Прочь, сказал он червячку. Снял куртку. Накинул на Дюнкины плечи поверх плаща – и поймал благодарный взгляд. И в груди сразу сделалось тепло и тесно – замерзла, девочка… Замерзла, бедолага…
Некоторое время они шли наугад. Сумерки сгустились, сделалось сыро, от земли понемногу поднимался туман; потом вновь застучали колеса, ближе, чуть левее. Клав ускорил шаг. Дюнка споткнулась.
– Не устала? Если что, я тебя на плечи… Как рюкзачок… А?
– Не-е…
– Как знаешь…
Минут через десять показались далекие, спеленатые туманом огоньки.
Не станция и даже не полустанок – скорее разъезд. Четыре… нет, шесть пар мокрых от тумана рельс, громоздкая стрелка, разводящая пути, полуразличимое в сумерках строение – не то барак, не то мастерская. Отдельно – домик смотрителя; несколько раз гавкнула охрипшая собака.
В детстве Клав боялся железных дорог. Слишком яркое воображение не могло выносить зрелища многотонных колес, гремящих по рельсам, – сразу подсовывало под них воображаемые руки и ноги, а то и головы…
– Здесь даже электрички не останавливаются, – сказал он с сожалением. – Пойдем, Дюночка, я расспрошу, куда нам теперь топать…
– А давай останемся здесь, – сказала Дюнка шепотом.
Клав не сразу расслышал:
– Что?
– До утра. – Тусклый белый свет фонарей отразился в сверкнувших Дюнкиных глазах. – До рассвета…
– Ну, – он неуверенно пожал плечами, – может быть, у нас не останется другого выхода… Но ведь ночью холодно?
– Нет, – сказала Дюнка, и в голосе ее была такая уверенность, что Клав смутился.
В домике смотрителя никого не было; собака угрюмо ворчала на цепи, а дверь снабжена была косо прилепленной запиской: «Яруш, я пашел до девяти, занеси рибятам в гаражи». Потоптавшись и постучав с минуту, Клав пожал плечами и ободрил себя мыслью, что если неподалеку имеются гаражи с «рибятами», то и машина, видимо, найдется…
– Дюнка!..
Далеко-далеко возник пока неясный, но все ближе набегающий шум. Поезд.
Клав огляделся. Темнота и туман сгустилась одновременно, будто по сговору, и он не мог разглядеть невысокого перрона, рядом с которым, согласно уговору, ждала его Дюнка. Белые фонари не светили – светились, самодовольные и абсолютно бесполезные. Как бельма, подумал Клав, и ему сделалось неприятно.
Неясный шум обернулся дробным перестуком колес, тяжким бряцанием ерзающих сцеплений; Клав почувствовал, как подрагивают рельсы под ногами, и невольно спросил себя, по какой, собственно, колее идет состав.
Перестук колес превратился в грохот. Туман пах железом и гарью; Клав наткнулся грудью на холодное и каменное и с удивлением понял, что это перрон. Не такой уж низкий, выходит.
Негодующим светом ударили три слепящих глаза, пробили пелену тумана, струйчатого, как кисель. Возмущенный гудок едва не разодрал Клаву уши; он одним прыжком взлетел на перрон и отскочил от края.
Поезд мчался, не собираясь сбавлять ход из-за такой малости, как разъезд-полустаночек; вероятно, это был очень важный, уверенный в себе поезд. Наверное, машинисту сообщили по радио, что путь здесь открыт и свободен, что смотритель ушел к «рибятам» в гаражи, а влюбленную парочку, бродящую в тумане по ночным рельсам, и вовсе можно сбросить со счетов…
Клав вздрогнул:
– Дюнка!
Голос его потонул в грохоте.
Поезд был пассажирский, дальнего следования; над головой Клава проносились слабо освещенные окна, бледные пятна света размазывались по сотрясающемуся перрону, по ржавой ограде, по траве и по кустам, и в отдалении стояла, подставив туманным пятнам лицо, неподвижная женская фигурка.
– Дюнка…
Грохот оборвался. Клав невольно потрогал уши руками; стук колес отдалялся неестественно быстро, будто тонул в вате.
– Эй…
Дюнка стояла внизу. Он видел только лихорадочно блестящие глаза:
– Идем, Клав… Слезай, идем…
Он спрыгнул, едва не подвернув ногу. Попытался поймать ее ладонь – но схватил пустоту.
– Идем же…
Вдалеке тонко закричал тепловоз, и Клав почувствовал – или ему показалось? – как задрожали, завибрировали невидимые в темноте рельсы.
– Идем, Клав…
Ему померещилось, что от ее глаз света куда больше, чем от фонарей, тонущих в тумане. Он шагнул на этот свет, будто завороженный; в Дюнкином голосе явственно слышалось нетерпение:
– Идем…
Он послушно двинулся следом, перепрыгивая и переступая неожиданно высокие шпалы, стараясь не становиться на скользкие, как ледяные ребра, полоски рельс. Отдаленный шум поезда не приближался – но и не отдалялся тоже; тусклый огонек, маячивший впереди, с негромким скрежетом поменял место: автоматическая стрелка изменила направление пути.
Клав не видел Дюнки. Он ощущал ее присутствие – чуть впереди.
Потом она обернулась; глаза ее оказались различимыми в темноте:
– Клав… я… тебя…
– Я тоже, – сказал он поспешно. – Я люблю тебя, Дюн… Погоди!..
Три белых глаза, чуть ослепленные туманом, вынырнули ниоткуда. И ниоткуда обрушился грохот. И почти сразу же – гудок, от которого внутренности Клава слиплись в один судорожный ком.
Слишком много времени ушло, чтобы сообразить, вправо кидаться или влево; у тепловоза была огромная, как башня, темно-красная морда с двумя фосфоресцирующими оранжевыми полосками, широкой и узкой; Клаву показалось, что в центре железной хари он различает круглую эмблему машиностроительного завода. Решетка выдавалась вперед, как железная борода; вот падает человеческое тело, и его втягивает под решетку. Под грохочущее, перемалывающее кости брюхо…
Туман. И звезд не видно.
Он лежал на животе, обеими руками вцепившись в сухой кустик прошлогодней травы, а рядом, в десяти сантиметрах, железо громыхало о железо. Так, что содрогалась земля вместе с лежащим на ней человеком.
Он успел выпасть с дороги своей судьбы. Если это именно судьба явилась в облике тяжелого товарняка, который умеет подкрадываться незаметно.
* * *
Немолодая женщина в докторском халате, с ординарным, незапоминающимся лицом долго переводила взгляд с разбитого окна в машине на опухшую Ивгину физиономию. И снова на разбитое стекло.