в общих чертах сумел обрисовать ситуацию. – Ты был в хламину. Я позвал тебя к себе. Мы в полутора кварталах от того бара, где ты дебоширил.
– Я не дебоширил. Просто отмечал свое освобождение. – Ответил Кир, пропустив мимо ушей сказанное мной.
– От чего же ты освободился? – Мои брови удивленно поползли вверх. Кир заметил дурацкое выражение, застывшее на моем лице, и рассмеялся.
– От всего. Я теперь совершенно свободен.
– То есть – как?
– То есть – вот так. Ответь мне на три вопроса.
Он приподнялся, подложил себе под задницу подушку и уставился на меня, не мигая. Мне стало некомфортно, и я заерзал, опустив глаза, делая вид, что тоже хочу расположиться поудобнее. Что-то есть в его взгляде такое, что заставляет людей стушевываться. Будь они хоть самим Папой римским, или президентом Америки. Стоит Киру усесться, скрестив ноги по-турецки и вперить свои разномастные глаза на человека, тот сразу чувствует себя маленьким, незначительным и никчемным. К этому постепенно привыкаешь, но первые раз двадцать – нестерпимо. Я кивнул и приготовился отвечать.
– У тебя есть мечта?
– Н-да. В общем-то, да. Когда-то была, во всяком случае. – Робко ответил я, шевеля мозгами и вспоминая, когда я последний раз о чем-то мечтал.
Наверное, в шестом классе, когда у Лоры Веласкес выросла грудь, и я страстно мечтал остаться с ней наедине в кабинете биологии, где царила самая располагающая к изучению девических грудей атмосфера. Затем – в десятом классе, когда директор школы сообщил, что самые одаренные могут окончить школу на год раньше, сдав экзамены экстерном. Я мечтал тогда стать самым одаренным на свете, но, разумеется, не стал. После – в колледже – об открытии своего собственного ресторана, и так, по пустякам.