Концертмейстер
Максим Адольфович Замшев
Азбука-бестселлер. Русская проза
Год 1947-й. Медработник Людмила Гудкова крадет из больницы морфий для своего друга композитора Александра Лапшина.
Год 1951-й. Майор МГБ Апполинарий Отпевалов арестован как причастный к деятельности врага народа, бывшего руководителя МГБ СССР Виктора Абакумова, но вскоре освобожден без объяснения причин.
Год 1974-й. Органы госбезопасности СССР раскрывают сеть распространителей антисоветской литературы в городе Владимире.
Год 1985-й. Пианист Арсений Храповицкий звонит в дверь собственной квартиры, где он не решался появиться более десяти лет.
Каким таинственным образом связаны между собой эти события?
Как перебороть себя и сохранить в себе свет, когда кругом одна тьма?
Об этом и о многом другом роман Максима Замшева «Концертмейстер».
Максим Замшев
Концертмейстер
© М. А. Замшев, 2020
© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2020
Издательство АЗБУКА
* * *
Максим Замшев родился в 1972 году в Москве. Окончил музыкальное училище им. Гнесиных и Литературный институт им. А. М. Горького. С двухтысячных годов публикуется как поэт, прозаик и литературный критик. В 2017 году роман Замшева «Весна для репортера» номинировался на премию «Национальный бестселлер». Главный редактор «Литературной газеты». Член Совета по развитию гражданского общества и защите прав человека при Президенте РФ. Член наблюдательного совета премии «Лицей».
* * *
О чем бы ни говорил писатель, в конечном счете речь у него всегда о человеке. Роман Максима Замшева вроде бы о музыке, но на самом деле – о человеческих отношениях, чередовании созвучий и диссонансов. И то и другое на фоне музыки достигает своего пика, становится в буквальном смысле слышимым. С одной стороны – советский быт, с другой – проникновение в сферу абсолютной гармонии: музыкант всегда стоит на границе повседневного и вечного. Только от него зависит, в какую сторону он направится.
Евгений Водолазкин
В романе «Концертмейстер» Максим Замшев отправляет читателей сначала в середину восьмидесятых годов XX века, потом в конец сороковых, потом в семидесятые. Времена выбраны не случайно: автор пытается докопаться до сути тех ключевых периодов нашей недавней истории, которые изменили нас, сделали такими, какие мы есть. Это большой настоящий роман, со множеством линий, с высочайшей степенью сопереживания героям, с головокружительной интригой, разрешающейся в самом конце. Чтение «Концертмейстера» – увлекательное и незабываемое приключение.
Павел Басинский
Роман «Концертмейстер», глубиной в три поколения, подобно античной мозаике, сложен из цветных фрагментов, но картина мира, созданная автором, получилась осязаемо цельной, органичной и живой. Замшев чуток к своим персонажам, знает их помыслы, слабости и нужды, он, словно дух семейного очага, незримо парит над их жизнями, карая и милуя честно – без позы, зависти и суеты.
Павел Крусанов
Часть первая
1985
1985 год в СССР заканчивался как любой другой. Люди привыкали к зиме и её неудобствам, ждали новогодних праздников, строили планы, гонялись за дефицитными продуктами и одеждой, искали в телевизионных программах и афишах кинотеатров что-нибудь хоть мало-мальски увлекательное и представления о мире составляли преимущественно из газет и сплетен. Восьмидесятилетний композитор Лев Семёнович Норштейн, автор девяти симфоний, двух балетов и множества произведений для фортепиано, газет давно не читал и сплетням не верил. Полагал всё это пустым, лишним и лживым. Всего мелкого, суетливого, житейского он сторонился. Не на шутку раздражался, когда его дочка Светлана Львовна, по мужу Храповицкая, вовлекала его в разговоры о ничего не стоящей бытовой чепухе или, не дай бог, о том, что где-то вычитала или услыхала.
Живо интересовался Лев Семёнович лишь делами своего младшего внука Дмитрия. В этом году тот заканчивал школу, впрочем в последние месяцы старика больше волновало то, что Димка, похоже, всерьёз увлёкся дочерью их соседа по подъезду, музыковеда Эдварда Динского. В Динском Норштейн разочаровался, когда тот принялся строчить одну за одной статейки, проклинавшие композиторов-авангардистов. Лев Семёнович хоть и не испытывал восторга от музыки Денисова, Кнайфеля, Смирнова, Губайдулиной, Фирсовой и других, попавших в 1979 году под огонь критики руководителя Союза композиторов СССР за буржуазный модернизм, всё же был на их стороне. Динский же, как и другие деятели, вовсю принявшиеся после той истории подпевать Хренникову, сочувствия не вызывали.
Не хватало ещё породниться с Эдвардом!
Норштейн часто вспоминал, как спустя несколько дней после зубодробительного выступления Тихона Николаевича Хренникова случайно услышал разговор заведующего кафедрой композиции Московской консерватории Альберта Лемана с Еленой Фирсовой. Леман назойливо выспрашивал у женщины, что у них произошло с Тихоном Николаевичем, и рекомендовал прийти к первому секретарю Союза композиторов и повиниться. Дело было в подмосковном Доме творчества композиторов «Руза», в умиротворяющий послеобеденный час, на скамейке напротив столовой. Тогда он подумал: хорошие времена! – при Сталине после такого разноса его жертвам было бы не до летнего отдыха. Потом околомузыкальная общественность выработала версию: Хренников якобы рассвирепел, что модернисты без согласования с ним и иностранной комиссией Союза композиторов отдали свои сочинения для исполнения на Западе. По тем временам это приравнивалось к преступлению и требовало наказания. Более того, на концертах из произведений советских модернистов в Берлине и Париже наблюдался невиданный аншлаг. К опусам же самого Хренникова на Западе такого интереса никогда не возникало. Судачили также и о том, что после пленума лидер авангардистов Эдисон Денисов объявил Союзу композиторов непримиримую войну.
Но Норштейн в это не верил.
Ни в мотивацию Хренникова, ни в войну Денисова. Он давно жил и не раз убеждался, что такие вещи так просто не объясняются.
Ещё не так давно Норштейн о симпатии внука не подозревал. Но как-то, около месяца назад, во время своего очередного, ни в какую погоду, кроме проливного дождя, не отменяемого моциона Лев Семёнович наткнулся на молодых людей о чём-то взахлёб болтающих на скамейке, довольно нелепо и одиноко кривившейся под облетевшими липами на краю детской площадки. Норштейна первой заметила Аглая, резко замолчала, тронула Диму за рукав. Тот, обернувшись, смутился, покраснел. Как и многие подростки, Димка раздражался, когда родные набивались в свидетели его горячих увлечений.
Короткий разговор деда с внуком получился вымученным. Аглая нетерпеливо ёрзала, хоть и улыбалась Льву Семёновичу так, будто только его мечтала сейчас встретить.
Норштейн огорчился. Поведение внука выдало его с головой. Лучше бы он влюбился в какую-нибудь одноклассницу!
Аглая всегда выделялась среди сверстниц. Нет, она не блистала красотой, но нечто такое присутствовало в её ямочках на щеках, в прямых русых волосах, в изящной повадке, в улыбке с мягким прищуром, что вынуждало память зацепить её образ и больше не отпускать.
«Какой она выросла? А вдруг девица так же цинична, как её папаша? – терзался Лев Семёнович. – Тогда Димка обречён страдать. Наверняка у неё полно ухажёров. Вряд ли она относится к мальчишке серьёзно. Так, баловство».
Норштейны жили в доме Союза композиторов, на улице Огарёва, 13. Дом был построен в 50-е и теперь выглядел памятником монументального строительства. Его длинное многоподъездное тело врезалось в улицу Огарёва под прямым углом. Тут же находились и Дом композиторов, и Союз композиторов, и нотная библиотека. Музыкальный город в городе. Казалось бы, чего ещё желать? Понадобится поговорить с кем-то из композиторского начальства, далеко ходить не надо! Да и соседи сплошь музыканты, родные души! Но Норштейн с недавнего времени относился к своим коллегам по цеху не без прохладцы и от общения с ними восторгом не преисполнялся.
Чем так провинились советские композиторы перед Львом Норштейном? В общем-то, ничем. Просто после смерти Шостаковича Норштейн начал стремительно разочаровываться в композиторской профессии. Его преследовала мысль, что многовековое обновление музыкального языка окончательно исчерпано. После великих Прокофьева и Шостаковича ни у кого больше ничего сравнимого с их шедеврами не получится. Все поиски уже давно свелись к музыкально смысловой неразберихе и обречены на почти немедленное забвение. Скоро серьёзная музыка будет доставлять удовольствие лишь профессионалам, превратится в череду тембровых и формальных фокусов, в брызги авторского эго. А от всего огромного числа советских композиторов, безмерно тщеславных, амбициозных и социально обеспеченных, скоро останется пшик. «А как же Свиридов?» – спрашивал он себя. Исключение, потонувшее в странных философских омутах, невероятный талант, ни с того ни с сего возомнивший себя тем, кто решает, что для русской музыки хорошо, а что плохо.
Поначалу он пугался себя, но остановиться и забыть этот морок не выходило. Чем чаще он размышлял об этом, тем больше находилось примеров, подтверждающих его горчайшую правоту. Увы… Теперь его охватывало жалостливое презрение к себе и другим сочинителям музыки, тщетно пытавшимся чего-то достичь.
Нельзя быть не гением, когда в мире столько гениальной музыки!
Сознавал ли сам Норштейн, что его настраивала на такой пессимистический лад трагедия Александра Лапшина?
Тот, кто мог стать первым в русской музыке, затерян в глубине своей нелепой судьбы и не собирается из неё выбираться.
И уже не выберется.
С Лапшиным Норштейна в конце тридцатых познакомил Николай Яковлевич Мясковский, в классе которого тот учился на несколько лет позже, чем сам Лев Семёнович. После окончания консерватории Норштейн сохранил с учителем близкие творческие отношения, и Николай Яковлевич не возражал против того, что его бывший ученик частенько заходит к нему и наблюдает, как он занимается с новыми дарованиями. Лапшина Норштейн сразу выделил из других студентов-композиторов. Даже внешне он отличался – интеллигентный, собранный, тонкий, ни грамма бравады. Да и работы его обращали на себя внимание особой органичностью, стремлением индивидуализировать каждую фразу. Запомнился Льву Семёновичу тот день, когда Шура показывал учителю дипломную работу, вокально-симфоническую поэму «Цветы зла» на стихи Бодлера. Звучало ошеломляюще свежо и талантливо. Норштейн ликовал, но Мясковский хмурился, будто предчувствуя жуткую драму, ожидавшую Лапшина в будущем.
То, что Шуриньку лишили консерваторского диплома из-за этой поэмы, сочтя её упаднической, ещё полбеды. Потом судьба, сменив гнев на милость, сделала его в 1941 году членом Союза композиторов, оставила живым в ополчении, куда он записался сразу после начала войны, и дала возможность с 1945 по 1948 год преподавать в Московской консерватории. И даже то, что его в разгар борьбы с космополитизмом выгнали с работы, обрекая его семью на полуголодное существование от одного случайного заработка до другого, можно было стерпеть – всё же не арестовали и не убили. Но после реабилитации и возвращения в Москву в 1956 году Веры Прозоровой, сообщившей всему музыкальному сообществу, что Александр Лапшин донёс на неё в органы, – жизнь Лапшина превратилась в настоящий ад.
Тогда вернувшимся из ГУЛАГа верили безоговорочно. А среди друзей Прозоровой были Рихтер, Нейгауз, Фальк, Пастернак. Лапшина отвергли, его прокляли, с ним демонстративно не здоровались, не хотели разучивать его произведений. Возможность дать ему объясниться даже не обсуждалась.
После смерти тиранов пострадавшие от них обретают тираническую беспощадность к виновным в своих бедах.
В 70-е, до отъезда в Израиль, только Рудольф Баршай осмеливался исполнять музыку Лапшина. Лев Семёнович посетил один такой концерт. Сочинения по-прежнему трогали, стилистически оригинально продолжали Малера, при этом звучали удивительно по-русски чисто и трогательно. Но клеймо предателя всё же нарушило нечто в лапшинском идеально гармоничном строе, ноты будто чем-то перебаливали и не могли никак справиться с нарастающей хворью.
Норштейн огорчился.
Как же жаль Шуриньку!